Из истории сексуальности

Консервативные пожилые люди, как правило, твердо убеждены в том, что трудности с сексуальным поведением молодежи возникли только в наше время, а раньше все было беспроблемно, просто и, главное, целомудренно. Но когда именно «раньше» и какой смысл вкладывается в понятие «целомудрие»?

Отношение средневековой культуры к сексуальности было, как известно, двойственным. Официальная христианская мораль была аскетической и антисексуальной. «А о чем вы писали ко мне, — говорит апостол Павел, — то хорошо человеку не касаться женщины... Но если не могут воздержаться, пусть вступают в брак; ибо лучше вступить в брак, нежели разжигаться» (1-е Коринфянам 7:1,9). Единственным оправданием половой жизни считалось продолжение рода в рамках церковного брака, но и здесь она подвергалась тщательной регламентации (запрещение сношений по постам и многочисленным церковным праздникам, табуирование наготы, применения эротической техники и т. п.).

Однако рядом с церковным аскетизмом в феодальном обществе вполне легально существовала карнавальная культура. Продолжая традиции древних оргиастических праздников, средневековый карнавал допускал и демонстрацию обнаженного тела, и переодевание мужчин в женскую одежду, и открытое выражение эротики.

Аскеза и карнавал — не только противоположности, символизирующие соответственно духовный «верх» и те­лесный «низ», но и чередующиеся, взаимодополняющие элементы определенного цикла, по принципу «всему свое время». Церковь сама включала в свои обряды не­которые элементы карнавального действа.

Что же касается повседневного быта, он представ­лял собой своеобразную смесь обоих этих миров. Сред­невековые люди не отличались особой стыдливостью, «факты жизни» свободно обсуждались и в крестьянской, и в рыцарской среде, широко обыгрывались в народном художественном творчестве. Во многих архаических об­ществах существовали формы более или менее свобод­ных добрачных сексуальных контактов между юношами и девушками на групповой основе или в виде пробного брака. По мере христианизации такие обычаи не столько исчезали, сколько камуфлировались. Европейских бы­тописателей XIX века удивляли и шокировали свобод­ные нравы деревенских «посиделок», где юноши и де­вушки имели довольно широкие возможности для сексуальных контактов: объятия, поцелуи, интимные ласки – практически все, кроме полового акта. Некоторые историки считали сексуальную свободу продуктом нового времени. На самом деле такие обычаи были известны в Испании, Германии, Северной Италии, Скандинавских и Славянских странах в стародавние времена.

Важным достижением средневековой культуры была «куртуазная любовь» трубадуров как попытка слияния «духовной» и «физической» любви. При всей ее условности и манерности, лирика трубадуров возводит любовную страсть в ранг высшего человеческого переживания. Как ни идеален образ Прекрасной Дамы, рыцарь смотрел на нее преимущественно «телесными очами». Впрочем, куртуазная поэзия была достоянием очень узкой прослойки феодальной элиты и имела мало общего с реальным бытовым поведением.

Буржуазная культура нового времени разрушила структуру, одним полюсом которой была аскеза, а другим – карнавал. Гуманисты эпохи Возрождения подвергли сокрушительной критике монашеский аскетизм и мораль воздержания. Идеал всесторонне развитой, гар­моничной личности не признает антагонизма между ду­ховным «верхом» и телесным «низом». Гуманистическая реабилитация плоти обычно рассматривается истори­ками как начало эротизации культуры. Но ренессансный дух свободы и раскованности торжествовал недолго. Те же самые силы, которые подорвали власть аскезы, разрушили и ее антипод – карнавальную культуру.

Хотя буржуазное общество выступало против фео­дализма под флагом свободы развития личности, уже в XVI-XVII веках человек начинает трактоваться пре­имущественно как homo economicus (человек экономи­ческий), который реализует себя, прежде всего, а то и исключительно, в труде и деловом преуспеянии. Гипер­трофированное чувство потребности в достижении ма­териального благополучия означало также изменение временного соотношения труда и игры, при котором по­следней отводилось теперь подчиненное, ограниченное место («Делу — время, потехе — час»). И когда на смену христианскому аскетизму приходит буржуазная мораль самоограничения, телесно-эмоциональная сторона бытия, включая сексуальность, снова подвергается гонениям.

