Социальное противоречие в московской жизни XVI века

 

Рядом с политическим противоречием московской жизни, получившим первое свое разрешение в опричнине, выше мы отметили и другое – социальное. Мы определили его как систематическое подчинение интересов рабочей массы интересам служилых землевладельцев, живших на счет этой массы. К такому подчинению московское правительство было вынуждено неотложными потребностями государственной обороны. Оно действовало очень решительно в данном направлении потому, что не вполне отчетливо представляло себе последствия своей политики. Борьба с соседями на окраинах немецкой, литовской и татарской в XV-XVI вв. заставляла во что бы то ни стало увеличивать боевые силы государства. На границах протягивались линии новых и возобновленных крепостей. В этих крепостях водворялись гарнизоны, в состав которых поступали люди из низших слоев населения, менявшие посадский или крестьянский двор на двор в стрелецкой, пушкарской или иной «приборной» слободе. Этот вновь поверстанный в государеву службу мелкий люд в большинстве своем извлекался из уездов, которые тем самым теряли часть своего трудоспособного населения. На смену ушедшим в уездах водворялись иного рода «жильцы»; они не входили в состав тяглых миров уезда и не принадлежали к трудовой массе земледельческо-промышленного населения, а становились выше этой массы, в качестве ее господ. То были служилые помещики и вотчинники, которым щедро раздавались черные и дворцовые земли с тяглым их населением. В течение всего XVI века можно наблюдать распространение этих форм служилого землевладения, поместья и мелкой вотчины, на всем юге и западе Московского государства в Замосковье, в городах от украйн западных и южных, в Понизовье. Нуждаясь в людях, годных к боевой службе, сверх старинного класса своих слуг, вольных и невольных, знатных и незнатных, правительство подбирает необходимых ему людей, сажая на поместья, отовсюду, изо всех слоев московского общества, в каких только существовали отвечающие военным нуждам элементы. В новгородских и псковских местах оно пользуется тем, например, классом мелких землевладельцев, который существовал еще при вечевом укладе, – так называемыми «земцами» или «своеземцами». Оно отбирает часть их в служилый класс, заставляя этих «детей боярских земцев» служить с их маленьких вотчин и давая к этим вотчинам поместья. Остальная же часть «земцев» уходит в тяглые слои населения. В других случаях, если у правительства не хватало своих слуг, оно брало их в частных домах. Известен случай, когда государев писец Д. В. Китаев «поместил» на государеву службу несколько десятков семей боярских холопов. Верстали в службу и татар «новокрещенов», даже татар, оставшихся в исламе; этих последних устраивали на службе особыми отрядами и на землях особыми гнездами; так, за татарами всегда бывали земли в Касимове и Елатьме на Оке, бывал и городок Романов на Волге. Наконец, правительство пользовалось услугами и той темной по происхождению казачьей силы, которая выросла в XVI в. на «диком поле» и южных реках. Не справляясь о казачьем прошлом, казаков или нанимали для временной службы, как это было, например, в 1572 г., или же верстали на постоянную службу, возводя в чин «детей боярских», как это было, например, в Епифани в 1585 г. Словом, служилый класс складывался из лиц самых разнообразных состояний и потому рос с чрезвычайной быстротой. Только в самом исходе XVI в., когда в центральных областях численность служилых чинов достигла желаемой степени, появилась мысль, что в государеву службу следует принимать с разбором, не допуская в число детей боярских «поповых и мужичьих детей, холопей боярских и слуг монастырских». Но столь разборчивы стали только в коренных областях государства, а на южной окраине, где по-прежнему была нужда в сильных и храбрых людях, благоразумно воздерживались от расспроса и сыска про отечество тех, кого верстали поместьем.

Итак, численность служилого класса в XVI в. росла с чрезвычайной скоростью, а вместе с тем росла и площадь, охваченная служилым землевладением, которым тогда обеспечивалась исправность служб. Следует отметить те последствия, какими сопровождалось для коренного городского населения водворение в города и посады служилого люда. Военные слободы и осадные дворы губительно действовали на посадские миры. Служилый люд отнимал у горожан их усадьбы и огороды, их рынок и промыслы. Он выживал посадских людей из их посада, и посад пустел и падал. Из центра народнохозяйственной жизни город превращался в центр административно-военный, а старое городское население разбредалось или же, оставаясь на месте, разными способами выходило из государева тягла. Нечто подобное происходило и с водворением служилых людей в уездах.

Раздача земель служилым людям производилась обыкновенно с таким соображением, чтобы поместить военную силу поближе к тем рубежам, охрана которых на нее возлагалась. В Поморье не было удобно размещать помещиков, так как поморские уезды были далеки от всякого возможного театра войны. Служилый люд получал поэтому свои земли в южной половине государства, скучиваясь к украйнам «польской» и западной. Чем ограниченнее был район обычного размещения служилых землевладельцев, тем быстрее переходили в этом районе в частное обладание бояр и детей боярских земли государственные (черные) и государевы (дворцовые). Когда этот процесс передачи правительственных земель служилому классу был осложнен пересмотром земель в опричнине и последствием этого пересмотра – массовым перемещением служилых землевладельцев, то он получил еще более быстрый ход и пришел к некоторой развязке: земель, составлявших поместный фонд, ко второй половине XVI столетия уже не хватало, и помещать служилых людей в центральной и южной полосе государства стало трудно. Не считая прямого указания на недостаток земель, находящегося в сочинении Флетчера, о том же свидетельствует хроническое несоответствие поместного «оклада» служилых людей с их «дачей»: действительная дача помещиков постоянно была меньше номинального их оклада, хотя за ними и сохранялось право «приискать» самим то количество земли, какое «не дошло» в их оклад. В поместную раздачу, по недостатку земель, обращались не только дворцовые и черные земли, но даже вотчинные владения, светские и церковные, взятые на государя именно с целью передать их в поместный оборот. То обстоятельство, что в центральных частях государства в то же самое время существовало большое количество заброшенных «порожних» земель, не только не опровергает факта недостачи поместной земли, но служит к его лучшему освещению. Этих пустошей не брали «за пустом», их нельзя было обратить в раздачу, и потому-то приходилось пополнять поместный фонд, взамен опустелых дач, новыми участками из вотчинных и мирских земель, не бывших до тех пор за помещиками.

Таким образом, к исходу XVI в. в уездах южной половины Московского государства служилое землевладение достигло своего крайнего развития в том смысле, что захватило в свой оборот все земли, не принадлежавшие монастырям и дворцу государеву. Тяглое население южных и западных областей оказалось при этом сплошь на частновладельческих, служилых и монастырских землях, за исключением небольшого, сравнительно, количества дворцовых волостей. Тяглая община в том виде, как мы ее знаем на московском севере, могла уцелеть лишь там, где черная или дворцовая волость целиком попадала в состав частного земельного хозяйства. Так было, например, с Юхотской волостью при пожаловании ее кн. Ф. М. Мстиславскому и во всех других случаях образования крупных, в одной меже, боярских и монастырских хозяев. В этих крупных владениях крестьянский мир не только мог сохранить внутреннюю целость мирского устройства и мирских отношений, как они сложились под давлением податного оклада и круговой ответственности, но он приобретал сверх тяглой и государственной еще и вотчинно-хозяйственную организацию под влиянием частновладельческих интересов вотчинника. Эта организация могла тяготить различными своими сторонами тяглого человека, но она давала ему и выгоды: жить «за хребтом» сильного и богатого владельца в «тарханной» вотчине было выгоднее, безопаснее и спокойнее; тянуть свои дани и оброки с привычным миром было легче. Когда же черная или дворцовая волость шла «в раздачу» рядовым детям боярским мелкими участками, тогда ее тяглое население терпело горькую участь. Межи мелкопоместных владений дробили волость, прежде единую, на много частных разобщенных хозяйств, и старое тяглое устройство исчезало. Служилый владелец становился между крестьянами своего поместья и государственной властью. Получая право облагать и оброчить крестьян сборами и повинностями в свою пользу, он в то же время был обязан собирать с них государевы подати. По официальным выражениям XVI в., не крестьяне, а их служилый владелец «тянул во всякие государевы подати» и получал «льготы во всяких государевых податях». Вот как, например, выражалась писцовая книга 1572 г. о четырехлетней льготе, данной помещику: «А в те ему урочные лета, с того его поместья крестьянам его государевых всяких податей не давати До тех урочных лет, а как отсидит льготу, и ему с того поместья потянути во всякие государевы подати». Пользуясь правом «называть» крестьян на пустые дворы, владелец обязывал их договором не со «старожильцами» своего поместья или вотчины, а с самим собой. Таким образом, функции выборных властей тяглого мира переходили на землевладельца и в его руках обращались в одно из средств прикрепления крестьян.

Нет сомнения, что описанное выше развитие служилого и вообще частного землевладения было одним из решительных условий крестьянского прикрепления. Неизбежным последствием возникновения привилегированных земельных хозяйств на правительственных землях был переход крестьян от податного самоуправления и хозяйственной самостоятельности в землевладельческую опеку и в зависимость от господского хозяйства. Этот переход в отдельных случаях мог быть легким и выгодным, но вообще он равнялся потере гражданской самостоятельности. Коренное население тяглой черной волости – крестьяне старожильцы, «застаревшие» на своих тяглых жеребьях, с которых они не могли уходить, не получали права выхода и от землевладельца, когда попадали со своей землей в частное обладание. Прикрепление к тяглу в самостоятельной податной общине заменялось для них прикреплением к владельцу, за которым они записывались при отводе ему земли. Эта «крепость» старожильцев, выражавшаяся в потере права передвижения, была общепризнанным положением в XVI в.: возникшая в практике правительственно-податной, она легко была усвоена и частновладельческой практикой. Охраняя свой интерес, правительство разрешало частным владельцам «называть» на свои земли не всех вообще крестьян, а лишь не сидевших на тягле: «От отцов детей, и от братей братью, и от дядь племянников и от сусед захребетников, а не с тяглых черных мест; а с тяглых черных мест на льготу крестьян не называти». И частные землевладельцы не отпускали от себя тех, кого получали вместе с землей, кто обжился и застарел в их владении; таких «старожильцев» они считали уже крепкими себе и в случае их ухода возвращали, ссылаясь на писцовую книгу или иной документ, в котором ушедшие тяглецы были записаны за ними. За такой порядок стояли не только сами землевладельцы, – его держалось и правительство. С точки зрения правительственной, он был удобен и необходим. Крепкое владельцу рабочее население служило надежным основанием и служебной исправности служилого землевладельца, и податной исправности частновладельческих хозяйств.

