МАЯКОВСКИЙ 4 страница

Образ Инонии («северного чуда») — самая мощная «фигуральность» библейского цикла. Может быть, это вообще самый совершенный образец столь любимого Есениным «корабельного образа» (развернутой метафоры). Именно в этой поэме освободился от «скреп» его главный дар — дар образного воображения, именно здесь впервые он действительно «загнул такое, что никто на свете не умел». И при этом не позволил себе ни одного поэтического жеста, ни одного «словесного шага», который не соответствовал бы его положению вечного «подмастерья», «у народа, у языкотворца».

Как и положено в русской сказке про мужицкий рай, хорошая страна Инония (от ино, т. е. хорошо да ладно) «тонет в копнах хлеба»; однако «напророченный звездами» «среброзлачный урожай» столько же хлеб насущный, сколько и пища духовная, потому что в мирочувствии Есенина зерно и слово изначально, на генетическом уровне, образуют «узловую завязь» («мудростью пухнет слово, вязью колося поля»). Больше того, взращенный на унавоженных мудростью пашнях «тучный» колос еще и зародыш «неизреченности животной». И если чудесному зерну суждено уцелеть в бедствиях второго потопа, из него проклюнется новая жизнь; из зерна, как из яйца, вылупятся птицы, из зерна же вылетит и пчелиный рой — «чтобы пчелиным голосом озлатонивить мрак». В уподоблении зерна яйцу и слову нет, конечно, ничего специфически есенинского; оно заложено в органической образности русского языка. Оригинальность подобным тропам придает смелость, с какой Есенин их реализует, т. е. возвращает метафоре прямое значение. Допустим, такоевыражение: «Я сегодня снесся, как курица, золотым словесным яйцом», В другомпоэтическом контексте оно могло бы показатьсянелепым, нои сказке про мужицкий рай без курицы, несущей золотыеяйца, никак не обойтись, так же как и без «отелившегося» неба: «И невольно в море хлеба Рвется образ с языка: Отелившееся небо Лижет красного телка».

«Жизнь образа огромна и разливчата». Особенности метафоризма С. Есенина. В 1924 г. в Предисловии к итоговомуоднотомнику Есенин писал:

«В стихах моих читатель должен... обращать внимание на лирическое чувствование и ту образность, которая указала пути многим и многим молодым поэтам и беллетристам. Не я выдумал этот образ, он был и есть основа русского духа и глаза, но я первый развил его и положил основным камнем в своих стихах. Он живет во мне органически так же, как мои страсти и чувства. Это моя особенность».

Конечно же, особенность Есенина не только в том, что его поэзия метафорична. Метафоризм, по определению Пастернака,— «естественное следствие недолговечности человека и надолго задуманной огромности его задач. При этом несоответствии он вынужден смотреть по-орлиному зорко и объясняться мгновенными и сразу понятными озарениями. Это и есть поэзия. Метафоризм — стенография большой личности, скоропись ее духа».

СвоеобычностьЕсенина в другом, в том, что образность его, как и образность народной поэзии,— строго и отчетливо, при внешней причудливости(«глаза мне точит, словно синие листья, червь»), упорядочена. Поэтому каждое преображение, то есть превращение, перевоплощение одной образной фигуры в другую, имеет внутреннюю «согласованность».Для раннегоЕсенина, например, крайне характерно уподобление месяцакудрявому и смирному ягненку («Ягненочек кудрявый, месяц, гуляет в голу бой траве»). В первые послереволюционные годы поэт чаще использует другую метафору: месяц-конь, и этот конь — праздничной, солнечной, рыже-красно-золотой окраски: «Сойди, явись нам, красный конь! Впрягись в земли оглобли!»; или: «Рыжий месяц жеребенком запрягался в наши сани». КОНЬ в образной системе Есенина — знак устремления в светлое, утопически-прекрасноебудущее.

Образов корневых, способных ветвиться, давая бесчисленные побеги и отростки, в поэзии Есенина, как и в поэзии Блока, не так уж и много. Как и Блок, Есенин разнообразен в однообразии — при повторяемости нескольких постоянных образных тем. Впечатление разнообразия создают не темы, а их вариации. И конечно же, и темы, и вариации согласованы с убеждением Есенина, что в мире нет ничего неживого. Больше того, все живое изначально отмечено личностной метой («Все живое особой метой отмечается с ранних пор»).

Мир в представлении Есенина — некий добровольный союз личностей как живое», что-то вроде вселенской республики, где юред храмом вечности все равны — люди, звери, растения, насекомые, воды и воздуха, и даже «предметы земных вещей»!

