Красная шапочка. 3 страница
— Какая славная елочка!
А ей хоть бы и вовсе не слушать таких речей. Через год подросла елочка на один побег, через год вытянулась еще немножко; так, по числу побегов, всегда можно узнать, сколько лет росла елка.
— Ах, быть бы мне такой же большой, как другие! — вздыхала елка. — Уж как бы широко раскинулась я ветвями да выглянула макушкой на вольный свет! Птицы вили бы гнезда у меня в ветвях, а как подует ветер, я кивала бы с достоинством, не хуже других!
И не были ей в радость ни солнце, ни птицы, ни алые облака, утром и вечером проплывавшие над нею.
Когда стояла зима и снег лежал вокруг искрящейся белой пеленой, частенько являлся вприпрыжку заяц и перескакивал прямо через елочку — такая обида! Но прошло две зимы, и на третью елка так подросла, что зайцу уже приходилось обегать ее кругом.
«Ах! Вырасти, вырасти, стать большой и старой — лучше этого нет ничего на свете!» —- думала елка.
По осени в лес приходили дровосеки и валили сколько-то самых больших деревьев. Так случалось каждый год, и елка, теперь уже совсем взрослая, всякий раз трепетала — с таким стоном и звоном падали наземь большие прекрасные деревья. С них срубали ветви, и они были такие голые, длинные, узкие — просто не узнать. Но потом их укладывали на повозки, и лошади увозили их прочь из лесу. Куда? Что их ждало?
Весной, когда прилетели ласточки и аисты, елка спросила у них:
— Вы не знаете, куда их увезли? Они вам не попадались?
Ласточки не знали, но аист призадумался, кивнул головой и
сказал:
Пожалуй что, знаю. Когда я летел из Египта, мне встретилось много новых кораблей с великолепными мачтами. Помоему, это они и были: от них пахло елью. Я с ними много раз здоровался, и голову они держали высоко, очень высоко.
Ах, если бия была взрослой и могла поплыть через море! А какое оно из себя, это море? На что оно похоже?
Ну, это долго рассказывать, — ответил аист и улетел.
Радуйся своей молодости! — говорили солнечные лучи.
— Радуйся юной жизни, которая играет в тебе!
И ветер ласкал елку, и роса проливала над ней слезы, но она этого не понимала.
Как подходило Рождество, рубили в лесу совсем юные елки, иные из них были даже моложе и ниже ростом, чем наша, которая не знала покоя и все рвалась из лесу. Эти деревца, а они, кстати сказать, были самые красивые, всегда сохраняли свои ветки, их сразу укладывали на повозки, и лошади увозили их из лесу.
Куда они? — спрашивала елка. — Они ведь не больше меня, а одна так и вовсе меньше. Почему они сохранили все свои ветки? Куда они едут?
Мы знаем! Мы знаем! — чирикали воробьи.—Мы бывали в городе и заглядывали в окна! Мы знаем, куда они едут! Их ждет такой блеск и слава, что и не придумаешь! Мы заглядывали в окна, мы видели! Их сажают посреди теплой комнаты и украшают замечательными вещами — золочеными яблоками, медовыми пряниками, игрушками и сотнями свечей!
А потом? — спрашивала елка, трепеща ветвями.— А потом? Потом что?
Больше мы ничего не видали! Это было бесподобно!
А может, и мне суждено пойти этим сияющим путем! —ликовала елка.— Это еще лучше, чем плавать по морю. Ах, как я томлюсь! Хоть бы поскорей опять Рождество! Теперь и я такая же большая и рослая, как те, которых увезли в прошлом году...
Ах, только бы мне попасть на повозку! Только бы попасть в теплую комнату со всей этой славой и великолепием! А потом?.. Ну,
а потом будет что-то еще лучше, еще прекраснее, а то к чему же
еще так наряжать меня? Уж конечно, потом будет что-то еще
более величественное, еще более великолепное!.. Но что? Ах, как
я тоскую, как томлюсь! Сама не знаю, что со мной делается!