Но для рабочего населения переход в частную зависимость был таким житейским осложнением, с которым оно не могло примириться легко. В данном же случае дело обострялось еще тем, что передача правительственных земель частным лицам происходила не с правильной постепенностью. Мы видим, что она была осложнена опричниной. Обращение земель подгонялось политическими обстоятельствами и принимало характер тревожный и беспорядочный. Пересмотр «служилых людишек» с необыкновенной быстротой и в большом количестве перебрасывал их с земель на земли, разрушая старинные хозяйства в одних местах и создавая новые в других. Все роды земель, от черных до монастырских, были втянуты в этот пересмотр и меняли владельцев, – то отбирались на государя, то снова шли в частные руки. К этому именно времени более всего приурочивается замечание В. О. Ключевского, что в Московском государстве XVI в. «населенные имения переходили из рук в руки чуть не с быстротой ценных бумаг на нынешней бирже». Только эта «игра в крестьян и в землю» доведена была до такого напряжения не одними иноками богатых монастырей, как говорит Ключевский, но прежде всего самим правительством Грозного. Монастыри лишь пользовались, и притом умело пользовались, земельной катастрофой и удачно подбирали в свою пользу обломки разбитого Грозным вотчинного землевладения царских слуг. Крестьяне, таким образом, переживали разом две беды: с одной стороны, государевы земли, которыми они владели, быстро и всей массой переходили в служилые руки ради нужд государственной обороны; с другой стороны, этот переход земель благодаря опричнине стал насильственно-беспорядочным. На малопонятные для крестьянства ограничения его прав и притеснения оно отвечало усиленным выходом с земель, взятых из непосредственного крестьянского распоряжения. В то самое время, когда крестьянский труд стали полагать в основание имущественного обеспечения вновь образованного служилого класса, крестьянство попыталось возвратить своему труду свободу – через переселение.

Вот в чем мы видим главную причину усиления во второй половине XVI в. крестьянского выхода из местностей, занятых служилым землевладением. Писцовые книги и летописи того времени объясняли сильное запустение центральных южных областей государства главным образом татарским набегом 1571 г., когда хан дошел до самой Москвы, а отчасти «моровым поветрием» и «хлебным недородом». Но это были второстепенные и позднейшие причины: главная заключалась в потере земли.

Развитию крестьянского населения способствовали многие условия московской политической жизни XVI в. Благодаря этим условиям, в крестьянской массе рождалась самая мысль о выселении, ими же облегчалось и передвижение землевладельцев на новые земли. Первое из этих условий надо искать в громадных земельных приобретениях Москвы. В половине XVI в. торжество над татарами на востоке и юге передало в полную власть Москвы среднюю и нижнюю Волгу и места на юге от Оки. В новых областях от верховьев Оки до Камского устья залегал почти сплошной, с небольшими островами песка и суглинка, тучный пласт чернозема. Этот чернозем давно манил к себе великоросса-земледельца. Задолго до Казанского взятия и до занятия крепостями верховий Оки и Дона, еще в XV в., возникли здесь русские поселения. Когда же по взятии Казани правительство московское утвердилось на новых местах, и жизнь на этих окраинах стала безопаснее, сюда по известным уже путям массой потянулось земледельческое население, ища новых землиц взамен старой земли, отходившей в служилые руки. Успехи колонизации этих новых земель так же, как и успехи колонизации в понизовых и украйных городах, обусловливались тем, что свободное движение народных масс соединялось в одном стремлении с правительственной деятельностью по занятию и укреплению вновь занятых пространств.

Если перелом в земельных отношениях крестьянства был главным побуждением к выселению, если приобретение плодородных земель обусловливало направление переселенческого движения, то первоначальный способ отношения правительства к переселенцам содействовал решимости переселяться. На новых землях правительство, спеша закрепить их за собой, строило города, водворяло в них временные отряды «жильцов» и вербовало постоянные гарнизоны. Оно иногда сажало в них вместе с военными людьми и людей торговых, имея в виду передать им местный рынок; так в Казань, после ее завоевания, были переведены из Пскова несколько семей псковских «гостей», и, несмотря на то, что на родине эти «переведенцы» были опальными людьми, им создали льготную обстановку на новоселье. Таким образом, в новозавоеванный край правительство само посылало «жильцов» на временную службу и на постоянное житье. В меру своих потребностей оно поощряло переселение и не служилых людей, давая «приходцам» податные льготы, пока они обживутся на новых хозяйствах. Подобное отношение могло только возбуждать народ к выселению на окраины и подавать надежды на хозяйственную независимость и облегчение податного бремени.

Однако к последней четверти XVI столетия уменьшение населения в замосковных и западных уездах достигло больших размеров и вызвало перемену в настроении правительства, возбудив в нем большую тревогу. Опустение земель лишало правительство сил и средств для продолжения борьбы за Ливонию. С опустелых служилых земель не было ни службы, ни платежей, а лучшие населенные церковные земли были «в тарханех» и не несли служебного и податного бремени. Успехи Стефана Батория были так легки и велики не только потому, что у него был военный талант и хорошее войско, но и потому, что он бил врага, уже обессиленного тяжким внутренним недугом. Вялость и нерешительность Грозного в последний период борьбы порождалась, думаем, не простыми припадками личной трусости, а сознанием, что у него исчезли средства для войны, что его земля «в пустошь изнурилась» и «в запустение пришла». Стремлением поправить дело вызвано было в 1572 и 1580 гг. запрещение передавать служилые земли во владение духовенства, в 1584 г. отмена податных льгот (тарханов) в церковных вотчинах. Важность этих мер легко себе представить, если вспомнить, что кругом Москвы две пятых (37%) всей пашенной земли принадлежали духовенству и что на поместных и вотчинных землях, составлявших остальные три пятых, хозяйство поддерживалось только на одной третьей части (23%), остальное же (40%) было запустошено служилыми владельцами. Если данные о подмосковном пространстве можно распространять на весь вообще центр государства, то позволительно сказать, что более половины всех возделанных земель было «в тарханах», а нельготные служилые земли на две трети пустели. Из соборного приговора 1584 г. видно, что правительство в то время уже вполне отчетливо представляло себе такое положение дела. Постановляя отмену тарханов на церковных землях, соборный акт говорит, что владельцы «с тех (земель) никакия царския дани и земских розметов не платят, а воинство, служилые люди, те их земли оплачивают, и сего ради многое запустение за воинскими людьми в вотчинах их и в поместьях, платячи за тарханы, а крестьяне,

вышел

из-за служилых людей, живут за тарханы во льготе». Таково было правительственное признание землевладельческого кризиса, признание несколько позднее, сделанное уже тогда, когда кризис был в полном развитии и когда частные землевладельцы испробовали много средств для борьбы с ним. Правительство вступилось в дело для охраны своих и владельческих интересов только в исходе XVI в. и действовало посредством лишь временных и частных мероприятий, колеблясь в окончательном выборе направления и средств. Оно не решалось сразу прикрепить к месту всю массу тяглого населения, но создало ряд препятствий к его передвижению. Такими препятствиями должны были служить: временное уничтожение тарханов, запрещение принимать закладчиков и держать слуг без крепостей, явленных определенным порядком, ограничение крестьянского перевоза, перепись крестьянского населения в книгах 7101 (1592-1593) г. Этими мерами думали сохранить для государства необходимое ему количество службы и подати, а для служилых землевладельцев – остатки рабочего населения их земель.

Но гораздо ранее правительственного вмешательства землевладельческий класс применил к делу для борьбы с кризисом ряд средств, указанных ему условиями хозяйственной деятельности и особенностями общественных отношений того времени. К энергической борьбе с кризисом землевладельцев вынуждали сами обстоятельства, рокового значения которых нельзя было не понять. Отклик населения создал недостаток рабочих рук в частных земельных хозяйствах и довел до громадных размеров хозяйственную «пустоту». Писцовые книги второй половины XVI в. насчитывают очень много пустошей: вотчин пустых и поросших лесом; сел, брошенных населением, с церквами «без пения»; порозжих земель, которые «за пустом не в роздаче» и которые из оброка кое-где пашут крестьяне «наездом». Местами еще жива память об ушедших хозяевах и пустоши еще хранят их имена, а местами и хозяева уже забыты, и «имян их сыскати некем». От пустоты совсем погибало хозяйство мелкого малопоместного служилого человека; ему было не с чего явиться на службу и «вперед служити нечем», он сам шел «бродить меж двор», бросая опустелое хозяйство, пока не попадал на новый поместный участок или не находил приюта в боярском дворе. Крупные землевладельцы – равно служилые и церковные – имели гораздо больше экономической устойчивости. Льготы, которыми они умели запастись, сами по себе влекли на их земли трудовое население. Возможность сохранить мирское устройство в большой боярской или монастырской вотчине была второй причиной тяготения крестьянства к крупным земельным хозяйствам. Наконец, и выход крестьянина от крупного владельца был не так легок; администрация крупных вотчин в борьбе за крестьян имела достаточно искусства, влияния и средств, чтобы не только удерживать за собой своих крестьян, но еще и «называть» на свои земли чужих. Таким образом, когда мелкие землевладельцы разорялись вконец, более крупные и знатные держались и даже пытались возобновлять хозяйство на случайно запустевших и обезлюдевших участках.

