На волосок от смерти. Женитьба

Служение и жертва

Элизабет

Опыт Субуда

Северная Персия

Юго-Западная Азия

Болезненные переживания

Последние дни Гурджиева

Возвращение к Гурджиеву

Южная Африка, Сматс и африканцы

Знаки и знамения

Прозрение космических законов

Кумб Спрингс

Вновь на волосок от смерти

Мистер и мадам Успенские

Назад, в науку

Греция: конец цикла

Противоположные влияния

В Фонтенбло с Гурджиевым

Странные переговоры

Джон де Кэй

Наследники султана Хамида

Политика, большая и малая

Гурджиев и Успенский

Князь Сабахеддин и миссис Бьюмон

Первое соприкосновение с Исламом

Разведывательная служба

На волосок от смерти. Женитьба

28.Жизнь начинается в семьдесят

 

Глава 1

Эта история моей жизни. Но начнется она не с рождения и детства и не с самых ранних моих воспоминаний. Реальное начало жизни пришло ко мне вместе с ощущением смерти, утром 21 марта 1918 года. Между пребыванием рядом со смертью и внутренним переживанием смерти очень большая разница. Несколько раз в жизни при различных обстоятельствах я узнал, что значит быть мертвым. Эта книга о связи между жизнью и смертью, мое понимание которой за последние сорок пять лет стало более ясным.

Каждое начало имеет свои истоки. Эта история началась ужасно холодным утром в начале марта 1918 года. Я спустился в меловые пещеры Рокса, оставляя позади окопную грязь и слякоть, грохот артиллерии, заградительный огонь и облавы, составляющие монотонную, очевидную рутину траншейной войны. Пещерная война не была ни скучной, ни очевидной. Пещеры Рокса тянулись на много миль из Франции в Бельгию, от нашей линии фронта глубоко в немецкий тыл. В темноте огни предвещали беду, и в их неверном свете, к которому медленно привыкали глаза сталагмит вдруг оказывался немецким солдатом; капли воды, падающие со сводов пещеры, можно было принять за постукивание кирки.

Не могу себе представить, сколько британских и немецких военных скрывались и подстерегали друг друга в этих пещерах. Я находился там со специальным заданием, которое я взял на себя из-за собственной слабости, всегда осложнявшей мою жизнь. Слабость моя состоит в том, что я добровольно беру на себя дела, к выполнению которых едва ли готов, и считаю необходимым возмещать недостаток умения и опыта особым рвением. В пещерах у нас был установлен недавно созданный аппарат, усиливающий слабые электрические токи, проходящие в земле и, таким образом, позволяющий подслушивать переговоры по полевым телефонам немцев. Для работы с этим аппаратом требовалось знание немецкого и представление о терминальных волнах. Я был гвардейским офицером связи, а аппарат находился в ведении армейской разведки и не имел ко мне никакого отношения. Но офицер разведки, возвращаясь с линии фронта, попал под заградительный огонь и был серьезно ранен, чуть не убит. Гвардейское дивизионное командование искало добровольца; тут вызвался я, хотя моего школьного знания немецкого вряд ли хватило бы для понимания переговоров противника.

Когда я достиг пещер, обратного пути уже не было, как не было и никого, кто бы мог управиться с аппаратом или понять немецкую речь. В это время поговаривали о готовящейся атаке немцев, поэтому любой ухваченный мной из неосторожного разговора намек мог спасти тысячи жизней. И вот я сидел в темноте, напряженно прислушиваясь, и время от времени загорался надеждой, улавливая обрывки разговора, которые могли значить много или ничего.

Время шло. Никто не явился сменить меня. Каждый час приходили связные и забирали сделанные мной записи. В это время внезапно изменилась частота радиовещания и я услышал сигналы S.O.S. Я был опытным радистом и смог проследить, откуда приходит сообщение, и понять, что произошло. В Северном море тонул корабль, который только что был торпедирован. Прошло более сорока лет, но и сейчас я ощущаю, как резкую боль, нашу разобщенность перед лицом смерти. Я находился здесь, под землей, в глубокой пещере, зная, что в любой момент свирепейшее сражение может унести мою жизнь и жизни сотен тысяч людей. А где-то там, далеко, корабль и его команда погружались в холодные воды Северного моря. Все, что нас связывало - это перспектива близкой смерти.

