Часть третья 3 страница

– С кем? – спросила быстро баронесса.

– Не все ли равно? К чему имена? И вот, когда мы с ним пели, я вся чувствовала себя во власти гения. Как чудесно, в какую дивную гармонию слились наши голоса! Ах! Невозможно передать этого впечатления. Вероятно, это бывает только раз в жизни. Мне по роли нужно было плакать, и я плакала искренними, настоящими слезами. И когда после занавеса он подошел ко мне и погладил меня своей большой горячей рукой по волосам и со своей обворожительно-светлой улыбкой сказал: «Прекрасно! Первый раз в жизни я так пел»… и вот я, – а я очень гордый человек, – я поцеловала у него руку. А у меня еще стояли слезы в глазах…

– А третье? – спросила баронесса, и глаза ее зажглись злыми искрами ревности.

– Ах, третье, – ответила грустно артистка, – третье проще простого. В прошлогоднем сезоне я жила в Ницце и вот видела на открытой сцене, во Фрежюссе, «Кармен» с участием Сесиль Кеттен, которая теперь, – артистка искренно перекрестилась, – умерла… не знаю, право, к счастью или к несчастью для себя?

Вдруг, мгновенно, ее прелестные глаза наполнились слезами и засияли таким волшебным зеленым светом, каким сияет летними теплыми сумерками вечерняя звезда. Она обернула лицо к сцене, и некоторое время ее длинные нервные пальцы судорожно сжимали обивку барьера ложи. Но когда она опять обернулась к своим друзьям, то глаза уже были сухи и на загадочных, порочных и властных губах блестела непринужденная улыбка.

Тогда Рязанов спросил ее вежливо, нежным, но умышленно спокойным тоном:

– Но ведь, Елена Викторовна, ваша громадная слава, поклонники, рев толпы, цветы, роскошь… Наконец тот восторг, который вы доставляете своим зрителям. Неужели даже это не щекочет ваших нервов?

– Нет, Рязанов, – ответила она усталым голосом, – вы сами не хуже меня знаете, чего это стоит. Наглый интервьюер, которому нужны контрамарки для его знакомых, а кстати, и двадцать пять рублей в конверте. Гимназисты, гимназистки, студенты и курсистки, которые выпрашивают у вас карточки с надписями. Какой-нибудь старый болван в генеральском чине, который громко мне подпевает во время моей арии. Вечный шепот сзади тебя, когда ты проходишь: «Вот она, та самая, знаменитая!» Анонимные письма, наглость закулисных завсегдатаев… да всего и не перечислишь! Ведь, наверное, вас самого часто осаждают судебные психопатки?

– Да, – сказал твердо Рязанов.

– Вот и все. А прибавьте к этому самое ужасное, то, что каждый раз, почувствовав настоящее вдохновение, я тут же мучительно ощущаю сознание, что я притворяюсь и кривляюсь перед людьми… А боязнь успеха соперницы? А вечный страх потерять голос, сорвать его или простудиться? Вечная мучительная возня с горловыми связками? Нет, право, тяжело нести на своих плечах известность.

– Но артистическая слава? – возразил адвокат. – Власть гения! Это ведь истинная моральная власть, которая выше любой королевской власти на свете!

– Да, да, конечно, вы правы, мой дорогой. Но слава, знаменитость сладки лишь издали, когда о них только мечтаешь. Но когда их достиг – то чувствуешь одни их шипы. И зато как мучительно ощущаешь каждый золотник их убыли. И еще я забыла сказать. Ведь мы, артисты, несем каторжный труд. Утром упражнения, днем репетиция, а там едва хватит времени на обед и пора на спектакль. Чудом урвешь часок, чтобы почитать или развлечься вот, как мы с вами. Да и то… развлечение совсем из средних…

Она небрежно и утомленно слегка махнула пальцами руки, лежавшей на барьере.

Володя Чаплинский, взволнованный этим разговором, вдруг спросил:

– Ну, а скажите, Елена Викторовна, чего бы вы хотели, что бы развлекло ваше воображение и скуку?