Первое средство для этого заключалось в привлечении крестьян с других земель, частных и правительственных. Землевладельцы выпрашивали у государя на свои пустые вотчины «льготу», т.е. освобождение земли на несколько лет от государственных податей с тем, чтобы им «в те льготные лета, в той своей вотчине на пусте дворы поставити и крестьян назвати и пашня розпахати». Опираясь на уцелевшее в других участках хозяйство, действуя посредством свободного денежного капитала, пользуясь льготами, выпрошенными у правительства, эти владельцы действительно успевали обновлять упавшее хозяйство. Имея право «называть» и сажать у себя крестьян только свободных от тягла, а не «с тяглых черных мест» они на самом деле перезывали и перевозили к себе всех без разбора, кого только могли вытянуть из-за других землевладельцев. Очень известно, какие большие размеры и какие грубые формы принимал этот перевоз крестьян через особых агентов «откачников», какие горькие жалобы он вызывал со стороны тех, кто терял работников. Ряд насилий, сопровождавших эту операцию, давал большую работу судам и озабочивал правительство. Еще при Грозном были приняты какие-то меры относительно крестьянского вывоза: в 1584 г. соседи по рязанским землям дьяка А. Шерефдинова жаловались на этого самоуправца царю Федору, говоря, что дьяк «твои государевы поместные земли к вотчине пашет и крестьян насильством твоих государевых сел и из-за детей боярских возит мимо отца твоего, а нашего государя, уложенья». Что это за «уложение», сказать трудно; во всяком случае московское правительство пришло к необходимости вмешаться в дело крестьянского перевоза для охраны своего интереса и интересов мелких служилых владельцев. Перевоз крестьян, сидевших на тягле, лишал правительство правильного дохода с тяглой земли, а уход крестьян от служилого человека лишал его доходов и возможности служить. Указы 1601 и 1602 гг. были первым законом, поставившим определенные границы передвижению крестьян. Переход крестьян с мелких земельных хозяйств на крупные был вовсе остановлен: крупным землевладельцам было запрещено возить крестьян «промеж себя и у сторонних людей». В мелких же служилых владениях дозволено было меняться крестьянами полюбовно – без зацепок и задоров, боев и грабежей, которыми обыкновенно сопровождался в те годы крестьянский «отказ». Очевидно, что целью подобных ограничений была охрана мелкого служилого землевладения, наиболее страдавшего от кризиса. Ради этой цели правительство отказалось от обычного покровительства крупным земельным собственникам, которые, казалось бы, с пользой для государственного порядка работали над восстановлением хозяйственной культуры на опустелых пространствах. Разрушительные следствия этой своекорыстной работы были, наконец, поняты руководителями московской политики.

Другое средство для борьбы с кризисом землевладельцы находили в экономическом закабалении своего крестьянства. Принимало ли это закабаление юридически определенные формы или нет, – все равно оно было очень действительным препятствием к выходу крестьянина из-за владельца. Хотя расчеты по земельной аренде, определенные порядными, по закону не связывались с расчетами крестьян по иным обязательствам, однако прекращение арендных отношений с землевладельцем естественно вело к ликвидации всех прочих денежных с ним расчетов. Крестьян не выпускали без окончательной расплаты, и чем более был опутан крестьянин, тем крепче сидел он на месте. Его, правда, мог выкупить через своего «отказчика» другой землевладелец, но это требовало ловкости и было не всегда возможно: право выхода не признавалось за старожильцами, да и крестьян, живших с порядными, владельцы не всегда выпускали даже по «отказу». Они прибегали ко всяким средствам, чтобы предупредить уход работника или ему воспрепятствовать. Одним из таких средств, и притом довольно обычным, были «поручныя» записи, выдаваемые несколькими поручителями по крестьянине в том, что ему за порукою там-то жить, «земля пахати и двор строити, новыя хоромы ставити, а старые починивати, а не збежати». В случае же побега поручители «порущики», отвечали условленной суммой, размеры которой иногда вырастали до неимоверности. В 1584 г. в Кириллове монастыре можно было видеть «запись поручную на прилуцкаго христьянина на Автонома на Якушева сына в тысяче во сте рублях». Иногда выходу, даже законному, препятствовали прямым насилием: крестьян мучили, грабили и в железо ковали. Полученная от землевладельца хозяйственная подмога, «ссуда» или сделанный крестьянином у владельца долг

– «серебро», как тогда называли, рассматривались землевладельцем как условие личной крепости крестьянина-должника хозяину-кредитору. Хотя бы эта ссуда и не влекла за собой служилой кабалы, хотя бы и не превращала крестьянина формально в холопа, все-таки она давала лишние поводы к самоуправному задержанию крестьянина и тяготела над сознанием земледельца-должника, как бы обязывая его держаться того господина, которы помог ему в минуту нужды. Конечно, только удобствами для землевладельцев помещать свои капиталы в крестьянское «серебро» следует объяснить чрезвычайное развитие крестьянской задолженности. Не раз указан был для второй половины XVI в. разительный факт, что из полутора тысяч вытей земли, арендуемой у Кириллова монастыря его же крестьянами, 1, 075 вытей засевались семенами, взятыми у монастыря; таким образом 70% пашни, снятой у монастыря, находилось в пользовании «людей, без помощи вотчинника не имевших чем засеять свои участки». Если допустить, что таково же было положение дела и на других владельческих землях, то возможно совершенно удовлетворительно объяснить себе перерождение крестьянского «выхода» в крестьянский «вывоз». Охудалая и задолженная крестьянская масса неизбежно должна была отказаться от самостоятельного передвижения; для выхода у нее не было средств. Крестьянам, задолжавшим хозяину и желавшим уйти от него, оставалось или «выбежать» без расчета с владельцем, или ждать отказчика, который бы их выкупил и вывез. Около 1580 г. в тверских дворцовых землях великого князя Симеона Бекбулатовича считали 2, 060 жилых и 332 пустых дворов, а в дворах 2, 217 крестьян. На всю эту массу писцовая книга отметила 333 крестьянских перехода за несколько предшествовавших переписи лет. Вышло из-за «великого князя» на земли других владельцев и перешло в пределах его владений из волости в волость всего 300 человек; пришло «ново» к Симеону Бекбулатовичу 27 человек и скиталось без оседлости 6 человек. Из общего числа трехсот ушедших крестьян перешло самостоятельно всего 53, убежало незаконно 55 и было «вывезено» 188. Стало быть, 63% ушедших оставило свои места с чужим посредничеством и помощью, а 18% просто сбежало без расчета. Только одна шестая часть могла «выйти» сама, и то в большинстве случаев не покидая земли своего господина, а переходя из одной его волости в другую, стало быть, не меняя своих отношений к хозяину. Такой подсчет, как бы ни был он несовершенен, дает очень определенное впечатление:

как правило, крестьянский выход не существует; существует вывоз и побег.

Не закон отменил старый порядок выхода, а крестьянская нужда, искусственно осложненная владельческим «серебром», привязывала крестьян, имевших право на переход, к известной оседлости.

Экономическая зависимость задолженного крестьянина, таким образом, могла и не переходить в юридическое ограничение права выхода и все-таки была действительным житейским средством держать земледельца на владельческой пашне. Но эта зависимость могла получить и юридический характер, превратив крестьянина в холопа, полного или кабального. Судебник 1550 г. допускает, в статье 88-й, возможность того, что «крестьянин с пашни продастся в полную в холопи». По записным книгам служилых кабал конца XVI в. можно установить десятки случаев, когда в число кабальных людей вступали бобыли и крестьянские дети. Выход из крестьянского состояния в рабство законом не был закрыт или ограничен до самого конца XVI в., чем и пользовалась практика. Законодательство московское терпело даже такой порядок, по которому выдача служилой кабалы могла совершаться без явки правительству. Только с 1586 г. записка кабал в особые книги стала обязательной; до тех же пор, несмотря на указание статьи 78-й Судебника, можно было обходиться и без этого. Понятно, какой простор оставался для подобного рода сделок, раз они могли происходить с полной свободой и бесконтрольно. Землевладельцы вымогали кабалу у тех, кому давали приют в своем дворе и на чей труд рассчитывали. Большой процент малолетних и инородцев, которые, по новгородским записным книгам, «били челом волею» в холопство, указывает на то, что такая «воля» не всегда бывала сознательной даже при совершении договора формальным порядком. А вне этого порядка закабаление могло принимать еще более откровенные и грубые формы. В погоне за лишним работником и слугой, при общем в них недостатке, кабала была хорошим средством привязать к месту тех, кого не было расчета сажать прямо на пашню. По записным книгам видно, что в кабалу идут в большинстве одинокие бездомовные люди, сироты и бродячая крестьянская молодежь; их еще не станет на ведение крестьянского хозяйства, но они уже полезны в качестве дворовых слуг и батраков. В других случаях службу «во дворе» могли предпочитать крестьянству и сами работники: маломочному бобылю и бродячему мастеровому человеку, портному или сапожнику в чужом дворе могло быть лучше, чем на своем нищем хозяйстве и бедном бродячем мастерстве. Вот приблизительно те условия, в которых создавалась кабальная или вообще холопья зависимость. Она отрывала людей от пашни и тягла, но не выводила их из экономии землевладельца. Она содействовала тому, чтобы за землевладельцами закреплялись и те элементы крестьянского мира, которые не имели прямого отношения к тяглой пашне и отличались наибольшей подвижностью. Чем заметнее становилась эта подвижность и наклонность к выходу на государственные окраины и в «поле», тем деятельнее перетягивали владельцы к себе во двор на кабальную службу бродившие силы. В этих условиях не мы первые видим главную причину чрезвычайного развития в XVI в. кабальной службы.

Но служба во дворе могла и не быть кабальной. При отсутствии контроля, который приводил бы к необходимости укреплять за собой дворню формальным порядком, через записку крепостных документов владельцы держали у себя людей вовсе без крепостей. Такие «добровольные» люди или «вольные холопи», как их назвал закон 1597 г., на деле ничем не отличались от крепостных слуг, что признал и закон в 1597 г., указав брать на них крепости даже против их воли. И ранее московское правительство не покровительствовало такой «добровольной службе», осуждая тех, кто «добровольному человеку верит и у себя его держит без крепости». В самом деле, с точки зрения государственного порядка, «добровольные» слуги могли представляться нежелательными. Господам своим они не были крепки, потому что могли их покинуть с полной безканазанностью; для государства они были бесполезны, ибо не несли его тягот, и очень неудобны своей неуловимостью. В рядах таких «вольных» слуг легко могли скрываться люди, ушедшие с государевой службы и тягла и «заложившиеся» за частное лицо, способное их укрыть как от частной обиды, так и от государственных повинностей.