Неожиданно сигналы корабля прекратились, и я вновь вернулся к грубым невнятным голосам немецких офицеров. Потрясение придало мне сил, и я больше не хотел спать.

Потом я с изумлением узнал, что провел там две ночи и два дня, не сомкнув глаз и не прекращая слушать. Путь от пещер лежал позади высокой дамбы канала Марне и Ойзе к укрытию, где я спрятал свой мотоцикл. Только когда я взобрался на него, усталость одолела меня: я уснул прямо в седле мотоцикла и проснулся через несколько часов, весь в грязи, замерзший и ослабевший.

Вернувшись, я продолжал свою работу по обеспечению радиосвязи с линией фронта гвардейской дивизии до тех пор, пока тишина не была взорвана давно ожидаемым артиллерийским огнем, и началось великое наступление немцев. Я находился в странном состоянии, знакомом всем, кто испытывал страшную усталость. Голова болела ужасно, пугающе, но это приносило ощущение освобождения от ограничений обычного существования. При благоприятных обстоятельствах это состояние может перейти в состояние полной ясности, в котором обычная самость осознает присутствие сознания, высшего, чем ее собственное.

От этих последних дней, предшествующих началу истории моей жизни, у меня сохранилось еще одно живейшее впечатление. Однажды безлунной ночью мы с верным капралом Дженкинсом, который умел на практике все то, что я знал в теории, отправились выпрямлять антенну на неиспользуемом телеграфном столбе. Я прикрепил специальные стремена и полез наверх, стараясь как можно тише ставить ноги. Какой-то звук насторожил немцев, находящихся всего в полумили от нас, и свирепый оружейный огонь обрушился на землю подо мной. Капрал Дженкинс вжался в какую-то яму, я же не мог спуститься вниз, так как пули свистели как раз под моими ногами. Я чувствовал себя полностью отделенным от тела. Мне подумалось: «Как странно будет умереть, как Христос, вися на дереве». Не знаю, сколько продолжался обстрел, но как только мои руки стали уставать, он прекратился, и через пару минут я уже оказался на земле. Мы с капралом были потрясены, увидев друг друга живыми и невредимыми.

Через три дня я был ранен. Я потерял память о том, как это случилось. Я ехал на мотоцикле через Монши-ле-Прекс, почти убегая от ужасного огня немецкой артиллерии. Наступление началось утром, и к этому моменту все мои дела были выполнены. Последнее, что я помню, - это удивление: я совершенно не испытывал страха. Огонь был довольно силен, а безразличие бывалого солдата я еще не приобрел. Я говорил себе: «Если проберусь через Монши, все будет хорошо».

Потом я помню пробуждение- но не внутри, а во вне моего тела. Я знал, что умер. Я ничего не видел и не слышал, но воспринимал мое тело лежащим на белой кровати. Постепенно я осознал присутствие других людей, и каким-то образом я мог видеть то, что они видят и чувствовать то, что они чувствуют. Так, я понял, что в комнату вносят носилки, и для них уже не осталось места. Носилки стояли по обе стороны от моей кровати. Я знал, что там лежат раненые и умирающие люди, но не слышал ни звука. Я знал, что нас бомбят - не потому, что слышал взрывы, но так как ощущал шок, которым присутствующие вокруг меня люди реагировали на них.

Очень хорошо запомнился мне лежащий рядом мужчина. Я знал, что он был армейским священником и знал, что он боится смерти. Каким-то образом он застрял в своем теле, в то время как я был свободен от своего. Я подумал что-то вроде: «Как странно - священник и не догадывается, что ему ничего не сделается, когда его тело умрет!»

В этот момент мне было совершенно ясно, что быть мертвым - это совсем не то, что быть очень больным, слабым или беспомощным. Будучи не очень храбрым человеком, я бы, конечно, испугался сильного артиллерийского огня, но сейчас совсем не испытывал страха. Я отметил полнейшее безразличие к собственному телу.