Она посмотрела на него своими загадочными глазами и тихо, как будто даже немножко застенчиво, ответила:

– В прежнее время люди жили веселее и не знали никаких предрассудков. Вот тогда, мне кажется, я была бы на месте и жила бы полной жизнью. О, древний Рим!

Никто ее не понял, кроме Рязанова, который, не глядя на нее, медленно произнес своим бархатным актерским голосом классическую, всем известную латинскую фразу:

– Ave, Caesar, morituri te salutant![[6]]

– Именно! Я вас очень люблю, Рязанов, за то, что вы умница. Вы всегда схватите мысль на лету, хотя должна сказать, что это не особенно высокое свойство ума. И в самом деле, сходятся два человека, вчерашние друзья, собеседники, застольники, и сегодня один из них должен погибнуть. Понимаете, уйти из жизни навсегда. Но у них нет ни злобы, ни страха. Вот настоящее прекрасное зрелище, которое я только могу себе представить!

– Сколько в тебе жестокости, – сказала раздумчиво баронесса.

– Да, уж ничего не поделаешь! Мои предки были всадниками и грабителями. Однако, господа, не уехать ли нам?

Они все вышли из сада. Володя Чаплинский велел крикнуть свой автомобиль. Елена Викторовна опиралась на его руку. И вдруг она спросила:

– Скажите, Володя, куда вы обыкновенно ездите, когда прощаетесь с так называемыми порядочными женщинами?

Володя замялся. Однако он знал твердо, что лгать Ровинской нельзя.

– М-м-м… Я боюсь оскорбить ваш слух. М-м-м… К цыганам, например… в ночные кабаре…

– А еще что-нибудь? похуже?

– Право, вы ставите меня в неловкое положение. С тех пор как я в вас так безумно влюблен…

– Оставьте романтику!

– Ну, как сказать… – пролепетал Володя, почувствовав, что он краснеет не только лицом, но телом, спиной, – ну, конечно, к женщинам. Теперь со мною лично этого, конечно, не бывает…

Ровинская злобно прижала к себе локоть Чаплинского.

– В публичный дом?

Володя ничего не ответил. Тогда она сказала:

– Итак, вот сейчас вы нас туда свезете на автомобиле и познакомите нас с этим бытом, который для меня чужд. Но помните, что я полагаюсь на ваше покровительство.

Остальные двое согласились на это, вероятно, неохотно, но Елене Викторовне сопротивляться не было никакой возможности. Она всегда делала все, что хотела. И потом все они слышали и знали, что в Петербурге светские кутящие дамы и даже девушки позволяют себе из модного снобизма выходки куда похуже той, какую предложила Ровинская.

 

 

 

По дороге на Ямскую улицу Ровинская сказала Володе:

– Вы меня повезете сначала в самое роскошное учреждение, потом в среднее, а потом в самое грязное.

– Дорогая Елена Викторовна, – горячо возразил Чаплинский, – я для вас готов все сделать. Говорю без ложного хвастовства, что отдам свою жизнь по вашему приказанию, разрушу свою карьеру и положение по вашему одному знаку… Но я не рискую вас везти в эти дома. Русские нравы – грубые, а то и просто бесчеловечные нравы. Я боюсь, что вас оскорбят резким, непристойным словом или случайный посетитель сделает при вас какую-нибудь нелепую выходку…

– Ах, боже мой, – нетерпеливо прервала Ровинская, – когда я пела в Лондоне, то в это время за мной многие ухаживали, и я не постеснялась в избранной компании поехать смотреть самые грязные притоны Уайтчепля. Скажу, что ко мне там относились очень бережно и предупредительно. Скажу также, что со мной были в это время двое английских аристократов, лорды, оба спортсмены, оба люди необыкновенно сильные физически и морально, которые, конечно, никогда не позволили бы обидеть женщину. Впрочем, может быть, вы, Володя, из породы трусов?..