Но именно эта возможность переманить способного к работе человека с тягла и службы в частный двор или в частную вотчину поддерживала обычай «добровольной» службы без крепости. Людей, записанных в тягло или в служилую десятню, нельзя было формально укрепить в холопстве, потому что правительство запрещало выход с черных тяглых мест и с государевой службы. А между тем много таких людей укрывалось на частных землях привилегированных владельцев, где и жило «во льготе», разорвав свои связи с государством. Их держали там без крепостей и звали чаще всего именем «закладчиков». Отношения их к землевладельцам были чрезвычайно разнообразны. При крайней юридической неопределенности, они представляют большой бытовой интерес. Мы видим закладчиков везде: на монастырских землях они зовутся «вкладчиками», «дворниками» и просто «закладчиками»; на землях боярских их зовут «дворниками», «вольными холопами», просто «людьми» и тоже «закладчиками». В одних случаях это арендаторы владельческих земель и дворов, в других – сторожа осадных дворов и дворов «для приезду», в третьих – дворовые слуги, в четвертых – это обитатели их собственных дворов и усадеб, когда-то тяглых, а затем фиктивно проданных привилегированному землевладельцу и потому «обеленных», т.е. освобожденных от тягла. Вся эта среда представляла собой внезаконное явление, с которым правительство долго не находило средств бороться. Оно не раз запрещало держать закладчиков, оно требовало крепости на всякого служившего в частном хозяйстве человека, но это не вело к цели, и закладничество жило, как известно, во всей силе до Уложения 1649 г.

Мы представили перечень тех способов, какими частные земельные хозяйства осваивали и укрепляли за собой рабочую силу. Все эти способы одинаково вели к ограничению свободы и прав крестьянской и вообще тяглой массы, а некоторые из них клонились и к нарушению правительственных интересов. Когда землевладельцы сажали на пустоши новых работников и их трудом переводили эти пустоши «из пуста в жило», правительство выигрывало во всех отношениях: населенная и обработанная вотчина прямо увеличивала средства и силы самого правительства. Но когда этих новых работников хищнически вырывали из чужого хозяйства, терпело не только это последнее, но терпело и правительство: оно должно было разбирать тяжбу о крестьянах и лишалось дохода и службы с потерпевшего хозяйства. Когда владелец ссудой и серебром кабалил своего крестьянина, правительство могло оставаться спокойным; за разоренного мужика платил подати его владелец, а над общим вопросом о последствиях обнищания земледельческого класса тогда еще не задумывались. Но когда разоренный крестьянин превращался в непашенного бобыля или продавался с пашни в холопы, оставаясь в руках прежнего владельца, правительство теряло: крестьянская деревня обращалась в пустошь и не давала податей. И так бывало во многих случаях: одно и то же действие, смотря по его обстановке, обращалось то в пользу, то во вред действовавшему порядку. Этим обстоятельством прежде всего должно объяснить ту нерешительность и осторожность, какую мы видим в действиях правительства. Жизнь заставляла его в одно и то же время служить различным целям:

поддерживать землевладельцев, особенно служилых, в их усилиях при вязать трудовое население к месту; но вместе с тем охранять свой собственный интерес, часто нарушаемый земледельческой политикой, и интересы крестьянства, когда они сближались и совпадали с правительственными. Не будучи в состоянии примирить и согласить разные и в существе непримиримые стремления, правительство до самого конца войны не могло выработать определенного и решительного образа действий в постигшем его кризисе и этим еще более осложняло дело.

Оно без сомнения желало укрепления крестьян на местах, стремилось оставить их выход из-за владельцев или, по крайней мере, думало направлять их брожение сообразно своим видам: но оно не дошло до полного и категорического провозглашения крестьянской крепости. Предприняв общую «перепись 7101 года», как ее обыкновенно принято называть, правительство записывало в книгах крестьян за владельцами и затем сделало писцовую книгу своего рода крепостным актом, которым землевладелец мог доказывать свое право на записанного в книгу крестьянина. Но вместе с тем оно как бы понимало, что книги не могли исчислить всей наличности крестьянского населения, и спокойно смотрело на выход из тяглых хозяйств сыновей, племянников, захребетников и тому подобного не записанного в тягло люда; оно иногда выпускало и дворохозяев-тяглецов, если они передавали свой тяглый жеребий новому «жильцу». Таким образом, на право передвижения крестьян правительство не налагало безусловного и общего запрета: оно только его ограничивало условиями государственного порядка и владельческого интереса. В этом собственно и заключались первые меры к укреплению крестьян. Действуя в таком смысле, правительство стояло на стороне владельческих стремлений. Допуская обращение в холопство лиц, происходящих из крестьянских семей, оно также удовлетворяло владельческим вожделениям. Но, с другой стороны, и в конце века оно продолжало заселение вновь приобретенных окраин и Сибири, причем тяглых «приходцев» из центральных областей водворяло там в служилых слободах и просто на пашне, не возвращая их в прежнюю владельческую зависимость. Чтобы наполнить, по словам А Палицына, «предел земли своей воинственным чином», Грозный и Борис Годунов извлекали людей из коренных частей государства, всячески содействуя заселению рубежей. Такая политика, в сущности, поддерживала то самое народное брожение, с которым боролись в центре страны, и шла совершенно против землевладельческой политики.

Но вряд ли это противоречие было плодом политического двуличия; скорее в нем отразилось бессилие подняться над двумя порядками явлений и подчинить их своему распоряжению. Когда на новозанятых местах укрепилось московское население и под охраной новых крепостей возможна стала правильная хозяйственная деятельность, здесь повторялись те же самые явления, которыми сопровождался кризис в старом центре. Появившиеся на окраинах, на юге от Оки, привилегированные землевладельцы, в громадном большинстве служилые, пользовались всяческим покровительством правительства в ущерб тяглым классам. В городах служилые слободки уничтожали посады, а в уездах служилые вотчины и поместья уничтожали крестьянское мирское устройство. Условия, вызвавшие кризис в центральных волостях, перешли на юг и вызвали дальнейшее расселение населения. Оно уходило за рубежи и наполняло собой казачьи городки и становища на южных реках. Там питалось и росло неудовольствие на тот государственный порядок, который лишал крестьянство его земли и предпочитал выгоды служилого человека, жившего чужим трудом, интересам тяглого работника.

Так обстоятельства разделили московское общество на враждебные один другому слои. Предметом вражды служила земля, главный капитал страны. Причина вражды лежала в том, что земледельческий класс не только систематически устранялся от обладания этим капиталом, но и порабощался теми землевладельцами, к которым переходила его земля. Отметим здесь с особым ударением, что московский север – Поморье в широком смысле этого термина – не переживал этого кризиса. Там земля принадлежала тяглому миру, и он был ее действительным хозяином: лишь в некоторых местах монастырю удавалось овладеть черной волостью и обратить ее в монастырскую вотчину, но это еще не вносило в общественную жизнь той розни и вражды, в которых теряло свои моральные и материальные силы население южной половины государства.

Таковы были обстоятельства московской жизни перед кончиной Грозного. Высший служилый класс, частью взятый в опричнину, часть уничтоженный и разогнанный, запуганный и разоренный, переживал тяжелый нравственный и материальный кризис. Гроза опалы, страх за целость хозяйства, из которого уходили крестьяне, служебные тягости, вгонявшие в долги, успехи давнишнего соперника по землевладению – монастыря – все это угнетало и раздражало московское боярство, питало в нем недовольство и приготовляло его к участию в смуте. Мелкий служилый люд, дети боярские, дворовые и городовые, сидевшие на обезлюдевших поместьях и вотчинах, были прямо в ужасном положении. На них лежала всей тяжестью война Ливонская и охрана границ от Литвы и т Военные повинности не давали им и короткого отдыха, а в то же время последние средства для отбывания этих повинностей иссякали, благодаря крестьянскому выходу и перевозу и постоянному передвижению самих служилых людей. Лишенные прочной оседлости и правильного обеспечения, не располагая не только свободными, но и необходимыми средствами, эти люди прямо нуждались в правительственной помощи и поддержке, в охране их людей и земель от перевода за монастыри и Тяглое население государства также терпело от войны, от физических бедствий и от особенностей правления Грозного. Но судьба его была глубоко различна в северной и южной половинах государства. Бодрые и деятельные, зажиточные и хорошо организованные податные общины севера оставались самостоятельными и сохраняли непосредственные отношения к правительству через выборных своих властей в то самое время, когда в южной половине государства тяглое население черных и дворцовых волостей было обращено в частную зависимость, а посадская община исчезала и изнурялась от наплыва в города ратных людей и детей боярских с их дворней и крестьянами. В северных волостях население держалось на местах, тогда как на юге оно стало бродить, уходя из государства с государева тягла, с боярского двора и господской пашни. Оно уносило с родины чувство глубокого недовольства и вражды к тому общественному строю, который постепенно лишал его земли и свободы. Можно сказать, что в срединных и южных областях государства не было ни одной общественной группы, которая была бы довольна ходом дел. Здесь все было потрясено внутренним кризисом и военными неудачами Грозного, все потеряло устойчивость и бродило, бродило пока скрытым, внутренним брожением, зловещие признаки которого, однако, мог ловить глаз внимательного наблюдателя. Посторонний Москве человек видел в этом брожении опасность междоусобия и смут, и он был прав.