Радуйся мне! — говорили воздух и солнечный свет.—Радуйся своей юной свежести здесь, на приволье!
Но она ни капельки не радовалась; она росла и росла, зиму и лето стояла она зеленая; темно-зеленая стояла она, и все, кто ни видел ее, говорили: «Какая славная елка!» — и под Рождество срубили ее первую. Глубоко, в самое нутро ее вошел топор, елка со вздохом пала наземь, и было ей больно, было дурно, и не могла она думать ни о каком счастье, и тоска была разлучаться с родиной, с клочком земли, на котором она выросла: знала она, что никогда больше не видать ей своих милых старых товарищей, кустиков и цветков, росших вокруг, а может, даже и птиц. Отъезд был совсем невеселым.
Очнулась она, лишь когда ее сгрузили во дворе вместе с остальными и чей-то голос сказал:
— Вот эта просто великолепна! Только эту!
Пришли двое слуг при полном параде и внесли елку в большую красивую залу. Повсюду на стенах висели портреты, на большой изразцовой печи стояли китайские вазы со львами на крышках; были тут кресла-качалки, шелковые диваны и большие столы, а на столах книжки с картинками и игрушки, на которые потратили, наверное, сто раз по сто риксдалеров, — во всяком случае, дети говорили так. Елку поставили в большую бочку с песком, но никто бы и не подумал, что это бочка, потому что она была обернута зеленой материей, а стояла на большом пестром ковре. Ах, как трепетала елка! Что-то будет теперь? Девушки и слуги стали наряжать ее. На ветвях повисли маленькие сумочки, вырезанные из цветной бумаги, и каждая была наполнена сластями; золоченые яблоки и грецкие орехи словно сами выросли на елке, и больше ста маленьких свечей, красных, белых и голубых, воткнули ей в ветки, а на ветках среди зелени закачались куколки, совсем как живые человечки, — елка еще ни разу не видела таких, — а вверху, на самую макушку, ей посадили усыпанную золотыми блестками звезду. Это было великолепно, совершенно бесподобно...
— Сегодня вечером, — говорили все, — сегодня вечером она засияет!
«Ах! — подумала елка. — Скорей бы вечер! Скорей бы зажгли свечи! И что же будет тогда? Уж не придут ли из леса деревья посмотреть на меня? Уж не слетятся ли воробьи к окнам? Уж не приживусь ли я здесь, уж не буду ли стоять разубранная зиму и лето?»
Да, она изрядно во всем разбиралась и томилась до того, что у нее прямо-таки раззуделась кора, а для дерева это все равно что головная боль для нашего брата. И вот зажгли свечи. Какой блеск, какое великолепие! Елка затрепетала всеми своими ветвями, так что одна из свечей пошла огнем по ее зеленой хвое; горячо было ужасно.
— Господи помилуй! — закричали девушки и бросились гасить огонь.
Теперь елка не смела даже и трепетать. О, как страшно ей было! Как боялась она потерять хоть что-нибудь из своего убранства, как была ошеломлена всем этим блеском... И тут распахнулись створки дверей, и в зал гурьбой ворвались дети, и было так, будто они вот-вот свалят елку. За ними степенно следовали взрослые. Малыши замерли на месте, но лишь на мгновение, а потом пошло такое веселье, что только в ушах звенело. Дети пустились в пляс вокруг елки и один за другим срывали с нее подарки.
«Что они делают? — думала елка. —Что будет дальше?»
Свечи выгорали вплоть до самых ветвей, и, когда они выгорели, их потушили, и дозволено было детям обобрать елку. О, как они набросились на нее! Только ветки затрещали. Не будь она привязана макушкой с золотой звездой к потолку, ее бы опрокинули.
Дети кружились в хороводе со своими великолепными игрушками, а на елку никто и не глядел, только старая няня высматривала среди ветвей, не осталось ли где забытого яблока или финика.