Чаплинский вспыхнул:

– О нет, нет, Елена Викторовна. Я вас предупреждал только из любви к вам. Но если вы прикажете, то я готов идти, куда хотите. Не только в это сомнительное предприятие, но хоть и на самую смерть.

В это время они уже подъехали к самому роскошному заведению на Ямках – к Треппелю. Адвокат Рязанов сказал, улыбаясь своей обычной иронической улыбкой:

– Итак, начинается обозрение зверинца.

Их провели в кабинет с малиновыми обоями, а на обоях повторялся, в стиле «ампир», золотой рисунок в виде мелких лавровых венков. И сразу Ровинская узнала своей зоркой артистической памятью, что совершенно такие же обои были и в том кабинете, где они все четверо только что сидели.

Вышли четыре остзейские немки. Все толстые, полногрудые блондинки, напудренные, очень важные и почтительные. Разговор сначала не завязывался. Девушки сидели неподвижно, точно каменные изваяния, чтобы изо всех сил притвориться приличными дамами. Даже шампанское, которое потребовал Рязанов, не улучшило настроения. Ровинская первая пришла на помощь обществу, обратившись к самой толстой, самой белокурой, похожей на булку, немке. Она спросила вежливо по-немецки:

– Скажите, – откуда вы родом? Вероятно, из Германии?

– Нет, gnädige Frau[[7]], я из Риги.

– Что же вас заставляет здесь служить? Надеюсь, – не нужда?

– Конечно, нет, gnädige Frau. Но, понимаете, мой жених Ганс служит кельнером в ресторане-автомате, и мы слишком бедны для того, чтобы теперь жениться. Я отношу мои сбережения в банк, и он делает то же самое. Когда мы накопим необходимые нам десять тысяч рублей, то мы откроем свою собственную пивную, и, если бог благословит, тогда мы позволим себе роскошь иметь детей. Двоих детей. Мальчика и девочку.

– Но послушайте же, meine Fräulein[[8]], – удивилась Ровинская. – Вы молоды, красивы, знаете два языка…

– Три, мадам, – гордо вставила немка. – Я знаю еще и эстонский. Я окончила городское училище и три класса гимназии.

– Ну вот, видите, видите… – загорячилась Ровинская. – С таким образованием вы всегда могли бы найти место на всем готовом рублей на тридцать. Ну, скажем, в качестве экономки, бонны, старшей приказчицы в хорошем магазине, кассирши… И если ваш будущий жених… Фриц…

– Ганс, мадам…

– Если Ганс оказался бы трудолюбивым и бережливым человеком, то вам совсем нетрудно было бы через три-четыре года стать совершенно на ноги. Как вы думаете?

– Ах, мадам, вы немного ошибаетесь. Вы упустили из виду то, что на самом лучшем месте я, даже отказывая себе во всем, не сумею отложить в месяц более пятнадцати – двадцати рублей, а здесь, при благоразумной экономии, я выгадываю до ста рублей и сейчас же отношу их в сберегательную кассу на книжку. А кроме того, вообразите себе, gnädige Frau, какое унизительное положение быть в доме прислугой! Всегда зависеть от каприза или расположения духа хозяев! И хозяин всегда пристает с глупостями. Пфуй!.. А хозяйка ревнует, придирается и бранится.

– Нет… не понимаю… – задумчиво протянула Ровинская, не глядя немке в лицо, а потупив глаза в пол. – Я много слышала о вашей жизни здесь, в этих… как это называется?.. в домах. Рассказывают что-то ужасное. Что вас принуждают любить самых отвратительных, старых и уродливых мужчин, что вас обирают и эксплуатируют самым жестоким образом…

– О, никогда, мадам… У нас, у каждой, есть своя расчетная книжка, где вписывается аккуратно мой доход и расход. За прошлый месяц я заработала немного больше пятисот рублей. Как всегда, хозяйке две трети за стол, квартиру, отопление, освещение, белье… Мне остается больше чем сто пятьдесят, не так ли? Пятьдесят я трачу на костюмы и на всякие мелочи. Сто сберегаю… Какая же это эксплуатация, мадам, я вас спрашиваю? А если мужчина мне совсем не нравится, – правда, бывают чересчур уж гадкие, – я всегда могу сказаться больной, и вместо меня пойдет какая-нибудь из новеньких…

– Но, ведь… простите, я не знаю вашего имени…

– Эльза.