Однако я не полностью потерял с ним связь. Мое тело взяли в операционную, и я отправился туда вместе с ним. Во время операции я, должно быть, был без сознания, и в самом деле, позже мне рассказали, что я находился шесть дней в коме. Но я слышал, как какой-то голос произнес: «Тонкие, пожалуйста». В ответ раздался женский голос: «Остались только грубые». Через несколько дней, когда я пришел в себя и с моей головы сняли бинты, няня сказала: «Хотела бы я знать, почему они использовали грубые нитки». Я ответил: «У них не осталось тонких». Она изумилась: «Откуда Вы знаете? Вы ведь были без сознания».

Наряду с подобными тривиальными воспоминаниями у меня осталось еще кое-что, не похожее на обычную память о прошедших событиях. Это было осознание того, что я пережил некоторый опыт, где все виды восприятия изменены, а физическое тело не нужно. Позднее я часто пытался восстановить ту уверенность, которая заставила меня сказать: «Если тело и будет разрушено, какое это имеет значение?», но не находил моста, по которому смог бы перейти из этого мира в тот. Смерть наилучшим образом соответствовала китайской поговорке: «Тот, кто не пробовал, не знает». Но я бы пошел дальше и сказал: «Кто не осознавал, что значит быть мертвым, тот не знает, что такое смерть». Мы можем сохранить в памяти почти любое переживание; но замечено, что те, кто пережил смерть, не могут восстановить ее ощущение.

Мы также забываем вкус рождения, но кажется естественным, что новорожденный ничего не помнит. Хотя он тоже знает, как это - не нуждаться в физическом теле, он не помнит это ощущение, пока здоров и крепко стоит на ногах того физического тела, которое сопровождает его в земной жизни. Я лично уверен, что рождение и смерть имеют много общего. То, что я пережил 21 марта 1918 года, было во многом рождением в смерти - хотя я еще долго не осознавал, что действительно умер и заново родился.

Через несколько недель на санитарном корабле меня привезли в Англию и поместили в первый главный военный госпиталь в Кембридже. Вскоре меня навестила мать. Она рассказала, что получила телеграмму, в которой говорилось, что я опасно ранен, но она не чувствовала, чтобы я умер. Правая сторона моего тела была частично парализована; у меня была тяжелое ранение головы, но череп не был поврежден. Я был нашпигован шрапнелью; некоторые ее кусочки оставались в моем теле еще долгие годы. Но по сравнению с большинством соседей по палате, перенесших тяжеленные хирургические операции, мне не о чем было волноваться. Постепенно функция правой руки и ноги восстановилась, и я вновь смог ходить. Но я сам не остался прежним. Юноша, уехавший в 1917 году из Англии, больше не жил в моем теле. Пока я еще продолжал жить его жизнью - жизнью незнакомца. Хотя я и помнил его мысли, но не разделял его чувств.

В Кембридже началась новая жизнь. Среди посетителей госпиталя был сэр Артур Шипли, магистр богословия и в будущем вице-канцлер Университета. Он спросил, не нужны ли мне какие-нибудь книги. Тут я обнаружил, что, хотя я и изменился, слабости мои остались прежними. Побуждаемый тщеславием или желанием выделиться, я попросил работы Бенедикта Кросе на итальянском. Шипли был потрясен моим неожиданным ответом и вскоре выхлопотал разрешение забрать меня из госпиталя в резиденцию магистров для выздоровления. Он представлял меня всюду как «раненого офицера, читающего Бенедикта Кросе по-итальянски». Поскольку мой итальянский сводился к нескольким фразам, мне приходилось обращаться к переводу ан ели, и должен признаться, что многого я не одолел.

Шипли был добрейшим человеком, и его глубоко огорчало полнейшее разрушение молодых людей моего поколения. Он возился с небольшой группой раненых офицеров, которых ему удалось собрать в резиденции и, видя мой искренний интерес к философии и математике, устроил мне встречи с известнейшими людьми в Кембридже. Так, я имел личную беседу с сэром Джозефом Томпсоном об электронах и относительности, с сэром Джозефом Лар-мором о тензорном исчислении, неожиданно ставшем знаменитым благодаря Эйнштейну, и в довершение всего с Дж. А. Хобсоном, садлерианским профессором математики, о геометрии высших измерений. Я уже начинал подозревать, что должна быть связь между геометрическим высшим пространством и бестелесным миром, о существовании которого я узнал 21 марта. Хобсон подбодрил меня, сказав, что теорема о ротации в пространстве пяти измерений, предложенная мной, может быть опубликована. Для молодого человека, влачившего свое существование в бедном лондонском предместье, это были волнующие времена.