Целостность мировой жизни не означает одинаковых, на всех широтах, поэтических и философских воззрений. Да, перезвон узловой завязи природы с сущностью человека слышат все чуткие населенны земного «необъемлемого» шара. Но каждый народ завязывает и развязывает сию «узловую завязь» на свой манер, перезвон потому и звучит в разных климатических зонах земли по-разному. Так, существо русской поэтической традиции, по Есенину, в том, что здесь главенствует, определяя климатический стиль,— дерево нашего народа»). («Все от древа — вот религия мысли»)

От этого фольклорного вечного древа и берут начало самые главные, самые постоянные образные темы есенинской лирики.

Образ девушки постоянно связан собразом тонкой березки («Зеленая прическа, девическая грудь! О тонкая березка, что загляделась в пруд?»). Образ души постоянно соотносится с весенним цветением («Не жаль души сиреневую цветь»), а образ лирического героя — с кленом («Говорят, что тот старый клен головой на меня похож»). Может, естественно, появиться и другое, более традиционное уподобление: «Так и дуб молодой, не разжелудясь, ... гнется...» А кроме того, даже традиционные соотнесения у Есенина далеко не всегда традиционны по существу. Дуб в народной поэзии, как и клен, может гнуться, страдать, но есть-пить ему строго запрещено. А Есенин, мы помним, нарушил этот запрет еще в детстве, позволив своему маленькому молочному братцу-клененочку сосать зеленое вымя...

Никогда не дозволяла лирическая фольклорная песня счастливому своему избраннику — дубу ли, клену ли — безобразничать спьяну. Есенин не считается и с этим установлением: его клен, «одуревши в доску», обнимает березку, будто чужую жену! Особенно резко, с подчеркнутым вызовом, нарушает литературные и фольклорные приличия герой «Инонии», но это не мелкое, в стиле времени, хулиганство, а воплощенный дух русского бунта, образ безумных, сметающих старые «тыны и заборы» сил. Боль перестройки. «Кобыльи корабли». «Москва кабацкая». «Беспамятством восторга», с каким Есенин декламировал замечательную сказку про град Инонию, не исчерпывается ни пафос библейских поэм, ни его отношения с советской властью. Да, он утверждает: «Со всеми устоями на советской платформе» — и даже принимает участие в подготовке праздника первой годовщины Октября: сочиняет вместе с пролетарским поэтом М. Герасимовым текст реквиема («Кантата»). Однако и в самые свои революционные годы Есенин на многое смотрел решительно по-своему. Он трагически воспринимал красный террор — «кровь на отцах и братьях», его возмущали непомерные налоги на «кре стьянский труд», приводила в недоумение культурная политик;: большевиков, классовый подход к явлениям эстетического порядка. Вот какую «еретическую» (по понятиям тех лет) мысль высказал он в «Ключах Марии» осенью 1918 г., в те самые дни, когда с увлечением работал над «Кантатой»: «То, что сейчас является нашим глазам в строительстве пролетарской культуры, мы называем: «Ной выпускает ворона». Мы знаем, что он не вернется, знаем, чтомасличная ветвь будет принесена только голубем — образом, крылья которого спаяны верой человека не от классового осознания, а от осознания обстающего его храма вечности». И тем не менее до осени 1919 г., т. е. до поэмы «Кобыльи корабли», острых конфликтов с ленинским режимом у Есенина не было. Как и Маяковский, он верил, принуждал себя верить, что там, «за горами горя,— солнечный край непочатый»:

О верю, верю счастье есть!

Еще и солнце не погасло.

Заря молитвенником красным

Пророчит благостную весть.

(Ноябрь 1917 г.)

И только в «Кобыльих кораблях» впервые «взвихренная» «конница бурь» (символ революции) превращается в стужу, несущую глади мор; богоподобное солнце мерзнет, «как лужа, которую напрудил мерин», и нет ни красных, ни розовых коней: под изглоданным тучами'небом — «рваные животы кобыл, чернью паруса воронов». Да и сам Есенин уже не Пророк и не Глашатай «Буйственной Руси», а всего лишь поэт, отброшенный на обочину жизни; поэт и бросает в лицо «железным витязям» Октября страшную правду: «Веслами отрубленных рук/Вы гребетесь в страну грядущего».