– Говорят, Эльза, что с вами обращаются очень грубо… иногда бьют… принуждают к тому, чего вы не хотите и что вам противно?

– Никогда, мадам! – высокомерно уронила Эльза. – Мы все здесь живем своей дружной семьей. Все мы землячки или родственницы, и дай бог, чтобы многим так жилось в родных фамилиях, как нам здесь. Правда, на Ямской улице бывают разные скандалы, и драки, и недоразумения. Но это там… в этих… в рублевых заведениях. Русские девушки много пьют и всегда имеют одного любовника. И они совсем не думают о своем будущем.

– Вы благоразумны, Эльза, – сказала тяжелым тоном Ровинская. – Все это хорошо. Ну, а случайная болезнь? Зараза? Ведь это смерть! А как угадать?

– И опять – нет, мадам. Я не пущу к себе в кровать мужчину, прежде чем не сделаю ему подробный медицинский осмотр… Я гарантирована по крайней мере на семьдесят пять процентов.

– Черт! – вдруг горячо воскликнула Ровинская и стукнула кулаком по столу. – Но ведь ваш Альберт…

– Ганс… – кротко поправила немка.

– Простите… Ваш Ганс, наверно, не очень радуется тому, что вы живете здесь и что вы каждый день изменяете ему?

Эльза поглядела на нее с искренним, живым изумлением.

– Но, gnädige Frau… Я никогда и не изменяла ему! Это другие погибшие девчонки, особенно русские, имеют себе любовников, на которых они тратят свои тяжелые деньги. Но чтобы я когда-нибудь допустила себя до этого? Пфуй!

– Большего падения я не воображала! – сказала брезгливо и громко Ровинская, вставая. – Заплатите, господа, и пойдем отсюда дальше.

Когда они вышли на улицу, Володя взял ее под руку и сказал умоляющим голосом:

– Ради бога, не довольно ли вам одного опыта?

– О, какая пошлость! Какая пошлость!

– Вот я поэтому и говорю, бросим этот опыт.

– Нет, во всяком случае, я иду до конца. Покажите мне что-нибудь среднее, попроще.

Володя Чаплинский, который все время мучился за Елену Викторовну, предложил самое подходящее – зайти в заведение Анны Марковны, до которого всего десять шагов.

Но тут-то их и ждали сильные впечатления. Сначала Симеон не хотел их впускать, и лишь несколько рублей, которые дал ему Рязанов, смягчили его. Они заняли кабинет, почти такой же, как у Треппеля, только немножко более ободранный и полинялый. По приказанию Эммы Эдуардовны согнали в кабинет девиц. Но это было то же самое, что смешать соду и кислоту. А главной ошибкой было то, что пустили туда и Женьку – злую, раздраженную, с дерзкими огнями в глазах. Последней вошла скромная, тихая Тамара со своей застенчивой и развратной улыбкой Монны-Лизы. В кабинете собрался в конце концов почти весь состав заведения. Ровинская уже не рисковала спрашивать – «как дошла ты до жизни такой?» Но надо сказать, что обитательницы дома встретили ее с внешним гостеприимством. Елена Викторовна попросила спеть их обычные канонные песни, и они охотно спели:

 

Понедельник наступает,

Мне на выписку идти,

Доктор Красов не пускает,

– Ну, так черт его дери.

 

И дальше:

 

Бедная, бедная, бедная я

Казенка закрыта,

Болит голова…

 

Любовь шармача

Горяча, горяча,

А проститутка,

Как лед, холодна… Ха-ха-ха.

 

Сошлися они

На подбор, на подбор:

Она – проститутка,

Он – карманный вор… Ха-ха-ха!

 

Вот утро приходит,

Он о краже хлопочет,

Она же на кровати

Лежит и хохочет… Ха-ха-ха!