Весьма поучительна история формирования чувства стыдливости. Средневековые люди редко обладали им в развитой степени. Их отношение к чужой и собствен­ной наготе зависело исключительно от правил этикета и нормативного контекста. Перед лицом Бога человек не должен был стыдиться своей наготы; она доказывала его смирение и чистоту помыслов. Напротив, предстать об­наженным или «не по форме» одетым перед людьми оз­начало унижение (если нагота была вынужденной) или служило знаком вызова и пренебрежения (если человек сам демонстрировал свою наготу).

Индивидуализация тела раскрепощает его и одно­временно вызывает к жизни новые культурные запре­ты и новую, индивидуальную, стыдливость. В XVI-XVII веках в Западной Европе появляются первые офици­альные запреты на купание в обнаженном виде в обще­ственных местах, регламентируются бани; затем нагота постепенно становится неприличной даже наедине с самим собой. Ночные рубашки, появившиеся в позднем средневековье, в XVIII веке становятся обязательными для высших сословий.

Сложнее становится изображать обнаженное тело. Средневековое религиозное искусство не было эроти­ческим; степень допустимого телесного обнажения и его детализация зависели исключительно от контекста. Ху­дожник изображал не столько наготу, сколько идею на­готы. Тело было для него не естественным объектом, а символом человеческой хрупкости и ранимости (сцены пыток), знаком унижения и нечистоты или, наоборот, невинности. У художников Возрождения символика ме­няется. Обнаженное тело символизирует теперь не стра­дание или унижение, а силу и красоту самого челове­ка, могущество мужчины и соблазнительность женщины. При этом тело часто становится эротическим объектом.

Новая эстетика вызывает негодование как у невеже­ственного народа (полностью обнаженный «Давид» Микеланджело произвел в 1504 году настоящий скандал), так и у духовенства. Несколько римских пап, сменяя друг друга, пытались прикрыть или исправить «непри­стойную» наготу «Страшного суда» Микеланджело. Ка­раваджо был вынужден переделать своего «Святого Мат­фея», Веронезе допрашивала инквизиция. В XVII веке папа Иннокентий X поручил одному художнику «приодеть» младенца Христа на картине Гверчино, а Иннокентий XI велел набросить вуаль на грудь написанной Гвидо Рени Девы Марии. Нагота античных скульптур в собрании Ва­тикана прикрывается фиговыми листками и т. п. Что уж говорить о пуританских проповедниках?!

Параллельно ужесточается цензура речи. В средние века и в эпоху Возрождения телесные переживания вербализировались и обсуждались достаточно свободно. Новый канон речевой пристойности начинает искоренять эти слова. Языковая цензура неотделима от контроля над телом. Телесный «жир», который раньше считался признаком здоровья, благополучия и богатства («жирные» ингредиенты составляли важный элемент всех народных праздников), теперь оценивается отрицательно — точно так же, как обжорство и прочие излишества.

Правила хорошего тона запрещают чавкать, рыгать, сморкаться за столом и т. д. Был взят жесткий курс на «дисциплину» языка и тела.

Особенно сильно эти новые веяния затрагивали педа­гогику. Средневековый образ ребенка был неоднозначен. С одной стороны, ребенок считался воплощением чисто­ты и невинности. С другой — повседневное участие детей в жизни взрослых и деревенский уклад жизни не позво­ляли уберечь детей от сексуальных впечатлений. Да ник­то, кроме монахов, и не пытался это сделать. К прояв­лениям сексуальности у мальчиков относились, в общем, снисходительно. Мастурбация считалась типичным «дет­ским грехом», а юность – возрастом, когда человек фи­зически не может подавлять свои сексуальные желания, что даже служило доводом в пользу ранних браков.

В новое время усиливается забота о сохранении как физической, так и психологической невинности детей в смысле «блаженного неведения». Уже в начале XV века доминиканский монах Джованни Доминичи учил, что ребенок вообще не должен различать мужчин и жен­щин иначе как по одежде и волосам, обязан спать в длинной рубашке, а долг родителей — всемерно воспи­тывать в нем стыдливость. В XV—XVI веках такие поже­лания редко осуществлялись. Как свидетельствуют за­писки личного врача Людовика XIII, в начале XVII века родители и другие взрослые не только свободно об­суждали при детях вопросы пола, но не видели ничего худого в том, чтобы поиграть с половыми органами маль­чика, вызвав у него эрекцию, и т. п. Однако постепенно нравы менялись. В дворянских семьях детей отделяют от взрослых, доверяя заботам специально приставлен­ных воспитателей. Усиливается сегрегация мальчиков и девочек, а также запреты на наготу и всякого рода те­лесное экспериментирование.