Однажды за ланчем к нам присоединился генерал (позднее фельдмаршал) сэр Вильям Робертсон и генерал Сматс, прибывшие в Кембридж для получения почетных наград. Шипли привел их побеседовать со мной, и меня попросили рассказать об атаке немцев 21 марта. Я был потрясен их интересом к моему рассказу. Позднее я узнал, что Робертсон был смещен Ллойдом Джорджем, а Сматс разделил с ним эту незаслуженную немилость. Сматс приглашал навестить его, если я когда-нибудь окажусь в Южной Африке. Только через тридцать лет я воспользовался его приглашением.

Война все еще давала о себе знать. Мой преемник на посту дивизионного гвардейского офицера связи погиб через два дня после назначения, а, в свою очередь, его преемник был смертельно ранен в той же ужасной битве - последнем грандиозном усилии немцев. Смерть была слишком близко, чтобы забыть о ней. Передо мной встал новый вопрос. Почему я все еще жив? Погибло так много моих одноклассников и товарищей-кадетов. Почему не я?

От подобных ли мыслей, или от ранения, или от выздоровления, слишком стремительного для все еще ослабленного тела, мое состояние вновь ухудшилось, и я был отправлен в Крайглочартский военный госпиталь рядом с Эдин-буром. Там или в другом месте - я забыл - я начал ходить во сне и как-то пытался выпрыгнуть из окна. В этот момент я вновь пережил отделение от тела, которое прогуливалось и вело себя глупо - но причем же здесь я? Вскоре это состояние прошло, и мне разрешили поехать в Эдинбург и заняться немецким, который пришелся мне по душе. Учитель немецкого представил меня профессору Генри Бергсону, читающему лекции в Университете эмоций и ощущений, если я не ошибаюсь. Что-то в его словах показало мне, что он поймет мой опыт раздвоения. Он выслушал меня доброжелательно, но без внимания, и я понял, что его интересуют идеи, а не люди. Это была первая и в течение долгого времени единственная попытка рассказать о моих внутренних переживаниях.

В начале сентября 1918 года я вместе с другими выздоравливающими офицерами получил циркуляр военного ведомства, приглашающего слушателей на курсы турецкого и арабского. Несомненно, сотни офицеров откликнулись, предвкушая месяцы, проведенные в тылу вдали от военных действий. Я также послал документы, но с ясным убеждением, что мне необходимо ехать в Турцию. Время шло. Других офицеров приглашали в Лондон на собеседование. Что-то было не так. Я подозревал, что дело было в моей медицинской карте, запись в которой гласила: «К службе за рубежом не годен». Каким-то образом я уговорил коменданта срочно выдать мне другое медицинское свидетельство и помчался в Лондон. Должен заметить, что в это время меня не интересовали ни лингвистика, ни другие языки. Я гордился своими математическими способностями, и мои лингвистические изыскания сводились к немецким переговорам в меловых пещерах Рокса.

Я обратился в военное ведомство и узнал, что был отвергнут, но не по состоянию здоровья, а поскольку было много желающих со знанием турецкого или арабского языков. Тут внезапно моя слабость стала силой. Я нагло заявил, что немного говорю по-турецки. Офицер в приемной, беседующий с кандидатами, явно уставший от споров, велел мне подождать и пройти экзамен.

Знать турецкий меньше, чем я, было трудно. В сущности я мог сказать только одно слово: bilmem, означающее «я не знаю!». Естественно, я думал, что провалюсь на экзамене, но после трехчасового ожидания меня вызвали и сообщили, что уже слишком поздно и я должен прийти в среду, двумя днями позже. Я решил, что это хороший знак. В ближайшей берлитской школе, куда я поспешно отправился, мне посчастливилось найти армянина, который обучал турецкому. К моему недоумению, он объяснил мне, что я должен выучить алфавит и слова, совершенно не похожие на европейские. Он уверил меня, что даже чуть-чуть объясняться по-турецки я смогу не раньше, чем через полгода. Два дня - это какая-то безумная шутка. Однако я убедил его, и мы засели за работу.