 

Наутро мальчишку

В сыскную ведут,

Ее ж, проститутку,

Товарищи ждут… Ха-ха-ха!

 

И еще дальше арестантскую:

 

Погиб я, мальчишка,

Погиб навсегда,

А годы за годами –

Проходят лета.

 

И еще:

 

Не плачь ты, Маруся,

Будешь ты моя,

Как отбуду призыв,

Женюсь на тебя.

 

Но тут вдруг, к общему удивлению, расхохоталась толстая, обычно молчаливая Катька. Она была родом из Одессы.

– Позвольте и мне спеть одну песню. Ее поют у нас на Молдаванке и на Пересыпи воры и хипесницы в трактирах.

И ужасным басом, заржавленным и неподатливым голосом она запела, делая самые нелепые жесты, но, очевидно, подражая когда-то виденной ею шансонетной певице третьего разбора:

 

Ах, пойдю я к «дюковку»,

Сядю я за стол,

Сбрасиваю шляпу,

Кидаю под стол.

Спрасиваю милую,

Что ты будишь пить?

А она мне отвечать:

Голова болить.

Я тебе не спрасюю,

Что в тебе болить,

А я тебе спрасюю,

Что ты будешь пить?

Или же пиво, или же вино,

Или же фиалку, или ничего?

 

И все обошлось бы хорошо, если бы вдруг не ворвалась в кабинет Манька Беленькая в одной нижней рубашке и в белых кружевных штанишках. С нею кутил какой-то купец, который накануне устраивал райскую ночь, и злосчастный бенедиктин, который на девушку всегда действовал с быстротою динамита, привел ее в обычное скандальное состояние. Она уже не была больше «Манька Маленькая» и не «Манька Беленькая», а была «Манька Скандалистка». Вбежав в кабинет, она сразу от неожиданности упала на пол и, лежа на спине, расхохоталась так искренно, что и все остальные расхохотались. Да. Но смех этот был недолог… Манька вдруг уселась на полу и закричала:

– Ура, к нам новые девки поступили!

Это было совсем уже неожиданностью. Еще большую бестактность сделала баронесса. Она сказала:

– Я – патронесса монастыря для падших девушек, и поэтому я, по долгу моей службы, должна собирать сведения о вас.

Но тут мгновенно вспыхнула Женька:

– Сейчас же убирайся отсюда, старая дура! Ветошка! Половая тряпка!.. Ваши приюты Магдалины – это хуже, чем тюрьма. Ваши секретари пользуются нами, как собаки падалью. Ваши отцы, мужья и братья приходят к нам, и мы заражаем их всякими болезнями… Нарочно!.. А они в свою очередь заряжают вас. Ваши надзирательницы живут с кучерами, дворниками и городовыми, а нас сажают в карцер за то, что мы рассмеемся или пошутим между собою. И вот, если вы приехали сюда, как в театр, то вы должны выслушать правду прямо в лицо.

Но Тамара спокойно остановила ее:

– Перестань, Женя, я сама… Неужели вы и вправду думайте, баронесса, что мы хуже так называемых порядочных женщин? Ко мне приходит человек, платит мне два рубля за визит или пять рублей за ночь, и я этого ничуть не скрываю ни от кого в мире… А скажите, баронесса, неужели вы знаете хоть одну семейную, замужнюю даму, которая не отдавалась бы тайком либо ради страсти – молодому, либо ради денег – старику? Мне прекрасно известно, что пятьдесят процентов из вас состоят на содержании у любовников, а пятьдесят остальных, из тех, которые постарше, содержат молодых мальчишек. Мне известно также, что многие – ах, как многие! – из вас живут со своими отцами, братьями и даже сыновьями, но вы эти секреты прячете в какой-то потайной сундучок. И вот вся разница между нами. Мы – падшие, но мы не лжем и не притворяемся, а вы все падаете и при этом лжете. Подумайте теперь сами – в чью пользу эта разница?