Смута в Московском государстве Итак, начальный факт XVII в. – смута – в своем происхождении есть дело предыдущего XVI века, и изучение смутной эпохи вне связи с предыдущими явлениями нашей жизни невозможно. К сожалению, историография долго не разбиралась в обстоятельствах смутного времени настолько, чтобы точно показать, в какой мере неизбежность смуты определялась условиями внутренней жизни народа и насколько она была вызвана и поддержана случайностями и посторонним влиянием. Когда мы обращаемся к изучению другой европейской смуты, французской революции, можно удивиться тому, как ясен этот сложный факт и со стороны своего происхождения, и со стороны развития. Мы легко можем следить за развитием этого факта, отлично видеть, что там факт смуты

– неизбежное следствие того государственного кризиса, к которому Францию привел ее феодальный строй; мы видим там и результат многолетнего брожения, выражавшийся в том, что преобладание феодального дворянства сменилось преобладанием буржуазии. У нас совсем не то. Наша смута вовсе не революция и не кажется исторически необходимым явлением, по крайней мере на первый взгляд. Началась она явлением совсем случайным – прекращением династии; в значительной степени поддерживалась вмешательством поляков и шведов, закончилась восстановлением прежних форм государственного и общественного строя и в своих перипетиях представляет массу случайного и труднообъяснимого. Благодаря такому характеру нашей государственной «разрухи» и являлось у нас так много различных мнений и теорий об ее происхождении и причинах. Одну из таких теорий представляет в своей «Истории России» С. М. Соловьев. Он считает первой причиной смуты дурное состояние народной нравственности, явившееся результатом столкновения новых государственных начал со старыми дружинными. Это столкновение, по его теории, выразилось в борьбе московских государей с боярством. Другой причиной смуты он считает чрезмерное развитие казачества с его противогосударственными стремлениями. Смутное время, таким образом, он понимает, как время борьбы общественного и противообщественного элемента в молодом Московском государстве, где государственный порядок встречал противодействие со стороны старых дружинных начал и противообщественного настроения многолюдной казацкой среды (Ист. России, VIII, гл. II). Другого воззрения держится К. С. Аксаков, Аксаков признает смуту фактом случайным, не имеющим глубоких исторических причин. Смута была к тому же делом «государства», а не «земли». Земля в смуте до 1612 г. была совсем пассивным лицом. Над ней спорили и метались люди государства, а не земские. Во время междуцарствия разрушалось и наконец рассыпалось вдребезги государственное здание России, говорит Аксаков: «Под этим развалившимся зданием открылось крепкое земское устройство… в 1612-13 гг. земля встала и подняла развалившееся государство». Нетрудно заметить, что это осмысление смуты сделано в духе общих исторических воззрений К. Аксакова и что оно в корне противоположно воззрениям Соловьева. Третья теория выдвинута И. Е. Забелиным («Минин и Пожарский»); она в своем генезисе является сочетанием первых двух теорий, но сочетанием очень своеобразным. Причины смуты он видит, как и Аксаков, не в народе, а в «правительстве», иначе в «боярской дружинной среде» (эти термины у него равнозначащи). Боярская и вообще служилая среда во имя отживших дружинных традиций (здесь Забелин становится на точку зрения Соловьева) давно уже крамольничала и готовила смуту. Столетием раньше смуты Для нее созидалась почва в стремлениях дружины править землей и кормиться на ее счет. Сирота-народ в деле смуты играл пассивную роль и спас государство в критическую минуту. Народ, таким образом, в смуте ничем не повинен, а виновниками были «боярство и служилый класс». Н. И. Костомаров (в разных статьях и в своем «Смутном времени») высказал иные взгляды. По его мнению, в смуте виновны все классы русского общества, но причины этого бурного переворота следует искать не внутри, а вне России. Внутри для смуты были лишь благоприятные условия. Причина же лежит в папской власти, в работе иезуитов и в видах польского правительства. Указывая на постоянные стремления папства к подчинению себе восточной церкви и на искусные действия иезуитов в Польше и Литве в конце XVI в., Костомаров полагает, что они, как и польское правительство, ухватились за самозванца с целями политического ослабления России и ее подчинения папству. Их вмешательство придало нашей смуте такой тяжелый характер и такую продолжительность.

Это последнее мнение уже слишком одностороннее:

причины смуты несомненно лежали столько же в самом московском обществе, сколько и вне его. В значительной степени наша смута зависела и от случайных обстоятельств, но что она совсем не была неожиданным для современников фактом, говорят нам некоторые показания Флетчера: в 1591 г. издал он в Лондоне свою книгу о России (on the Russian Common Wealth), в которой предсказывает вещи, казалось бы, совсем случайные. В V главе своей книги он говорит: «Младший брат царя (Феодора Ивановича), дитя лет шести или семи, содержится в отдаленном месте от Москвы (т.е. в Угличе) под надзором матери и родственников из дома Нагих. Но, как слышно, жизнь его находится в опасности от покушения тех, которые простирают свои виды на престол в случае бездетной смерти царя». Написано и издано было это до смерти царевича Дмитрия. В этой же главе говорит Флетчер, что «царский род в России, по-видимому, скоро пресечется со смертью особ, ныне живущих, и произойдет переворот в русском царстве». Это известие напечатано было за семь лет до прекращения династии. В главе IX он говорит, что жестокая политика и жестокие поступки Ивана IV, хотя и прекратившиеся теперь, так потрясли все государство и до того возбудили общий ропот и непримиримую ненависть, что, по-видимому, это должно окончиться не иначе как всеобщим восстанием. Это было напечатано, по крайней мере, лет за 10 до первого самозванца. Таким образом, в уме образованного и наблюдательного англичанина за много лет до смуты сложилось представление о ненормальности общественного быта в России и возможном результате этого – беспорядках. Мало того. Флетчер в состоянии даже предсказать, что наступающая смута окончится победой не удельной знати, а простого дворянства. Это одно должно убеждать нас, что действительно в конце XVI в. в русском обществе были уже ясны те болезненные процессы, которые сообщили смуте такой острый характер общего кризиса.

 

Первый период смуты:

 

борьба за московский престол

 

Прекращение династии.

Начальным фактом и ближайшей причиной смуты послужило прекращение царской династии. Совершилось это прекращение смертью трех сыновей Ивана Грозного: Ивана, Федора и Дмитрия. Старший из них, Иван, был уже взрослым и женатым, когда был убит отцом. Характером он вполне походил на отца, участвовал во всех его делах и потехах и, говорят, проявлял такую же жестокость, какая отличала Грозного. Иван занимался литературой и был начитанным человеком. Существует его литературный труд «Житие Антония Сийского». (Впрочем, надо заметить, что это «Житие» представляет просто переработку его первоначальной редакции, принадлежащей некоему иноку Ионе. Оно написано по существующему тогда риторическому шаблону и особенных литературных достоинств не имеет.) Неизвестно, почему у него с отцом произошла ссора, в которой сын получил от отца удар жезлом настолько сильный, что от него (в 1582 г.) скончался. После смерти самого Грозного в живых остались два сына: Федор и, ребенок еще, Дмитрий, рожденный в седьмом браке Грозного с Марией Нагой.

В первое время по смерти Ивана Грозного произошли какие-то, нам точно неизвестные, беспорядки, которые окончились ссылкой боярина Бельского и удалением Марии Нагой с Дмитрием в Углич. Царем сделался Ф Иностранные послы Флетчер и Сапега рисуют нам Федора Довольно определенными чертами. Царь ростом был низок, с опухлым лицом и нетвердой походкой и притом постоянно улыбался. Сапега, увидав царя во время аудиенции, говорит, что получил от него впечатление полного слабоумия. Говорят, Федор любил звонить на колокольне, за что еще от отца получил прозвище звонаря, но вместе с тем он любил забавляться шутами и травлей медведей. Настроение духа у него было всегда религиозное, и эта религиозность проявлялась в строгом соблюдении внешней обрядности. От забот государственных он устранялся и передал их в руки своих ближних В начале его царствования из боярской среды особенно выдавались значением:

Борис Годунов и Никита Романович Захарьин-Юрьев. Так шло до 1585 г., когда Никита Романович неожиданно был поражен параличом и Власть сосредоточилась в руках Бориса Годунова, но ему пришлось бороться с сильными противниками – князьями Мстиславским и Шуйскими. Борьба эта принимала иногда очень резкий характер и кончилась полным торжеством Годунова. Мстиславский был пострижен, а Шуйские со многими родственниками подверглись ссылке.

Пока все это происходило в Москве, Мария Нагая с сыном и со своей родней продолжала жить в Угличе в почетной ссылке. Понятно, как должна была относиться она и все Нагие к боярам, бывшим у власти, и к Годунову, как влиятельнейшему из них. Нагая была жена Ивана Грозного, пользовалась его симпатией и общим почетом, и вдруг ее, царицу, выслали в далекий удел – Углич и держали под постоянным надзором.

Таким надзирателем от правительства был в Угличе Битяговский. Относиться к Битяговскому хорошо Нагие не могли, видя в нем агента от тех, которые послали их в ссылку. Мы очень мало знаем о настроении Нагих, но если вдуматься в некоторые свидетельства о Дмитрии, то можно убедиться, какую сильную ненависть питала эта семья к боярам, правящим и близким к Федору; про Дмитрия в Москве ходило, конечно, много слухов. Между прочим, по этим слухам, иностранцы (Флетчер, Буссов) сообщают, что Дмитрий характером похож на отца: жесток и любит смотреть на мучения животных. Рядом с такой характеристикой Буссов сообщает рассказ о том, что Дмитрий сделал однажды из снега чучела, называл их именами знатнейших московских вельмож, затем саблей сшибал им головы, приговаривая, что так он будет поступать со своими врагами

– боярами. И русский писатель Авраамий Палицын пишет, что в Москву часто доносили о Дмитрии, будто он враждебно и нелепо относится к боярам, приближенным своего брата и особенно к Борису Годунову. Палицын объясняет такое настроение царевича тем, что он был «смущаем ближними своими». И действительно, если мальчик высказывал такие мысли, то очевидно, что сам он их выдумать не мог, а внушались они окружающими его. Понятно и то, что злоба Нагих должна была обратиться не на Федора, а на Бориса Годунова, как главного правителя. Ясно также, что и бояре, слыша о настроении Дмитрия, который считался наследником престола, могли опасаться, что взрослый Дмитрий напомнит им о временах отца своего, и могли желать его смерти, как говорят иностранцы. Таким образом, немногие показания современников с ясностью вскрывают нам взаимные отношения Углича и Москвы. В Угличе ненавидят московских бояр, а в Москве получаются из Углича доносы и опасаются Нагих. Помня эту скрытую вражду и существование толков о Дмитрии, мы можем объяснить себе, как весьма возможную сплетню, тот слух, который ходил задолго до убиения Дмитрия, – о яде, данном Дмитрию сторонниками Годунова; яд этот будто бы чудом не подействовал.