Сказку! Сказку! — закричали дети и подтащили к елке маленького толстого человечка, и он уселся прямо под ней.
Так мы будем совсем как в лесу, да и елке не мешает послушать, — сказал он. — Только я расскажу всего одну сказку.
Какую хотите: про Иведе-Аведе или про Клумпе-Думпе, который
с лестницы свалился, а все ж таки в честь попал да принцессу за
себя взял?
Про Иведе-Аведе! — кричали одни.
Про Клумпе-Думпе! — кричали другие.
И был шум и гам, одна только елка молчала и думала: «А я-то что же, уж больше не с ними, ничего уж больше не сделаю?» Она свое отыграла, она, что ей было положено, сделала.
И толстый человечек рассказал про Клумпе-Думпе, что с лестницы свалился, а все ж таки в честь попал да принцессу за себя взял. Дети захлопали в ладоши, закричали: «Еще, еще расскажи!»,
im хотелось послушать и про Иведе-Аведе, но пришлось остаться при Клумпе-Думпе. Совсем притихая, задумчивая стояла елка, 1тицы в лесу ничего подобного не рассказывали.
«Клумпе-Думпе с лестницы свалился, а все ж таки принцессу за себя взял! Вот-вот, бывает же такое на свете! — думала елка и верила, что все это правда, ведь рассказывал-то такой славный человек. — Вот-вот, почем знать? Может, и я с лестницы свалюсь и выйду за принца».
И она радовалась, что назавтра ее опять украсят свечами и игрушками, золотом и фруктами.
«Уж завтра-то я не буду так трястись! — думала она. — Завтра я вдосталь натешусь своим торжеством. Опять услышу сказку про Клумпе-Думпе, а может, и про Иведе-Аведе». Так, тихая и задумчивая, простояла она всю ночь.
Поутру пришел слуга со служанкой.
«Сейчас меня опять начнут наряжать!» — подумала елка. Но ее волоком потащили из комнаты, потом вверх по лестнице, потом на чердак, а там сунули в темный угол, куда не проникал дневной свет. «Что бы это значило? — думала елка. — Что мне тут делать? Что я могу тут услышать?» И она прислонилась к стене, и так стояла, и все думала, думала. Времени у нее было достаточно.
Много дней и ночей миновало; на чердак никто не приходил. А когда наконец кто-то пришел, то затем лишь, чтобы поставить в угол несколько больших ящиков. Теперь елка стояла совсем запрятанная в угол, о ней как будто окончательно забыли.
«На дворе зима! — подумала она. — Земля затвердела и покрылась снегом, люди не могут пересадить меня, стало быть, я, верно, простою тут под крышей до весны. Как умно придумано! Какие они все-таки добрые, люди!.. Вот если б только тут не было так темно, так страшно, одиноко... Хоть бы один зайчишка какой! Славно все-таки было в лесу, когда вокруг снег, да еще заяц проскочит, пусть даже и перепрыгнет через тебя, хотя когда-то я этого терпеть не могла. Все-таки ужасно одиноко здесь наверху!»
— Пип! — сказала вдруг маленькая мышь и выскочила из
норы, а за нею следом еще одна малышка.
Они обнюхали елку и стали шмыгать по ее ветвям.
Тут жутко холодно! — сказали мыши. — А то бы просто благодать! Правда, старая елка?
Я вовсе не старая! — отвечала елка. — Есть много деревьев куда старше меня!
Откуда ты? — спросили мыши. — И что ты знаешь? —Они были ужасно любопытные. — Расскажи нам про самое чудесное место на свете! Ты была там? Ты была когда-нибудь в кладовке, где на полках лежат сыры, а под потолком висят окорока, где можно плясать по сальным свечам, куда войдешь то щей, а откуда выйдешь жирной?
Не знаю я такого места, — сказала елка, — зато знаю лес, где светит солнце и поют птицы!
И рассказала елка все про свою юность, а мыши отродясь ничего такого не слыхали и, выслушав елку, сказали: Ах, как много ты видела! Ах, как счастлива ты была!