– Браво, Тамарочка, так их! – закричала Манька, не вставая с полу, растрепанная, белокурая, курчавая, похожая сейчас на тринадцатилетнюю девочку.

– Ну, ну! – подтолкнула и Женька, горя воспламененными глазами.

– Отчего же, Женечка! Я пойду и дальше. Из нас едва-едва одна на тысячу делала себе аборт. А вы все по нескольку раз. Что? Или это неправда? И те из вас, которые это делали, делали не ради отчаяния или жестокой бедности, а вы просто боитесь испортить себе фигуру и красоту – этот ваш единственный капитал. Или вы искали лишь скотской похоти, а беременность и кормление мешали вам ей предаваться!

Ровинская сконфузилась и быстрым шепотом произнесла:

– Faites attention, baronne, que dans sa position cette demoiselle est instruite.

– Figurez-vous, que moi, j`ai aussi remarquè cet ètrange visage. Comme si je l`ai dèjà vu… est-ce en rève?.. en demi-delire? ou dans sa petite enfance?

– Ne vous donnez pas la paine de chercher dans vos souvenires, baronne, – вдруг дерзко вмешалась в их разговор Тамара. – Je puis de suite vous venir en aide. Rappelez-vous seulement Kharkoffe, et la chambre d`hotel de Koniakine, l`entrepreneur Solovieitschik, et le tènor di grazzia… A ce moment vous n`ètiez pas encore m-me la baronne de…[[9]] Впрочем, бросим французский язык… Вы были простой хористкой и служили со мной вместе.

– Mais dites-moi, au nom de dieu, comment vous trouvez vous ici, mademoiselle Marguerite?[[10]]

– О, об этом нас ежедневно расспрашивают. Просто взяла и очутилась…

И с непередаваемым цинизмом она спросила:

– Надеюсь, вы оплатите время, которое мы провели с вами?

– Нет, черт вас побрал бы! – вдруг вскрикнула, быстро поднявшись с ковра, Манька Беленькая.

И вдруг, вытащив из-за чулка два золотых, швыркула их на стол.

– Нате!.. Это я вам даю на извозчика. Уезжайте сейчас же, иначе я разобью здесь все зеркала и бутылки…

Ровинская встала и сказала с искренними теплыми слезами на глазах:

– Конечно, мы уедем, и урок mademoiselle Marguerite пойдет нам в пользу. Время ваше будет оплачено – позаботьтесь, Володя. Однако вы так много пели для нас, что позвольте и мне спеть для вас.

Ровинская подошла к пианино, взяла несколько аккордов и вдруг запела прелестный романс Даргомыжского:

 

Расстались гордо мы, ни вздохом, ни словами

Упрека ревности тебе не подала…

Мы разошлись навек, но если бы с тобою

Я встретиться могла!..

Ах, если б я хоть встретиться могла!

 

Без слез, без жалоб я склонилась пред судьбою…

Не знаю, сделав мне так много в жизни зла,

Любил ли ты меня? Но если бы с тобою

Я встретиться могла!

Ах, если б я хоть встретиться могла!

 

Этот нежный и страстный романс, исполненный великой артисткой, вдруг напомнил всем этим женщинам о первой любви, о первом падении, о позднем прощании на весенней заре, на утреннем холодке, когда трава седа от росы, а красное небо красит в розовый цвет верхушки берез, о последних объятиях, так тесно сплетенных, и о том, как не ошибающееся чуткое сердце скорбно шепчет: «Нет, это не повторится, не повторится!» И губы тогда были холодны и сухи, а на волосах лежал утренний влажный туман.

Замолчала Тамара, замолчала Манька Скандалистка, и вдруг Женька, самая неукротимая из всех девушек, подбежала к артистке, упала на колени и зарыдала у нее в ногах.

И Ровинская, сама растроганная, обняла ее за голову и сказала:

– Сестра моя, дай я тебя поцелую!

Женька прошептала ей что-то на ухо.

– Да это – глупости, – сказала Ровинская, – несколько месяцев лечения, и все пройдет.