15 мая 1591 г. царевич Дмитрий был найден на дворе своих угличских хором с перерезанным горлом. Созванный церковным набатом народ застал над телом сына царицу Марию и ее братьев Нагих. Царица била мамку царевича Василису Волохову и кричала, что убийство – дело дьяка Битяговского. Его в это время не было во дворе; услышав набат, он тоже прибежал сюда, но едва успел прийти, как на него кинулись и убили. Тут же убили его сына Данилу и племянника Никиту Качалова. С ними вместе побили каких-то посадских людей и сына Волоховой Оси-па. Дня через два была убита еще какая-то «юродивая женка», будто бы портившая царевича. 17 мая узнали об этом событии в Москве и прислали в Углич следственную комиссию, состоявшую из следующих лиц: князя В. Шуйского, окольничего Андрея Клешнина, дьяка Вылузгина и Крутицкого митрополита Геласия. Их следственное дело (оно напечатано в Гос. Грам. и Дог., т. II) выяснило:

1) что царевич сам себя зарезал в припадке падучей болезни в то время, когда играл ножом в «тычку» (вроде нынешней свайки) вместе со своими сверстниками, маленькими жильцами, и 2) что Нагие без всякого основания побудили народ к напрасному убийству невинных лиц. По донесению следственной комиссии, дело было отдано на суждение патриарха и других духовных лиц. Они обвинили Нагих и «углицких мужиков», но окончательный суд передали в Руки светской власти. Царицу Марию сослали в далекий монастырь на Выксу (близ Череповца) и там постригли. Братьев Нагих разослали по разным городам. Виновных в беспорядке угличан казнили и сослали в Пелым, где из угличан будто бы составилось целое поселение; Углич, по преданию, совсем запустел.

Несмотря на то что правительство отрицало убийство и признало смерть царевича нечаянным самоубийством, в обществе распространился слух, будто царевич Дмитрий убит приверженцами Бориса (Годунова) по Борисову поручению. Слух этот, сначала записанный некоторыми иностранцами, передается затем в виде неоспоримого уже факта, и в нашей письменности являются особые сказания об убиении Дмитрия; составлять их начали во время Василия Шуйского, не ранее того момента, когда была совершена канонизация Дмитрия и мощи его были перенесены в 1606 г. из Углича в Москву. Есть несколько видов этих сказаний, и все они имеют одни и те же черты: рассказывают об убийстве очень правдоподобно и в то же время содержат в себе исторические неточности и несообразности. Затем каждая редакция этих сказаний отличается от прочих не только способом изложения, но и разными подробностями, часто исключающими друг друга. Наиболее распространенным видом является отдельное сказание, включенное в общий летописный свод. В этом сказании рассказывается, что сперва Борис пытался отравить Дмитрия, но видя, что Бог не позволяет яду подействовать, он стал подыскивать через приятеля своего Клешнина таких людей, которые согласились бы убить царевича. Сперва это предложено было Чепчугову и Загряжскому, но они отказались. Согласился один только Битяговский. Самое убийство, по этому сказанию, произошло таким образом: когда сообщница Битяговского, мамка Волохова, вероломно вывела царевича гулять на крыльцо, убийца Волохов подошел к нему и спросил его: «Это у тебя, государь, новое ожерельице?» «Нет, старое», – отвечал ребенок и, чтобы показать ожерелье, поднял головку. В это время Волохов ударил царевича ножом по горлу, но «не захватил ему гортани», ударил неудачно. Кормилица (Жданова), бывшая здесь, бросилась защищать ребенка, но ее Битяговский и Качалов избили, а затем окончательно зарезали ребенка. Составленное лет через 15 или 20 после смерти Дмитрия, это сказание и другие рассказы крайне спутанно и сбивчиво передавали слухи об убийстве, какие ходили тогда в московском обществе. На них поэтому так и нужно смотреть, как на записанные понаслышке. Это не показания очевидцев, а слухи, и свидетельствуют они неоспоримо об одном только, что московское общество твердо верило в насильственную смерть царевича.

Такое убеждение общества или известной его части идет вразрез с официальным документом о самоубийстве царевича. Историку невозможно помирить официальных данных в этом деле с единогласным показанием сказаний об убийстве, и он должен стать на сторону или того, или других. Уже давно наши историки (еще Щербатов) стали на сторону сказаний. Карамзин в особенности постарался сделать Бориса Годунова очень картинным «злодеем». Но в науке давно были голоса и за то, что справедливо следственное дело, а не сказания (Арцыбашев, Погодин, Е. Белов). Подробное изложение всех данных и полемики по вопросу о царевиче можно найти в обстоятельной статье А. И. Тюменева «Пересмотр известий о смерти Дмитрия» (в «Журнале Министерства Просвещения», 1908, май и июнь).

В нашем изложении мы так подробно остановились на вопросе о смерти Дмитрия для того, чтобы составить об этом факте определенное мнение, так как от взгляда на это событие зависит взгляд на личность Бориса; здесь ключ к пониманию Бориса. Если Борис – убийца, то он злодей, каким рисует его Карамзин; если нет, то он один из симпатичнейших московских царей. Посмотрим же, насколько мы имеем основание обвинять Бориса в смерти царевича и подозревать достоверность официального следствия. Официальное следствие далеко, конечно, от обвинения Бориса. В этом деле иностранцы, обвиняющие Бориса, должны быть на втором плане, как источник второстепенный, потому что о деле Дмитрия они только повторяют русские слухи. Остается один род источников – рассмотренные нами сказания и повести XVII в. На них-то и опираются враждебные Борису историки. Остановимся на этом материале. Большинство летописателей, настроенных против Бориса, говоря о нем, или сознаются, что пишут по слуху, или как человека хвалят Бориса. Осуждая Бориса как убийцу, они, во-первых, не умеют согласно передать обстоятельства убийства Дмитрия, как мы это видели, и, кроме того, допускают внутренние противоречия. Составлялись их сказания много спустя после события, когда Дмитрий был уже канонизирован и когда царь Василий, отрекшись от своего же следствия по делу Дмитрия, всенародно взвел на память Бориса вину в убийстве царевича и оно стало официально признанным фактом. Противоречить этому факту было тогда делом невозможным. Во-вторых, все вообще сказания о смуте сводятся к очень небольшому числу самостоятельных редакций, которые позднейшими компиляторами очень много перерабатывались. Одна из этих самостоятельных редакций (так называемое «Иное сказание»), очень влиявшая на разные компиляции, вышла целиком из лагеря врагов Годунова – Шуйских. Если мы не примем во внимание и не будем брать в расчет компиляций, то окажется, что далеко не все самостоятельные авторы сказаний против Бориса; большинство их очень сочувственно отзывается о нем, а о смерти Дмитрия часто просто молчат. Далее, враждебные Борису сказания настолько к нему пристрастны в своих отзывах, что явно на него клевещут, и их клеветы на Бориса далеко не всегда принимаются даже его противниками учеными; например, Борису приписываются: поджог Москвы в 1591 г., отравление царя Федора и дочери его Феодосии.

Эти сказания отражают в себе настроение общества, их создавшего; их клеветы – клеветы житейские, которые могли явиться прямо из житейских отношений: Борису приходилось действовать при Федоре в среде враждебных ему бояр (Шуйских ), которые его ненавидели и вместе с тем боялись, как неродовитую силу. Сперва они старались уничтожить Бориса открытой борьбой, но не могли; весьма естественно, что они стали для той же цели подрывать его нравственный кредит, и это им лучше удалось. Прославить Бориса убийцей было легко. В то смутное время, еще до смерти Дмитрия, можно было чуять эту смерть, как чуял ее Фле Он говорит, что Дмитрию грозит смерть «от покушения тех, которые простирают свои виды на обладание престолом в случае бездетной смерти царя». Но Флетчер не называет здесь Бориса, и его показание может быть распространено и на всех более родовитых бояр, так как они тоже могли явиться претендентами на престол. Буссов говорит, что «многие бояре» хотели смерти Дмитрия, а больше всех Борис. Нагие могли стоять на такой же точке зрения. Ненавидя все тогдашнее боярское правительство, они ненавидели Бориса только как его главу, и царица Мария, мать Дмитрия, по весьма естественной связи идей, в минуту глубокого горя могла самоубийству сына придать характер убийства со стороны правительства, иначе говоря, Бориса, а этой случайно брошенной мыслью противная Борису боярская среда могла воспользоваться, развить эту мысль и пустить в ход в московском обществе для своих целей. Попав в литературу, эта политическая клевета стала общим достоянием не только людей XVII в., но и позднейших поколений, даже науки.

Помня возможность происхождения обвинений против Бориса и соображая все сбивчивые подробности дела, нужно в результате сказать, что трудно и пока рискованно настаивать на факте самоубийства Дмитрия, но в то же время нельзя принять господствующего мнения об убийстве Дмитрия Борисом. Если признать это последнее мнение требующим новых оправданий, а его именно таким и следует считать, – то надо объяснить выбор в цари Бориса без связи с его «злодейством». А что касается до этого господствующего мнения о виновности Бориса, то для его надлежащего подтверждения нужны, строго говоря, три исследования: 1) нужно доказать в деле Дмитрия невозможность самоубийства и, стало быть, подложность следственного дела. Белов, доказывая подлинность этого дела, исследовал с медицинской точки зрения возможность самоубийства в эпилепсии: медики говорили ему, что подобное самоубийство возможно. Что касается до самого следственного дела, то оно представляет нам подробности, отличающиеся такой наивностью, что подделать их в то время было бы просто невозможно, так как требовалось бы уже слишком много психологического чутья, недоступного людям XVII в. Далее: 2) если и была бы доказана невозможность самоубийства, то следует еще доказать, что убийство было своевременно, что в 1591 г. можно было предвидеть бездетную смерть Федора и с ней связывать какие-нибудь расчеты. Этот вопрос очень спорный. Да, наконец, 3) если бы такие расчеты и были возможны, то один ли Годунов мог их тогда иметь? Разве никто, кроме Годунова, не имел интереса в смерти Дмитрия и не мог рискнуть на убийство?

Вот сколько темных и неразрешимых вопросов заключается в обстоятельствах смерти Дмитрия. Пока все они не будут разрешены, до тех пор обвинение Бориса будет стоять на очень шаткой почве, и он перед нашим судом будет не обвиняемым, а только подозреваемым; против него очень мало улик и вместе с тем есть обстоятельства, убедительно говорящие в пользу этой умной и симпатичной личности.