Янсенистская школа Пор-Рояля (янсенизм – течение во французском католицизме), оказавшая сильное влияние на педагогику нового времени, провозгласила принцип строжайшего контроля за поведением и чувствами детей. Ребенок должен быть всегда спокойным, сдержанным, никак не выражая своих чувств. Такой же строгий контроль учреждается за чувствами и мыслями подростков.

Если средневековая церковь считала юношеские сек­суальные желания естественными, то педагогика XVII— XVIII веков настаивает на их подавлении. В этот период резко усиливается религиозное осуждение мастурбации, в которой видят уже не простительное детское прегре­шение, а один из самых страшных пороков. В XVIII веке к богословским аргументам прибавляются псевдомедицинские. Если в XVI веке знаменитый итальянский врач и анатом Габриеле Фаллопио, в честь которого названы описанные им яйцеводы (фаллопиевы трубы), даже рекомендовал мастурбацию как средство удлинения полового члена у мальчиков, то в XVIII веке утверждается мнение, что онанизм — опасная болезнь, порождающая безумие и моральную деградацию. Люди были настолько запуганы, что для борьбы с онанизмом прибегали даже к кастрации. Чтобы отучить мальчиков от этого «порока», в 1850—80-х годах применялись хирургические операции (обрезание, инфибуляция и т. д.), а также специальные приспособления, напоминавшие средневековые «пояса добродетели».

Впрочем, осуждалась не только мастурбация, но и всякая сексуальная активность. Половое воздержание, которое раньше считалось религиозным достоинством, не обязательным для мирян, в начале XIX века возво­дится в медико-биологический императив. В биологичес­кой ценности «экономии спермы» никто не сомневается, а приводимые в ее пользу аргументы слово в слово воспроизводят доводы буржуазных экономистов о по­лезности накопления и сбережения. Расходование семе­ни постоянно сравнивается с тратой денег. Интересно, что вплоть до конца XIX века главным обиходным вы­ражением, обозначавшим в английском языке семяизвержение, был глагол to spend (тратить).

Различие между половой моралью буржуазного и феодального обществ заключалось не столько в степени репрессивности или терпимости, сколько в изменении способов социального контроля: место «внешних» огра­ничений и запретов постепенно занимают «внутренние» нормы, что связано с интимизацией сексуальности и включением ее в круг важнейших личных переживаний.

Отношения супругов в старой патриархальной семье были, как правило, лишены сколько-нибудь индивиду­альной эротической вовлеченности. Выполняя супруже­ский долг, люди не особенно разнообразили свои на­слаждения (церковь осуждала утонченный эротизм), а о сексуальных переживаниях жен мужья и подавно не заботились. Ритм супружеской жизни подчинялся, преж­де всего, репродуктивной функции.

Средневековье рассматривало сексуальность, глав­ным образом, в религиозно-нормативном плане, разли­чая «дозволенное» и «недозволенное» поведение. Все «ос­тальное» выглядело довольно расплывчато. Теперь сексуальность, как показал Фуко, обретает множество новых ракурсов. В связи с возникновением социально-экономической проблемы народонаселения репродуктив­ное поведение и рождаемость становятся предметом вни­мания экономистов и демографов. Отделение детей от взрослых и развитие школьной системы актуализируют проблему полового воспитания, занимающую одно из центральных мест в педагогике XVIII-XIX веков, ко­торая одновременно думает и о «просвещении» детей, и о том, как «уберечь» их от сексуальности. С развитием медицины половая жизнь становится предметом все бо­лее пристального внимания со стороны врачей. Разви­тие области права побуждает юристов заняться сексо­логическими проблемами.

Таким образом, налицо не столько подавление или замалчивание половой жизни, сколько формирование иного типа сексуальности. Если феодальное общество подчиняло сексуальное поведение индивида задаче ук­репления его семейных, родственных и иных социальных связей, то буржуазная эпоха выдвигает на первый план ценности эмоционально-психологического порядка. Это сталкивает ее с проблемой соотношения чувственно-эро­тических и личностно-коммуникативных компонентов сексуальности, которые постепенно превращаются в самостоятельные, даже противоположные начала, не имеющие между собой ничего общего.