– Нет, нет, нет… Я хочу всех их сделать больными. Пускай они все сгниют и подохнут.

– Ах, милая моя, – сказала Ровинская, – я бы на вашем месте этого не сделала.

И вот Женька, эта гордая Женька, стала целовать колени и руки артистки и говорила:

– Зачем же меня люди так обидели?.. Зачем меня так обидели? Зачем? Зачем? Зачем?

Такова власть гения! Единственная власть, которая берет в свои прекрасные руки не подлый разум, а теплую душу человека! Самолюбивая Женька прятала свое лицо в платье Ровинской, Манька Беленькая скромно сидела на стуле, закрыв лицо платком, Тамара, опершись локтем о колено и склонив голову на ладонь, сосредоточенно глядела вниз, а швейцар Симеон, подглядывавший на всякий случай у дверей, таращил глаза от изумления.

Ровинская тихо шептала в самое ухо Женьки:

– Никогда не отчаивайтесь. Иногда все складывается так плохо, хоть вешайся, а – глядь – завтра жизнь круто переменилась. Милая моя, сестра моя, я теперь мировая знаменитость. Но если бы ты знала, сквозь какие моря унижений и подлости мне пришлось пройти! Будь же здорова, дорогая моя, и верь своей звезде.

Она нагнулась к Женьке и поцеловала ее в лоб. И никогда потом Володя Чаплинский, с жутким напряжением следивший за этой сценой, не мог забыть тех теплых и прекрасных лучей, которые в этот момент зажглись в зеленых, длинных, египетских глазах артистки.

Компания невесело уехала, но на минутку задержался Рязанов.

Он подошел к Тамаре, почтительно и нежно поцеловал ее руку и сказал:

– Если возможно, простите нашу выходку… Это, конечно, не повторится. Но если я когда-нибудь вам понадоблюсь, то помните, что я всегда к вашим услугам. Вот моя визитная карточка. Не выставляйте ее на своих комодах, но помните, что с этого вечера я – ваш Друг.

И он, еще раз поцеловав руку у Тамары, последним спустился с лестницы.

 

 

 

В четверг, с самого утра, пошел беспрерывный дождик, и вот сразу позеленели обмытые листья каштанов, акаций и тополей. И вдруг стало как-то мечтательно-тихо и медлительно-скучно. Задумчиво и однообразно.

В это время все девушки собрались, по обыкновению, в комнате у Женьки. Но с ней делалось что-то странное. Она не острила, не смеялась, не читала, как всегда, своего обычного бульварного романа, который теперь бесцельно лежал у нее на груди или на животе, но была зла, сосредоточенно-печальна, и в ее глазах горел желтый огонь, говоривший о ненависти. Напрасно Манька Беленькая, Манька Скандалистка, которая ее обожала, старалась обратить на себя ее внимание – Женька точно ее не замечала, и разговор совсем не ладился. Было тоскливо. А может быть, на всех на них влиял упорный августовский дождик, зарядивший подряд на несколько недель.

Тамара присела на кровать к Женьке, ласково обняла ее и, приблизив рот к самому ее уху, сказала шепотом:

– Что с тобою, Женечка? Я давно вижу, что с тобою делается что-то странное. И Манька это тоже чувствует. Посмотри, как она извелась без твоей ласки. Скажи. Может быть, я сумею чем-нибудь тебе помочь?

Женька закрыла глаза и отрицательно покачала головой. Тамара немного отодвинулась от нее, но продолжала ласково гладить ее по плечу.

– Твое дело, Женечка. Я не смею лезть к тебе в душу. Я только потому спросила, что ты – единственный человек, который…

Женька вдруг решительно вскочила с кровати, схватила за руку Тамару и сказала отрывисто и повелительно:

– Хорошо! Выйдем отсюда на минутку. Я тебе все расскажу. Девочки, подождите нас немного.

В светлом коридоре Женька положила руки на плечи подруги и с исказившимся, внезапно побледневшим лицом сказала:

– Ну, так вот, слушай: меня кто-то заразил сифилисом.