Царствование Бориса Годунова. Умирая, Федор не назначил себе преемника, а только оставил на всех «своих великих государствах» жену свою Ирину Федоровну. Тотчас после его смерти Москва присягнула царице; ее просили править с помощью брата Бориса Федоровича. Но от царства Ирина наотрез отказалась, съехала из дворца в Новодевичий монастырь и постриглась там под именем Александры. Вместе с сестрой поселился и Борис, а царством правил патриарх и бояре именем царицы. Все понимали, что управление временное и что необходимо избрать преемника покойному царю. Но кто же мог ему наследовать? По общему складу понятий того времени, наследовать должен был родовитейший в государстве человек: но родовые счеты бояр успели к этому времени так уже перепутаться и осложниться, что разобраться в них было не так легко. Род Рюриковичей был очень многочислен, и относительное старшинство его членов определить вряд ли можно было с точностью. К тому же многие из очень родовитых членов были затерты при дворе менее родовитыми, но более счастливыми по службе родичами, а с другой стороны, среди московского боярства было много очень родовитых людей не Рюриковичей. В то время из Рюриковичей особым значением пользовалась родовитая семья князей Шуйских. Она была старше даже князей московских, а рядом с ней стояли во главе боярства очень знатные князья чужого рода – Гедиминовичи, Мстиславские и Голицыны. Наиболее талантливой из этих княжеских фамилий была фамилия Шуйских: не раз давала она государству выдающихся деятелей, отмеченных крупным воинским или административным талантом. Менее блестящи были Мстиславские и Голицыны, но они, как и Шуйские, всегда занимали первые места в рядах московского боярства. По понятиям этого боярства, право быть выбранным на престол принадлежало одному из этих княжеских родов более чем кому-либо другому. А между тем были в Москве два рода не княжеского происхождения, которые пользовались громадным значением при последних царях и по влиянию своему ничем не уступали знатнейшим Рюриковичам и Гедиминовичам, раздавленным и загнанным опричниной. Это старые слуги князей московских: Романовы и Годуновы. Предок Романовых, по преданию, выехал в XIV в. из «Прусс», как выражаются древние родословные. Его потомки были впоследствии известны под именем Кошкиных, Захарьиных и, с половины XIV в., Романовых (от имени Романа Юрьевича Захарьина). Дочь этого Романа Юрьевича в 1547 г. вышла замуж за Ивана IV и таким образом Романовы стали в родстве с царем. Стой поры род Романовых пользовался большой симпатией со стороны народа. В минуту смерти царя Федора было несколько Романовых, сыновей Никиты Юрьевича Романова. Из них самым выдающимся слыл Федор Никитич Романов. И он, и все его братья в это время были известны под именем Никитичей.

Род Годунова был не из первостепенных родов и выдвинулся не родовой честью, а случайно только в XVI в., хотя и восходил к XIV в. Предок Годуновых, татарин Мурза-Чет, приехал, как говорит предание, в XIV в. на службу к московскому князю. Как его потомки успели выдвинуться из массы подобной им второстепенной знати, неизвестно. Пользуясь постоянным расположением Грозного царя, Борис участвовал в его опричнине. Но и в Александровской слободе держал он себя с большим тактом; народная память никогда не связывала имени Бориса с подвигами опричнины. Особенно близки стали Годуновы к царской семье с того времени, как сестра Годунова, Ирина, вышла замуж за царевича Федора. Расположение Грозного к Годуновым все росло. В минуту смерти Ивана IV Борис был одним из ближайших к престолу и влиятельнейших бояр, а в царствование Федора влияние на дела всецело перешло к Борису. Он не только был фаворитом, но стал и формальным правителем государства. Это-то значение Годунова и обусловливало ненависть к нему бояр; несколько раз они пробовали с ним бороться, но были им побеждены. Влияние его поколебать было нельзя, и это было тем горше для боярства, что оно предугадывало события. Оно понимало, что бездетность Федора может открыть путь к престолу тому из бояр, кто будет сильнее своим положением и влиянием. А сила Годунова была беспримерна. Он располагал большим имуществом (Флетчер считает его ежегодный доход в 100 0 и говорит, что Борис мог со своих земель поставить в поле целую армию). Положение Бориса при дворе было так высоко, что иностранные посольства искали аудиенции у Бориса; слово Бориса было законом. Федор царствовал, Борис управлял; это знали все и на Руси, и за границей. У этого-то придворного временщика и было более всех шансов по смерти Федора занять престол, а он отказался и ушел за сестрой жить в монастырь.

Видя, что Ирина постриглась и царствовать не хочет, бояре задумали, как говорит предание, сделать Боярскую Думу временным правительством и выслали дьяка Щелка-лова к народу на площадь с предложением присягнуть боярам. Но народ отвечал, что он «знает только царицу». На заявление об отказе и пострижении царицы из народа раздались голоса: «Да здравствует Борис Федорович». Тогда патриарх с народом отправился в Новодевичий монастырь и предложил Борису Годунову престол. Борис наотрез отказался, говоря, что прежде надо успокоить душу Федора. Тогда решили подождать выбора царя до тех пор, пока пройдет сорок дней со смерти Федора и соберутся в Москву земские люди для царского избрания. По свидетельству Маржерета, Борис сам потребовал созвания по восьми или десяти человек выборных из каждого города, чтобы весь народ решил, кого надо избрать царем. Это показание Маржерета прекрасно объясняется известием из бумаг Татищева, что бояре хотели ограничить власть нового царя в свою пользу, а Борис, не желая этого, ждал земского собора в надежде, что на соборе «простой народ выбрать его без договора бояр принудит». Если это известие верно, то можно сказать, что в этом деле умный Борис оказался дальновиднее боярства.

В феврале 1598 г. съехались соборные люди и открылся с Любопытен его состав. Лиц, участвовавших в этом соборе, считают обыкновенно несколько более 450, но вероятнее, что на соборе присутствовало более 500 человек. Из них духовных лиц было до 100 человек, бояр до 15, придворных чинов до 200, горожан и московских дворян до 150 человек и тяглых людей (но не крестьян) до 50 человек. Соображая численное отношение разных московских групп на соборе, мы имеем возможность сделать следующие выводы: 1) собор 1598 г. состоял преимущественно из лиц служилых чинов, был собором служилым. 2) В состав его входили преимущественно московские люди, а из других городов выборных служилых и тяглых людей было не более 50 человек. Таким образом, на соборе 1598 г. была хорошо представлена Москва и очень неполно вся остальная земля. Но полноты представительства московские люди никогда не достигали. Они стали к ней приближаться только в XVII в., и то далеко не всегда. Поэтому неполнота собора 1598 г. и преобладание на нем московских людей должны считаться естественным делом, а не следствием интриг Бориса, как многие думают. Далее, вглядываясь в состав этого собора, мы заметим, что на соборе было очень мало представителей этого многочисленного класса рядовых дворян, в котором привыкли видеть главную опору Бориса, его доброхотов. И наоборот, придворные чины и московские дворяне, т.е. более аристократические слои дворянства, на соборе были но множестве. А из этих-то слоев и являлись, по нашим представлениям, враги Бориса. Стало быть, на соборе не прошли друзья Бориса и могли пройти в большом числе его противники. Так заставляет думать состав собора – аристократического и московского, и это отнимает у нас возможность предполагать, как делают некоторые исследователи, что собор 1598 г. был подтасован Борисом и потому представлял из себя игрушку в руках опытного лицемера. После статей В. О. Ключевского «О составе представительства на московских соборах» в правильности состава и законности собора 1598 г. едва ли можно сомневаться.

17 февраля собор избрал царем Бориса. Его предложил сам патриарх. Три дня служили молебны, чтобы Бог помог смягчить сердце Бориса Федоровича, и 20 февраля отправились опять просить его на царство, но он снова отказался; отказалась и Ирина благословить его. Тогда 21-го патриарх взял чудотворную икону Божией Матери и при огромном стечении народа отправился с крестным ходом в Новодевичий монастырь, причем было решено, что если Борис опять будет отказываться, то его отлучат от церкви, духовенство прекратит совершение литургий, а грех весь падет на душу упорствующего. После совершения в монастыре литургии патриарх с боярством пошел в келью Ирины, где был Борис, и начал уговаривать его, а в монастырской ограде и за монастырем стояли толпы народа и криком просили Бориса на престол. Тогда, наконец, Ирина согласилась благословить брата на престол, а затем дал согласие и Борис.

Так повествует об избрании официальный документ – «Избирательная грамота» Бориса, но иначе передают дело некоторые неофициальные памятники. Они говорят, что Годунов добивался престола всеми силами и старался заранее обеспечить свое избрание угрозами, просьбами, подкупами, перед лицом же боярства и народа носил маску лицемерного смирения и отказывался от высокой чести быть царем. О подкупах и агитации Бориса говорит, между прочим, и Буссов: в своем рассказе об избрании Бориса, очень баснословном вообще, он повествует, что Ирина, сестра Бориса, призвала каких-то сотников и пятидесятников (вероятно, стрелецких) и подкупила их содействовать избранию ее брата, а сам Борис своими агентами избрал монахов, вдов и сирот, которые его славословили и выхваляли народу. Этот оригинальный прием избирательной агитации Борис усилил еще другим: он подкупал будто бы Но боярство и было врагом Бориса, против которого он должен был агитировать и, если агитировал, то, конечно, не одной сиротской и вдовьей помощью. Что же касается до загадочных сотников и пятидесятников, то, если разуметь под ними стрельцов, они не могли принести пользы Борису, ибо на соборе 1598 г. их почти не было, а агитировать вне собора они могли только в низших слоях московского населения, а эти слои слабо были представлены на соборе. По таким и другим несообразностям рассказ Буссова об избрании Бориса следует заподозрить. Он писал, вероятно, по русским слухам. Эти слухи несколько определеннее высказаны в русских сказаниях. Там тоже встречаются известия о безнравственных поступках Бориса при его избрании. И с первого взгляда многочисленность этих известий заставляет верить в их правоту, но более близкое с ними знакомство разрушает доверие к ним. Некоторые хронографы и отдельные сказания обвиняют Бориса в следующем: он лестью и угрозами склонял народ избрать его на царство, рассылая своих приверженцев по Москве и в города; он силой, под страхом большого штрафа, сгонял народ к Новодевичьему монастырю и заставлял его слезно вопить и просить, чтобы Борис принял престол. Но все сказания, где находятся эти данные, имеют характер компиляций, и компиляций позднейших, причем в обвинениях Бориса следуют все одинаково одному сказанию, составленному в самом начале XVII в. («Иное сказание»).