Счастлива? — переспросила елка и задумалась над свои ми словами. — Да, пожалуй, веселые были денечки!
И тут рассказала она про Сочельник, про то, как ее разубрали пряниками и свечами.
О! — сказали мыши. — Какая же ты была счастливая, старая елка!
Я вовсе не старая! — сказала елка. — Я пришла из лесу только нынешней зимой! Я в самой поре! Я только что вошла в рост!
Как славно ты рассказываешь! — сказали мыши и на следующую ночь привели с собой еще четырех послушать ее.
И чем больше елка рассказывала, тем яснее припоминала все и думала: «А ведь и в самом деле веселые были денечки! Но они вернутся, вернутся! Клумпе-Думпе с лестницы свалился, а все ж таки принцессу за себя взял, так, может, и я за принца выйду!» И вспомнился елке этакий хорошенький молоденький дубок, что рос в лесу, и был он для елки настоящий прекрасный принц.
— А кто такой Клумпе-Думпе? — спросили мыши.
И елка рассказала всю сказку, она запомнила ее слово в слово. И мыши подпрыгивали от радости чуть ли не до самой ее верхушки.
На следующую ночь мышей пришло куда больше, а в воскресенье явились даже две крысы. Но крысы сказали, что сказка вовсе не так уж хороша, и мыши очень огорчились, потому что теперь и им сказка стала меньше нравиться.
Вы только одну эту историю и знаете? — спросили крысы.
Только одну! — отвечала елка. — Я слышала ее в самый счастливый вечер всей моей жизни, но тогда я и не думала, как счастлива я была.
— Чрезвычайно убогая история! А вы не знаете какой-нибудь еще — со шпиком, с сальными свечами? Истории про кладовую?
Нет, — отвечала елка.
Так премного благодарны! — сказали крысы и убрались восвояси.
Мыши в конце концов тоже разбежались, и тут. елка сказала, вздыхая:
— А все ж хорошо было, когда они сидели вокруг, эти резвые мышки, и слушали, что я им рассказываю! Теперь и этому конец. Но уж теперь-то я не упущу случая порадоваться, как только меня снова вынесут на белый свет!
Но когда это случилось... Да, это было утром, пришли люди и шумно завозились на чердаке. Ящики передвинули, елку вытащили из угла; ее, правда, больнехонько шваркнули об пол, но слуга тут же поволок ее к лестнице, где брезжил дневной свет.
«Ну вот, это начало новой жизни!» — подумала елка. Она почувствовала свежий воздух, первый луч солнца, и вот уж она на дворе. Все произошло так быстро; елка даже забыла оглядеть себя, столько было вокруг такого, на что стоило посмотреть. Двор примыкал к саду, а в саду все цвело. Через изгородь перевешивались свежие, душистые розы, стояли в цвету липы, летали ласточки. «Вить-вить! Вернулась моя женушка!» — щебетали они, но говорилось это не про елку.
«Уж теперь-то я заживу!» — радовалась елка, расправляя ветви. А ветви-то были все высохшие да пожелтевшие, и лежала она в углу двора в крапиве и сорняках. Но на верхушке у нее все еще сидела звезда из золоченой бумаги и сверкала на солнце.
Во дворе весело играли дети — те самые, что в Сочельник плясали вокруг елки и так радовались ей. Самый младший подскочил к елке и сорвал звезду.
— Поглядите, что еще осталось на этой гадкой старой елке!
— сказал он и стал топтать ее ветви, так что они захрустели под его сапожками.
А елка взглянула на сад в свежем убранстве из цветов, взглянула на себя и пожалела, что не осталась в своем темном углу на чердаке; вспомнила свою свежую юность в лесу, и веселый Сочельник, и маленьких мышек, которые с таким удовольствием слушали сказку про Клумпе-Думпе.
— Конец, конец! — сказало бедное дерево. — Уж хоть бы я
радовалась, пока было время! Конец, конец!