Прийдя в военное ведомство, я внезапно осознал абсурдность моего предприятия. Все же я прошел на собеседование и вдруг оказался лицом к лицу с мистером Г. Фитцмауриком, в прошлом главным переводчиком в Высокой Порте, старинным другом моего отца. Я припомнил, что он был знаменитым ценителем восточных ковров, и, надеясь скрыть свое невежество, спросил его, стоит ли покупать ковры в Турции. Приманка сработала даже лучше, чем я ожидал. Битых полчаса он объяснял мне всю бесполезность попыток новичков-любителей перехитрить продавцов ковров Галаты. Затем, спохватившись и поняв, что время истекло, он сказал: «Однако я не проверил, как Вы знаете турецкий. Надеюсь, Вы научились ему у Вашего отца. В любом случае, Вам лучше позаниматься на курсах». Мы настолько не понимаем той божественной силы провидения, которая ведет нас по жизни, что единственной моей мыслью было: «Два дня работы и мои пять фунтов потрачены впустую!»

Таким образом я оказался на офицерских курсах в школе востоковедения. Моим учителем стал действительно талантливый человек Али Риза-бей. Турецкий со своим синтаксисом, так отличающийся от любого из европейских языков, захватил меня, и я работал с доныне неизвестным мне энтузиазмом. Я платил за частные уроки по вечерам с Али Риза-беем, а между дневными занятиями учил наизусть турецкие стихи. Удивительно, но вскоре я обогнал тех, кто начинал с приличным знанием разговорного турецкого, но не интересовался тонкостями языка.

В процессе обучения я начал понимать, насколько все наше мышление определяется лингвистическими формами. Европейцы и турки просто не могут думать одинаково. Субъектно-предикативная форма нашего языка требует субъектно-предикативной логики. В корневом турецком языке, от которого произошел турецких язык, нет предикативных форм. Там нет даже привычных нам предложений; есть сложное слово, выражающее отношение или чувства говорящего применительно к данной ситуации. В турецком естественно и легко различаются факты, мнения и чувства. В английском такие различия искусственны, и мы часто пренебрегаем ими. При переводе с турецкого на английский и обратно необходимо быть внимательным и не перепутать ясно выражаемую по-турецки неуверенность с утверждением факта. Недоверие к туркам и другим азиатам часто обусловлено недопониманием и ошибками переводчика. Даже когда турок говорит на европейском языке стиль его мышления напоминает турецкий.

Все это и гораздо больше я узнал от Али Риза-бея. В Турции это помогло мне завоевать доверие тех турков, с которыми я вел дела. Должен добавить, что турецкий образ мыслей показался мне внутренне ближе, чем субъективно-предикативная логика, которую я изучал в школе. Менее трех лет назад я открыл для себя и объявил своим героем Аристотеля. Теперь я постепенно осознавал, что логика может быть величайшим заблуждением.

Меня все сильнее тянуло на Восток. Мальчиком я не обращал на него особенного внимания. Мой отец много путешествовал, но больше, чем Азия, его привлекали Африка и Южная Америка. Меня безотчетно тянуло в Азию. Война окончилась; отставка и возвращение в Оксфорд, где меня ожидали ученики и где была перспектива профессионального роста, казались естественным развитием событий. Такой путь был тем более приемлем, так как я собирался жениться. То, что я в действительности предпринял, не было ни приемлемым, ни разумным. Я искал малейшую возможность как можно скорее отправиться в Турцию, хотя, женившись, мне пришлось бы оставить жену в Англии.