Таким образом, многочисленность сказаний, направленных против Бориса, теряет свое значение, и мы имеем дело с одним памятником, ему враждебным. Это враждебное Борису сказание вышло из-под пера слепого поклонника Шуйских и смотрит на события партийно, ценит их неверно, относится с ним пристрастно. Можно ли полагаться на этот источник в деле обвинения Бориса, когда мы знаем, что Борис имел много прав на престол и пользовался популярностью; когда, наконец, мы имеем такие показания, которые дают полное основание предполагать, что собор не был запуган Борисом, не был искусственно настроен к тому, чтобы избрать именно его, Бориса, а совершил это вполне сознательно и добровольно?

При открытии собора патриархом Иовом была сказана искусная и риторически красноречивая речь, в которой он перечислял заслуги Бориса и его права на престол и, со своей стороны, как представитель и выразитель мнений духовенства, высказал, что он не желал бы лучшего царя, чем Борис Федорович. Эта речь, в которой видят обыкновенно давление на собор, не допускавшее возражений, может быть легко понятна и без таких обвинений. Она, бесспорно, должна была произвести сильное впечатление на членов собора, но не исключала возможности свободных прений. Они и были, как можно судить по летописному описанию собора 1598 г. В этих прениях «князи Шуйские единые его нехотяху на царство: узнаху его, что быти от него людем и к себе гонению; оне же от него потом многия беды и скорби и тесноты прияша». До сих пор было принято верить буквально этим строкам «Нового летописца», хотя, быть может, было бы основательнее думать, что этот летописец, вышедший, по всей видимости, из дворца патриарха Филарета, поставил здесь имя Шуйских, так сказать, для отвода глаз. Ведь Шуйские не терпели от царя Бориса «потом» скорбей и теснот и с этой стороны вряд ли могли его «узнать». Не к ним должна быть отнесена эта фраза летописца, а всего скорее к Романовым, которые действительно претерпели в царствование Бориса. Никакой другой источник не говорит об участии Шуйских в борьбе против Годунова; напротив, о Романовых есть интересные известия как о соперниках Бориса. Есть даже намеки на прямое столкновение из-за царства Федора Романова с Годуновым в 1598г. Но как бы то ни было, большинство на соборе было за Бориса, и он был избран в цари собором совершенно сознательно и свободно, по нашему мнению. Собор стал на сторону патриарха, потому что предложенный патриархом Борис в глазах русского общества имел определенную репутацию хорошего правителя, потому что его любили московские люди (как об этом говорит Маржерет), знали при царе Федоре Ивановиче его праведное и крепкое правление, «разум его и правосудие», как выражаются летописцы. Борис был вообще популярен и ценим народом. На память его было по многим причинам воздвигнуто гонение при Лжедмитрии и Шуйском. Когда же смута смела и Шуйских, и самозванцев, и старое московское боярство, боровшееся с Годуновым, – то несмотря на официально установленную преступность Годунова в деле смерти царевича Дмитрия, писатели XVII в. оценили личность и деятельность Бориса иначе, чем ценили ее современники-враги, над ним восторжествовавшие, и их литературные последователи. Князь Ив. Мих. Катырев-Ростовский в своем сочинении о смуте, написанном поличным воспоминаниям и первой половине XVII в., сочувственно относится к Борису и в следующих чертах рисует нам этот симпатичный образ: «Муж зело чуден, в разсуждении ума доволен и сладкоречив, весьма благоверен и нищелюбив и строителен зело, и державе своей много попечения имел и многое дивное о себе творяще»; но в то же время, отдавая дань общим воззрениям этой эпохи, писатель прибавляет, что одно «ко властолюбию ненасытное желание» погубило душу Бориса. Такой же симпатичный отзыв дает нам и знаменитый деятель и писатель, друживший с Вас. Ив. Шуйским, Авраамий Палицын: «Царь же Борис о всяком благочестии и о исправлении всех нужных царству вещей зело печашеся, о бедных и нищих промышляше и милость таковым великая от него бываше; злых же людей люте изгубляше и таковых ради строений всенародных всем любезен бысть». Наиболее независимый в своих отзывах о Борисе автор, Ив. Тимофеев, признает в нем высокие достоинства человека и общественного деятеля. В некоторых хронографах также находим похвалы Борису. В одном из них находится следующее замечательное суждение о Борисе: после общей благосклонной Борису характеристики автор хронографа говорит, что «Борис от клеветников изветы на невинных в ярости суетно принимал и поэтому навлек на себя негодование чиноначальников всей русской земли; отсюда много напастных зол на него восстали и доброцветущую царства его красоту внезапно низложили».

Если внимательно разобрать первоначальные отзывы писателей о Борисе, то окажется, что хорошие мнения о нем в литературе положительно преобладали. Более раннее потомство ценило Бориса, пожалуй, более, чем мы. Оно опиралось на свежую еще память о счастливом управлении Бориса, о его привлекательной личности. Современники же Бориса, конечно, живее его потомков чувствовали обаяние этого человека, и собор 1598 г. выбирал его вполне сознательно и лучше нас, разумеется, знал, за что выбирает.

Между тем ученые долго были настроены против Бориса, как в деле избрания его на престол, так и в деле смерти царевича Дмитрия: Карамзин смотрел на него как на человека, страстно желавшего царства во что бы то ни стало и перед избранием своим игравшего низкую комедию. Того же мнения держался Костомаров и отчасти С. М. Соловьев. Костомаров не находит в Годунове ни одной симпатичной черты и даже хорошие его поступки готов объяснить дурными мотивами. К тому же направлению принадлежат Павлов («Историческое значение царствования Бориса Годунова») и Беляев (в своей статье о земских соборах). Иного взгляда на личность Бориса держались до сих пор только Погодин, Аксаков и Е. А. Белов. Такая антипатия к Годунову, ставшая своего рода традицией, происходит от того, что к оценке его личности по обычаю подходят чрез сомнительный факт убийства царевича Дмитрия. Если же мы отрешимся от этого далеко не вполне достоверного факта, то у нас не хватит оснований видеть в Борисе безнравственного злодея, интригана, а в его избрании – ловко сыгранную комедию.

Разбор этих двух исторических актов конца XVI в. – смерти царевича Дмитрия и избрания Годунова в цари – показал нам, что обычные обвинения, которые раздаются против Бориса, допускают много возражений и установлены настолько непрочно, что верить их достоверности очень трудно. Если, таким образом, отказаться от обычных точек зрения на Бориса, то о нем придется говорить немного и оценку этого талантливого государственного деятеля сделать нетрудно.

Историческая роль Бориса чрезвычайно симпатична:

судьбы страны очутились в его руках тотчас же почти по смерти Грозного, при котором Русь пришла к нравственному и экономическому упадку. Особенностям царствования Грозного в этом деле много помогли и общественные неурядицы XVI в., как мы об этом говорили выше, и разного рода случайные обстоятельства. (Так, например, по объяснению современников, внешняя торговля при Иване IV чрезвычайно упала благодаря потере Нарвской гавани, через которую успешно вывозились наши товары, и вследствие того, что в долгих Польско-Литовских войнах оставались закрытыми пути за границу). После Грозного Московское государство, утомленное бесконечными войнами и страшной неурядицей, нуждалось в умиротворении. Желанным умиротворителем явился именно Борис, и в этом его громадная заслуга. В конце концов, умиротворить русское общество ему не удалось, но на это были свои глубокие причины и в этом винить Бориса было бы несправедливо. Мы должны отметить лишь то, что умная политика правителя в начале его государственной деятельности сопровождалась явным успехом. Об этом мы имеем определенные свидетельства. Во-первых, все иностранцы-современники и наши древние сказители очень согласно говорят, что после смерти Грозного, во время Федора, на Руси настала тишина и сравнительное благополучие. Такая перемена в общественной жизни, очевидно, очень резко бросилась в глаза наблюдателям, и они спешили с одинаковым чувством удовольствия засвидетельствовать эту перемену. Вот пример отзыва о времени Федора со стороны сказателя, писавшего по свежей памяти:

«Умилосердися Господь Бог на люди своя и возвеличи царя и люди и повели ему державствовати тихо и безмятежно… и дарова всяко изобилие и немятежное на земле русской пребывание и возрасташе велиею славою; начальницы же Московского государства, князе и бояре и воеводы и все православное христианство начаша от скорби бывшия утешатися и тихо и безмятежно жити». Во-вторых, замечая это «тихое и безмятежное житие», современники не ошибались в том, кто был его виновником. Наступившую тишину они приписывали умелому правлению, которое вызвало к нему народную симпатию. Не принадлежащий к поклонникам Годунова Буссов в своей «Московской хронике» говорит, что народ «был изумлен»

правлением Бориса

и прочил его в цари, если, конечно, естественным путем прекратится царская династия. Чрезвычайно благосклонные характеристики Годунова как правителя легко можно видеть и у других иностранцев (например, у Маржерета). А живший в России восемь лет (1601-1609) голландец Исаак Масса, который очень не любил Годунова и взвел на него много небылиц, дает о времени Федора Ивановича следующий характерный отзыв: «Состояние всего Московского государства улучшалось и народонаселение увеличивалось. Московия, совершенно опустошенная и разоренная вследствие страшной тирании покойного великого князя Ивана и его чиновников… теперь, благодаря преимущественно доброте и кротости князя Федора, а также благодаря необыкновенным способностям Годунова, снова начала оправляться и богатеть». Это показание подкрепляется цифровой данной у Флетчера, который говорит, что при Иване IV продажа излишка податей, доставляемых натурой, приносила Приказу (Большого Дворца) не более 60 тыс. ежегодно, а при Федоре – до 230 тыс. рублей. К таким отзывам иностранцев нелишне будет добавить раз уже приведенные слова А. Палицына, что Борис «о исправлении всех нужных царству вещей зело печашеся… и таковых ради строений всенародных всем любезен бысть».

Итак, миролюбивое направление и успешность Борисовой политики – факт, утверждаемый современниками;