Пришел слуга и разрубил елку на щепки — вышла целая охапка; жарко запылали они под большим пивоваренным котлом; и так глубоко вздыхала елка, что каждый вздох был как маленький выстрел; игравшие во дворе дети сбежались к костру, уселись перед ним и, глядя в огонь, кричали:
— Пиф-паф!
А елка при каждом выстреле, который был ее глубоким вздохом, вспоминала то солнечный летний день, то звездную зимнюю ночь в лесу, вспоминала Сочельник и сказку про Клумпе-Думпе — единственную, которую слышала и умела рассказывать... Так она и сгорела.
Мальчишки играли во дворе, и на груди у самого младшего красовалась звезда, которую носила елка в самый счастливый вечер своей жизни; он прошел, и с елкой все кончено, и с этой историей тоже. Кончено, кончено, и так бывает со всеми историями.
ШТОПАЛЬНАЯ ИГЛА
ила-была штопальная игла. Она так важничала, словно была тонкой швейной иголкой.
— Осторожнее! — сказала она пальцам, которые вынимали ее из коробки. — Не уроните меня! Упаду на пол — чего доброго, затеряюсь, такая я тонкая.
Будто уж! — ответили пальцы и крепко обхватили штопальную иглу.
Вот видите, — сказала штопальная игла, — со мной це
лая свита! — И она потянула за собой длинную нитку, только без
узелка.
Пальцы тянули иглу в старый кухаркин башмак: на нем лопнула кожа и надо было зашивать дыру.
— Фу, какая черная работа! —сказала штопальная игла. —
Я не выдержу. Я сломаюсь!
И сломалась.
— Ну вот! — сказала игла. — Я же говорила, что я слишком
тонка.
«Теперь она никуда не годится», — подумали пальцы, но все же продолжали крепко держать иглу; кухарка накапала на сломанный конец сургуча и заколола иглой свой шейный платок.
— Вот теперь я брошка! — сказала штопальная игла. — Я
всегда знала, что займу высокое положение: в ком есть толк, тот
не пропадет.
И она усмехнулась про себя — никто ведь не слыхал, чтобы штопальные иглы смеялись вслух. Вид у нее был такой гордый, будто она ехала в карете и поглядывала по сторонам.
— Позвольте спросить, вы из золота? — обратилась игла к
своей соседке-булавке. — Вы очень милы, и у вас собственная
голова. Жаль только, маловата. Постарайтесь отрастить ее — не
всякому ведь достается головка из настоящего сургуча.
При этом штопальная игла так гордо выпрямилась, что вылетела из платка и угодила прямо в сточный желоб, куда кухарка выливала помои.
— Отправляюсь в плавание! — заявила штопальная игла. —
Только бы не застрять тут.
Но она застряла.
— Ах, й слишком тонка, я не создана для этого мира! —
вздохнула она, сидя на дне уличной канавы. — Но не надо падать
духом — я ведь знаю себе цену.
И она тянулась в струнку и духом не падала. Над ней проплывала всякая всячина — щепки, соломинки, клочки старых газет...
— Ишь плывут! — говорила штопальная игла, —И ни один
не догадается, кто торчит здесь, под водой. А ведь это я здесь
торчу! Я сижу! Вон плывет щепка. У нее только и мыслей что о
щепках. Щепкой она и останется. А вон соломинка несется... Вертится-то, вертится-то как! Не задирай носа! Смотри, наткнешься на камень. А вон обрывок газеты. Все давно уж забыто, что на нем напечатано, а он, глядите, как важничает... Одна я сижу тихо и смирно. Я знаю себе цену, и этого у меня никто не отнимет.
Вдруг возле нее что-то блеснуло. «Брильянт!» — подумала штопальная игла. А это был простой бутылочный осколок, но он ярко блестел на солнце. И штопальная игла с ним заговорила.
Я брошка! — сказала она. — А вы, должно быть, брильянт?
Да, в этом роде, — ответил бутылочный осколок.