История моего первого брака довольно странная. До отправления во Францию в 1917 году я сделал предложение старшей сестре моего школьного товарища. Эвелин Мак Нил, высокая красивая девушка с большими зелеными глазами, казалась шестнадцатилетнему школьнику воплощением женской привлекательности. Меня очень удивило то, что она предпочитала мое общество молодым людям своего возраста. Нас связывало нечто большее, чем тщеславие или собственничество, которые являются частью практически всех человеческих взаимоотношений. Она была моей первой любовью, и на сторону я не смотрел. Мужское естество еще не пробудилось во мне; и ни для школьника, ни для кадета - женщины не играли в моей жизни сколько-нибудь значительной роли. То, что я сделал предложение, удивило меня самого - я и не собирался жениться, но однажды будучи в увольнительной на уик-энде, услышал собственный голос, произносящий те самые слова.

После ранения все бывшее в прошлом, казалось мне сном. Эвелин пришла в госпиталь навестить меня; я был очень рад ее видеть. Но о том, что я пережил, я не смог сказать ни слова. При первой же моей попытке сделать это, она очень расстроилась, и я понял, что она боится, что ранение повредило мой мозг.

Я выздоравливал, набирался сил и постепенно ощутил те сексуальные позывы, которые до сих пор не были мне знакомы. Все указывало на раннюю женитьбу. Мать воспитала меня в столь строгих правилах, что секс вне брака представлялся мне немыслимым. Но сейчас она сама была глубоко огорчена моим желанием жениться. Спустя много лет я увидел ее письмо к отцу Эвелин, в котором она утверждала, что брак будет ошибкой, и просила его повлиять на дочь. Все это прошло мимо меня. Я был не одним человеком, а двумя или тремя сразу. Юноша, беспомощно идущий навстречу браку, был тенью прошлого меня, странным образом вступившим в сговор с пробуждающимся мужским началом. Человек, собирающийся в Турцию, казалось, принадлежал более глубокому и истинному слою моего сознания. За ними обоими стоял третий - не юноша и не мужчина, тот, кто знал вкус смерти и бессмертия. Я еще не спрашивал себя: «Так кто же я, наконец?» Точно также я не понимал, что во всем, что я думаю и делаю, присутствуют те же дефекты моего характера. Решение жениться было еще одним проявлением стремления взять на себя то, что я не мог выполнить. Я двигался в ту сторону, которая и пугала, и притягивала меня и одновременно казалась нереальной - все это время я считал, что найду свою истинную жизнь в Турции.

Если бы я хоть сколько-нибудь был способен заглянуть внутрь себя, я бы понял, что изменился внутренне, и это дало бы мне силы изменить внешнее направление моей жизни. Однако, как и всегда, я слишком поздно замечал очевидное.

Со дня заключения временного перемирия до дня моего бракосочетания, с 11 ноября по 20 декабря, напряжение моей жизни постепенно достигало критической точки. По крайней мере десять часов в день я посвящал изучению турецкого языка. Тем временем болезнь моего отца становилась все более серьезной. Он был демобилизован из армии с лихорадкой черной воды, которой он заразился в Центральной Африке. Неисправимый оптимист, убежденный, что поправится, он строил планы новых путешествий и способов сделать нас всех богатыми.

Мои отец и мать глубоко любили друг друга. Но пуританское новоанглийское воспитание матери сделало беспорядочное поведение моего отца как в сексуальных, так и в финансовых вопросах неприемлемым для нее. Боясь, что он заразит нас, детей, она отослала отца из дому, продолжая тайно встречаться с ним. Я могу привести множество примеров ее стоического и спартанского отношения к жизни, которым она очень гордилась. Она лишь один раз навестила отца, умирающего в дешевом пансионе недалеко от Кеннигтон-Овал, куда его забросила бедность.

Я был слишком ненаблюдателен, чтобы понять, что происходит. Я частенько приходил к отцу. Его тело видимо таяло под натиском приступов лихорадки. Помню, как я в последний раз помог ему встать с постели. Я не понимал, как человеческое тело может быть столь разрушенным и продолжать жить. Он же говорил о великом плане поездки на Сицилию и реорганизации тамошних серных рудников.

На следующий день - а это был день моего бракосочетания - он умер. Утром я отправился в Брикстон. Впервые я имел дело со служителями похоронного бюро, должен был зарегистрировать смерть и распорядиться о похоронах. Мать настаивала, чтобы он был погребен как нищий и никто из нас не знал, где и кем. По ее же просьбе никому не сообщили о смерти отца до моей свадьбы. Сжав губы и блестя голубыми глазами, она говорила мне: «Я не одобряю этого брака и помешала бы ему, если бы могла. Но теперь уже поздно. Ты должен пройти через это». И добавила с присущей ей практичностью:, «На медовый месяц у вас остается три дня. Кто знает, когда еще будет такая возможность».