– Ах, милая, бедная моя. Давно?

– Давно. Помнишь, когда у нас были студенты? Еще они затеяли скандал с Платоновым? Тогда я в первый раз узнала об этом. Узнала днем.

– Знаешь, – тихо заметила Тамара, – я об этом почти догадывалась, а в особенности тогда, когда ты встала на колени перед певицей и о чем-то говорила с ней тихо. Но все-таки, милая Женечка, ведь надо бы полечиться.

Женька гневно топнула ногой и разорвала пополам батистовый платок, который она нервно комкала в руках.

– Нет! Ни за что! Из вас я никого не заражу. Ты сама могла заметить, что в последние недели я не обедаю за общим столом и что сама мою и перетираю посуду. Потому же я стараюсь отвадить от себя Маньку, которую, ты сама знаешь, я люблю искренно, по-настоящему. Но этих двуногих подлецов я нарочно заражаю и заражаю каждый вечер человек по десяти, по пятнадцати. Пускай они гниют, пускай переносят сифилис на своих жен, любовниц, матерей, да, да, и на матерей, и на отцов, и на гувернанток, и даже хоть на прабабушек. Пускай они пропадут все, честные подлецы!

Тамара осторожно и нежно погладила Женьку по голове.

– Неужели ты пойдешь до конца, Женечка?…

– Да. И без всякой пощады. Вам, однако, нечего опасаться меня. Я сама выбираю мужчин. Самых глупых, самых красивых, самых богатых и самых важных, но ни к одной из вас я потом их не пущу. О! я разыгрываю перед ними такие страсти, что ты бы расхохоталась, если бы увидела. Я кусаю их, царапаю, кричу и дрожу, как сумасшедшая. Они, дурачье, верят.

– Твое дело, твое дело, Женечка, – раздумчиво произнесла Тамара, глядя вниз, – может быть, ты и права. Почем знать? Но скажи, как ты уклонилась от доктора?

Женька вдруг отвернулась от нее, прижалась лицом к углу оконной рамы и внезапно расплакалась едкими, жгучими слезами – слезами озлобления и мести, и в то же время она говорила, задыхаясь и вздрагивая:

– Потому что… потому что… Потому что бог мне послал особенное счастье: у меня болит там, где, пожалуй, никакому доктору не видать. А наш, кроме того, стар и глуп…

И внезапно каким-то необыкновенным усилием воли Женька так же неожиданно, как расплакалась, так и остановила слезы.

– Пойдем ко мне, Тамарочка, – сказала она. – Конечно, ты не будешь болтать лишнее?

– Конечно, нет.

И они вернулись в комнату Женьки, обе спокойные и сдержанные.

В комнату вошел Симеон. Он, вопреки своей природной наглости, всегда относился с оттенком уважения к Женьке. Симеон сказал:

– Так что, Женечка, к Ванде приехали их превосходительство. Позвольте им уйти на десять минут.

Ванда, голубоглазая, светлая блондинка, с большим красным ртом, с типичным лицом литвинки, поглядела умоляюще на Женьку. Если бы Женька сказала: «Нет», то она осталась бы в комнате, но Женька ничего не сказала и даже умышленно закрыла глаза. Ванда покорно вышла из комнаты.

Этот генерал приезжал аккуратно два раза в месяц, через две недели (так же, как и к другой девушке, Зое, приезжал ежедневно другой почетный гость, прозванный в доме директором).

Женька вдруг бросила через себя старую, затрепанную книжку. Ее коричневые глаза вспыхнули настоящим золотым огнем.

– Напрасно вы брезгуете этим генералом, – сказала она. – Я знавала хуже эфиопов. У меня был один гость – настоящий болван. Он меня не мог любить иначе… иначе… ну, скажем просто, он меня колол иголками в грудь… А в Вильно ко мне ходил ксендз. Он одевал меня во все белое, заставлял пудриться, укладывал в постель. Зажигал около меня три свечки. И тогда, когда я казалась ему совсем мертвой, он кидался на меня.