И они разговорились — каждый считал другого и себя настоящей драгоценностью, а все прочие на свете казались им зазнайками.
Штопальная игла сказала:
Я жила в коробке у одной девицы. Девица эта была кухаркой. У нее на каждой руке было по пять пальцев, и вы не можете себе представить, до чего доходило их чванство. А ведь у них только и дела было, что вынимать меня из коробки да класть обратно.
А они блестели? — спросил бутылочный осколок.
Блестели? — переспросила игла. — Нет, блеска в них не было, зато чванства хоть отбавляй. Их было пять родных братьев. Все были разного роста, но держались всегда вместе — шеренгой. Только крайний из них, Толстяк, выдавался из ряда. Кланяясь, он сгибался только пополам, а не в три погибели, как остальные братья. Зато он хвастался, что если его отрубят, то весь человек будет негоден для военной службы. Второй палец звался Лакомкой. Куда только он не тыкался — ив сладкое, и в кислое, и в солнце, и в луну. А когда кухарка писала, он нажимал на перо.
Третьего брата звали Долговязым. Он смотрел на всех свысока.
Четвертый, по прозванию Златоперст, носил вместо пояса золотое кольцо. Ну а самый маленький — Пер-музыкант — ничего не делал и очень этим гордился. Хвастунами они были, хвастунами и остались, а я вот угодила из-за них в канаву.
— Зато теперь мы сидим и блестим, — сказал бутылочный
осколок.
Но тут воды в канаве прибыло, она хлынула через край и унесла с собой бутылочный осколок.
— Вот и он пошел на повышение! — вздохнула штопальная
игла. — А я осталась. Видно, я слишком тонка. Но я горжусь
этим, и это благородная гордость.
И она сидела прямо на дне канавы и передумала много дум.
«Я, наверно, родилась от солнечного луча — так я тонка. Недаром мне кажется, что солнце все время ищет меня под водой. Ах, я так тонка, что мой бедный отец никак не может меня найти! Не отломись моя старая головка с глазком, я, кажется, заплакала бы сейчас. Впрочем, нет, я бы этого не сделала. Это неприлично».
Однажды пришли уличные мальчишки и стали копаться в канаве, выискивая старые гвозди, монетки и все в том же духе. Перепачкались они страшно, но это-то и доставляло им удовольствие.
— Аи! — вскрикнул вдруг один из мальчишек.
Он укололся о штопальную иглу.— Гляди-ка, что за штука!
— Я не штука, я барышня! — заявила штопальная игла, но
никто ее не услышал.
Старую штопальную иглу трудно было узнать. Сургучная головка отвалилась, сама игла вся почернела. Но в черном всегда выглядишь стройнее, и игла воображала, что стала еще тоньше прежнего.
— Вон плывет яичная скорлупа! — закричали мальчишки,
поймали скорлупу и воткнули в нее штопальную иглу.
«Белое идет к черному, — подумала штопальная игла. — Теперь меня всем видать! Только бы не поддаться морской болезни, это меня сломит».
Но она не поддалась морской болезни и не сломилась.
«Против морской болезни хорошо иметь стальной желудок и притом никогда не забывать, что ты выше простого смертного. Теперь я совсем оправилась. Кто поблагороднее, тот, оказывается и выносливее».
-Крак! – сказала яичная скорлупа. Ее переехал тяжео груженный воз.
- Ой, как давит! – завопила штопальная иглаю – Теперь уж меня непременно скрутит морская болезнь. Я не выдержу!
Она не выдержала. Воз проехал, а штопальная игла осталась лежать на мостовой, как лежала.
Ну и пусть себе лежит.