Важная роль в переосмыслении сексуальности при­надлежала литературе и искусству. Процесс этот был полон противоречий. В произведениях сентиментали­стов и романтиков XVIII — начала XIX века образ «высокой», «неземной» любви был практически лишен сексуальных компонентов. Любовные переживания опи­сывались в сдержанных тонах, отражая проявления ува­жения, нежности, религиозного экстаза. В этом духе переосмысливается и прошлое. Например, из «куртуаз­ной любви» трубадуров тщательно изымается свойствен­ная ей эротика, она подается как платоническое чувство, в основе которого лежат нормы вассальной верности или поклонение Мадонне. Даже классиков английского сен­тиментализма XVIII века Г. Филдинга и Л. Стерна обви­няли в непристойности.

Это было не простое ханжество, а формирование особой культурной ориентации, стремившейся перечерк­нуть сексуальность, а чувственность поднять до уровня «обнаружения Бога», как писал теоретик немецкого ро­мантизма Фридрих Шлейермахер. Романтический культ любви весь пронизан мистическими настроения­ми, не оставляя места обычной чувственности.

Вполне естественно, что вытесненная из высокой куль­туры эротика обособляется в подпольную субкультуру: французские «либертины» XVIII века, маркиз де Сад и др. «Сексуальное подполье», имевшее собственные клубы и центры распространения, поощряло именно то, что осуждалось официальной культурой.

Внешне между этими двумя «сексуальными культу­рами» не было ничего общего. По сути они дополняли друг друга, и в каждой были заложены свои собствен­ные неврозы. Подпольный порнограф и его читатели не в состоянии связать эротические переживания с други­ми сторонами своей жизни, их сексуальность расчлене­на на отдельные физиологические элементы. Джентль­мен и мистик, наоборот, боятся физической стороны секса. Именно эта ситуация навела 3. Фрейда на мысль, что «чувственное» и «нежное» влечения по природе сво­ей автономны и что в основе всех неврозов лежит по­давленная сексуальность.

Идеализация института брака сочеталась с крайней мизогинией, завуалированной под высокое уважение к женщине. Литература XIX века рисует женщину воп­лощением ангельской чистоты, но чистота эта понима­лась, прежде всего, как асексуальность. Казалось бы, что худого, если мальчикам-подросткам бесконечно на­поминают о том, что нужно видеть в женщинах матерей и сестер и относиться к ним почтительно и с уважени­ем? Однако такое воспитание трудно примирить с сек­суальностью. Представление о «порядочной женщине», вообще лишенной сексуальных желаний, вошедшее даже в медицинскую литературу XIX века, способствовало, с одной стороны, распространению женской фригидности, а с другой — психической импотенции у мужчин.

Как писал Фрейд, «в своем сексуальном самоутвер­ждении мужчина чувствует себя стесненным уважением к женщине и вполне развертывается в этом отношении, только когда имеет дело с приниженным сексуальным объектом». Сын своей эпохи, Фрейд объяснял это тем, что в сексуальные цели мужчины «входят компоненты извращенности, которые он не позволяет себе удовлет­ворить с уважаемой женщиной». В действительности же «извращены» были культурные нормы, на которые ори­ентирован индивид.

Естественным результатом такого положения вещей стал рост «индустрии порока». В конце XVIII века в Лондоне насчитывалось около 50 тысяч проституток; к 1840 году их стало 80 тысяч. Росло и количество вене­рических заболеваний.

Неудивительно, что на протяжении XIX и XX ве­ков прогрессивные силы общества боролись против реп­рессивной сексуальной морали. Эта борьба включала кри­тику буржуазного брака, требование эмансипации женщин, разоблачение лицемерия официальной пози­ции, отстаивание права ученых исследовать человечес­кую сексуальность.

Особенно велика была в этой борьбе роль искусства. Лев Толстой и Гюстав Флобер — вовсе не «эротические» писатели, но они всей силой своего таланта стано­вятся на защиту женщины, преступной в свете буржуазной морали. Ги де Мопассан, отбрасывая пошлый мен­торский тон, художественно исследует адюльтер как нормальное, повседневное явление буржуазного быта. Художники и скульпторы разбивают цензурные запре­ты и предрассудки, мешавшие изображать обнаженное тело. Все это (и многое другое) подготовило сексуаль­ную революцию XX века.