Каждое мгновение этого дня словно бы выгравировано в моем сердце. Вот я направляюсь в бюро регистрации рождений и смертей. Автобусом До Ватерлоо и затем поездом до Уимблдона. Переодеваюсь во взятую напрокат визитку. По пути к церкви захожу к своей бабке. Надо сказать, что моя бабка была величественной дамой, о которой говорили, что она может горы свернуть, но никто так никогда и не догадался, как она нуждалась в заботе и опеке. Она недолюбливала мою мать, вроде бы потому, что та была американкой, а на самом деле за то, что мать украла у нее младшего сына Бенджамина, ее баловня и любимца. Поскольку мать была против моего брака, бабка одобряла его и дала мне свое благословение.

Вот и последние шаги: вверх, на холм, и через Уимблдон-Коммон к церкви святой Марии. Время словно бы не существовало: хотя утром я переделал уйму дел, в церковь я пришел раньше времени и не знал об этом. Я чувствовал себя так же, как девять месяцев назад - отделенным от своего тела. Но на этот раз мое тело жило и двигалось к своей гибели.

Слово «гибель» звучит нелепо, ведь я любил Эвелин и действительно хотел жениться на ней. Я не разделял мнения моей матери о том, что мы безнадежно не подходим друг другу. Ощущение гибели не затрагивало эмоций и не было результатом обдумывания. Напротив, мысленно я беспомощно следил за происходящим.

Почему я не убежал из церкви? Все было неправильно в моей женитьбе, особенно в этот день при этих обстоятельствах. Успело ли остыть тело моего отца?

Я вошел в церковь и поднялся в придел. Я полагал найти там много людей - и никого не увидел. «Только землетрясение теперь может остановить все это». Вот уже моя невеста стоит рядом со мной. «Чтобы было, если бы я вдруг лишился дара речи?»

Полагаю, моя внутренняя растерянность никак не проявлялась внешне. Я двигался и говорил как автомат. Я ничего не мог с ним поделать и был бессилен как-то повлиять на него.

Медовый метод в Брайтоне был ужасен. Я не имел ни малейшего представления о том, что требуется от мужа. До этого я никогда не спал с женщиной и был слишком застенчив, чтобы задавать вопросы. Нельзя сказать, чтобы я чувствовал отдаление или был не в ладу со своей женой. Все поглощало чувство вины; к тому же в моих эмоциях царил слишком большой переполох, чтобы я мог чувствовать что-либо по-настоящему.

Мы вселились в служебную квартиру в Тэмпл Чамберс невдалеке от Стрэн-да. Постепенно я стал свободней общаться с женой, но чувство нереальности оставалось. Почти каждый вечер я задерживался допоздна на уроках турецкого Али Риза-бея. Однажды вечером я вернулся домой неожиданно рано и обнаружил там приятеля-офицера, ныне покойного. И он, и моя жена казались странно взволнованными. Я чувствовал себя виноватым, потому что помешал им. Ни тогда, ни теперь я не думаю, что произошло что-нибудь дурное, и до сих пор помню, как в голове у меня пронеслась мысль: «Теперь у меня есть оправдание, чтобы уйти».

Это было нелепо, поскольку я любил Эвелин, и она любила меня. Я хотел, чтобы она была счастлива, но в то время Турция и турецкий язык завладели мной полностью, и мы редко бывали вместе. Она была, очень терпелива, хотя я думаю, что начинал разочаровывать ее.

Через два месяца после нашей свадьбы курсы турецкого закончились. Выдержав экзамен первым, я стал старшим офицером группы, отправляемой в Салоники, чтобы присоединиться к оккупационной армии. Когда я уезжал, жена плакала, но моя мать была счастлива. Я знал жизнь меньше, чем многие молодые люди моего возраста. Но я был уверен, что жизнь и смерть гораздо интереснее, чем полагает большинство людей.

 

Глава 2