ПАСТУШКА И ТРУБОЧИСТ
идали вы когда-нибудь старинный-старинный шкаф, почерневший от времени и украшенный резными завитушками и листьями? Такой вот шкаф — прабабушкино наследство — стоял в гостиной. Он был весь покрыт резьбой — розами, тюльпанами и самыми затейливыми завитушками. Между ними выглядывали оленьи головки с ветвистыми рогами, а на самой середке был вырезан во весь рост человечек. На него нельзя было глядеть без смеха, да и сам он ухмылялся от уха до уха — улыбкой такую гримасу никак не назовешь. У него были козлиные ноги, маленькие рожки на лбу и длинная борода. Дети звали его обер-унтер-генерал-кригскомиссар-сержант Козлоног, потому что выговорить такое имя трудно и дается такой титул не многим. Зато и вырезать такую фигуру не легко, ну да все-таки вырезали. Человечек все время смотрел на подзеркальный столик, где стояла хорошенькая фарфоровая пастушка. Позолоченные башмаки, юбочка, грациозно подколотая пунцовой розой, позолоченная шляпа на головке и пастуший посох в руке — ну разве не красота!
Рядом с нею стоял маленький трубочист, черный как уголь, но тоже из фарфора и такой же чистенький и милый, как все иные прочие. Он ведь только изображал трубочиста, и мастер точно так же мог бы сделать его принцем — все равно!
Он стоял грациозно, с лестницей в руках, и лицо у него было бело-розовое, словно у девочки, и это было немножко неправильно, он мог бы быть и почумазей. Стоял он совсем рядом с пастушкой — как их поставили, так они и стояли. А раз так, они взяли да обручились. Парочка вышла хоть куда: оба молоды, оба из одного и того же фарфора и оба одинаково хрупкие.
Тут же рядом стояла еще одна кукла, втрое больше их ростом, — старый китаец, умевший кивать головой. Он был тоже фарфоровый и называл себя дедушкой маленькой пастушки, вот только доказательств у него не хватало. Он утверждал, что она должна его слушаться, и потому кивал головою обер-унтер-генерал-кригскомиссар-сержанту Козлоногу, который сватался за пастушку.
— Хороший у тебя будет муж! — сказал старый китаец. — Похоже, даже из красного дерева. С ним ты будешь обер-унтергенерал-кригскомиссар-сержантшей. У него целый шкаф серебра, не говоря уж о том, что лежит в потайных ящиках.
Не хочу в темный шкаф! — отвечала пастушка. — Говорят, у него там одиннадцать фарфоровых жен!
Ну так будешь двенадцатой! — сказал китаец. — Ночью, как только старый шкаф закряхтит, сыграем вашу свадьбу, иначе не быть мне китайцем!
Тут он кивнул головой и заснул.
А пастушка расплакалась и, глядя на своего милого фарфорового трубочиста, сказала:
Прошу тебя, убежим со мной куда глаза глядят. Тут нам нельзя оставаться.
Ради тебя я готов на все! — отвечал трубочист. — Уйдем сейчас же! Уж наверное, я сумею прокормить тебя своим ремеслом.
Только бы спуститься со столика! — сказала она. — Я не вздохну свободно, пока мы не будем далеко-далеко!
Трубочист успокаивал ее и показывал, куда ей лучше ступать своей фарфоровой ножкой, на какой выступ или золоченую завитушку. Его лестница также сослужила им добрую службу, и в конце концов они благополучно спустились на иол. Но, взглянув на старый шкаф, они увидели там страшный переполох. Резные олени вытянули вперед головы, выставили рога и вертели ими во все стороны, а обер-унтер-генерал-кригскомиссар-сержант Козлоног высоко подпрыгнул и крикнул старому китайцу:
— Они убегают! Убегают!
Пастушка и трубочист испугались и шмыгнули в подоконный ящик. Тут лежали разрозненные колоды карт, был кое-как установлен кукольный театр. На сцене шло представление.
Все дамы — бубновые и червонные, трефовые и пиковые — сидели в первом ряду и обмахивались тюльпанами, а за ними стояли валеты и старались показать, что и они о двух головах, как все фигуры в картах. В пьесе изображались страдания влюбленной парочки, которую разлучали, и пастушка заплакала: это так напомнило ее собственную судьбу.
— Сил моих больше нет! — сказала она трубочисту. — Уйдем отсюда!
Но когда они очутились на полу и взглянули на свой столик, они увидели, что старый китаец проснулся и раскачивается всем елом — ведь внутри него перекатывался свинцовый шарик.
Аи, старый китаец гонится за нами! — вскрикнула пастушка и в отчаянии упала на свои фарфоровые колени.
Стой! Придумал! — сказал трубочист. — Видишь вон ам в углу, большую вазу с сушеными душистыми травами и цветами? Спрячемся в нее! Ляжем там на розовые и лавандовые лепестки и если китаец доберется до нас, засыплем ему глаза солью.
Ничего из этого не выйдет! — сказала пастушка. — Я знаю, китаец и ваза были когда-то помолвлены, а от старой дружбы всегда что-нибудь да остается. Нет, нам одна дорога —пуститься по белу свету!
А у тебя хватит на это духу? — спросил трубочист. — Ты подумала о том, как велик свет? О том, что нам уж никогда не вернуться назад?
Да, да! — отвечала она.
Трубочист пристально посмотрел на нее и сказал:
— Мой путь ведет через дымовую трубу! Хватит ли у тебя
мужества залезть со мной в печку, а потом в дымовую трубу?
Там-то уж я знаю, что делать! Мы поднимемся так высоко, что до
нас и не доберутся. Там, на самом верху, есть дыра, через нее
можно выбраться на белый свет!
И он повел ее к печке.
Как тут черно! — сказала она, но все-таки полезла за ним в печку, и в дымоход, где было темно, хоть глаз выколи.
Ну вот мы и в трубе! — сказал трубочист. — Смотри, дотри! Прямо над нами сияет чудесная звездочка!
На небе и в самом деле сияла звезда, словно указывая им путь. А они лезли, карабкались ужасной дорогой все выше и выше. Но трубочист поддерживал пастушку и подсказывал, куда ей удобнее ставить свои фарфоровые ножки. Наконец они добрались до самого верха и присели отдохнуть на край трубы — они очень устали, и не мудрено.
Над ними было усеянное звездами небо, под ними все крыши города, а кругом на все стороны, и вширь и вдаль, распахнулся вольный мир. Бедная пастушка никак не думала, что свет так велик. Она склонилась головкой к плечу трубочиста и заплакала так горько, что слезы смыли всю позолоту с ее пояса.
— Это для меня слишком! — сказала пастушка. — Этого мне не вынести! Свет слишком велик! Ах как мне хочется обратно на подзеркальный столик! Не будет у меня ни минуты спокойной, пока я туда не вернусь! Я ведь пошла за тобой на край света, а теперь ты проводи меня обратно домой, если любишь меня!
Трубочист стал ее вразумлять, напоминал о старом китайце и обер-унтер-генерал-кригскомиссар-сержанте Козлоноге, но она только рыдала безутешно да целовала своего трубочиста. Делать нечего, пришлось уступить ей, хоть это и было неразумно.
И вот они спустились обратно вниз по трубе. Не легко это было! Оказавшись опять в темной печи, они сначала постояли у дверцы, прислушиваясь к тому, что делается в комнате. Все было тихо, и они выглянули из печи. Ах, старый китаец валялся на полу: погнавшись за ними, он свалился со столика и разбился на три части. Спина отлетела начисто, голова закатилась в угол. Обер-унтер-генерал-кригскомиссар-сержант стоял, как всегда, на своем месте и раздумывал.
— Какой ужас! — воскликнула пастушка. — Старый дедушка разбился, и виною этому мы! Ах, я этого не переживу!
И она заломила свои крошечные ручки.
— Его еще можно починить! — сказал трубочист. — Его отлично можно починить! Только не волнуйся! Ему приклеят спину, а в затылок вгонят хорошую заклепку, и он опять будет со всем как новый и сможет наговорить нам кучу неприятных вещей!
— Ты думаешь? — сказала пастушка.
И они снова вскарабкались на свой столик.