Относительная лояльность Есенина на протяжении двух первых послереволюционных лет объясняется, по-видимому, еще и тем, что после переезда в Москву ему стало не до политики. Избалованный опекой питерских литераторов и поддержкой «крестьянской купницы», он несколько растерялся. В Москве, как выяснилось, никто его толком не знал, Москве еще нужно было доказать, что он без пяти минут «знаменитый русский поэт», а не подголосок Клюева! Вот тут-то судьба и подбросила ему словно предназначенную встречу с Анатолием Мариенгофом. Мариенгоф Есенина поразил. И тем, что знал наизусть все, что Есенин печатал в питерской периодике. И тем, что и сам сочинял образы (на французский лад—имажи), почти похожие на есенинские. Мариенгоф, человек практический,спел новообретенного единочувственника с Вадимом Шершеневичем.Шершеневич, посредственный стихотворец, но опытныйлитератор и эрудит, сразу же поставил полумальчишескую игру в имажи на солидные литературные рельсы: предложил учредить Великий Орден Имажинистов. В рекламном плане это была удачно выбранная кампания: шумно и умело пропагандируя себя, имажинисты рекламировали и Есенина. К тому же у Ордена была собственность: издательство, книжная лавка и даже литературное кафе «Стойло Пегаса», приносившее небольшой, но постоянный доход. Слухи о том, что в новом литературном кафе на Тверской потрясающе читает свои стихи потрясающий поэт, уже поползли по Москве. От желающих убедиться в верности слухов отбоя не было, и это крепче, чем деньги, привязывало Есенина к «Стойлу»: впервые в жизни у него появилась нужная аудитория — не оценивающая, а сопереживающая. По впечатлениям стойло-пегасных лег написана самая читаемая его книга —«Москва кабацкая» (1924); попопулярности с ней могут соперничать лишь стихи 1925 г. (от «Несказанное, синее, нежное...» до «До свиданья, друг мой, до свиданья...»).

Настоящая — вечная — слава пришла к Есенину только после смерти. И все же, когда в «Анне Снегиной» он называет себя «знаменитым поэтом», ссылаясь на «стихи про кабацкую Русь», это не преувеличение. Причем речь идет не о скандальной известности в специфических (богемных) кругах. В эти годы Есенина читает буквально вся Россия — «от красноармейца до белогвардейца». Вот как объясняет этот феномен один из тогдашних умных критиков: «Всякая завершившаяся успехом революция есть перестройка не только внешних форм, но и переустройство психики. Совершенно естественно, что эти операции сопровождаются определенным чувством боли, которую лучше всего охарактеризовать как боль перестройки и которая ощущается всеми слоями общества. Есенин за всех сказал об этом мучительном и неизбежном чувстве, которое он испытал во всей полноте, и вот за это его любят если не все, то столь многие». Высказывались и другие суждения; «неистовые ревнители» пролетарских ценностей встретили «стихи про кабацкую Русь» как подкоп под устои, как подрыв авторитета советской идеологии, утверждая, что «Москва кабацкая» не что иное, как «ушедшая в кабак контрреволюция».

Но почитателям поэта, штурмовавшим кафе имажинистов, чтобы захватить хотя бы стоячее, в дверях, место, когда Есенин читал свои стихи, до идеологических соображений советских руководителей дела не было.

Разумеется, только практической необходимостью альянс Есенина с Мариенгофом и Шершеневичем объяснить нельзя. К убеждению, что «огромная и разливчатая жизнь образа» — «основа русского духа и глаза» и что первым русским имажинистом был автор «Слова о полку Игореве», Есенин пришел до встречи с Мариенгофом. Разногласия, естественно, были и обнаружились сразу же, при совместной работе над «Декларацией (Манифестом имажинизма); Есенин оставил за собой право на особое мнение. И тем не менее, несмотря на разное понимание природы образа и психологическую несовместимость с претендовавшим на лидерство Шершеневичем, странноватый союз до 1924 г. Есенина в целом устраивал. А к Мариенгофу он еще и искренне привязался. К тому же Мариенгоф куда лучше, чем не практичныйЕсенин, ориентировался в пространстве быта и по тому взял на себя житейские заботы, включая и хлопоты по об щим издательским делам. Он-то и устроил через своего земляк.] поездку в Харьков в марте 1920 г. В Харькове печатался коллек- тивный сборник оруженосцев Великого Ордена — «Харчевня зорь», куда Есенин хотел пристроить «Кобыльи корабли». Конечно, он их читал в «Стойле Пегаса», две процитированные вы ше крамольные строчки были написаны на стене кафе, аудитория принимала поэму восторженно, но соваться с опасным тек стом в московские издательства поэт, из осторожности, не хотел В Харькове Есенин, по роковой случайности, получил возмож ность своими глазами увидеть и «отрубленные руки», и то «бе нкмюе зарево трупов», которое возникло в «бездне» его внутреннего прозрения при работе над первым вариантом «Кобыльих кораблей». В степях Украины гулял крестьянский бунт, отлов ленных «негодяев» привозили в пыточные камеры здешней Лубянки. Мрачный замок «чеки» стоял на краю глубокого оврага, изувеченныетрупы выбрасывали туда прямо из окон. В марте, когда Есенин появился в Харькове, страшный овраг стал оттаивать... Вернувшись в Москву, Есенин создал второй вариант «Кобыльих кораблей», где судьбоносный Октябрь, с которым он связывал столько надежд, назван «злым»: «Злой октябрь осыпает перстни с коричневых рук берез». Образ плачущей березы использован и в стихотворении «Я последний поэт деревни». Если не знать, что написано оно весной 1920 г. в Константинове, когда лист на березах едва проклевывается, его можно принять за натурную зарисовку. Но это не пейзаж, а образ Прощания и с вымирающей деревянной деревней, и с ее древней земледельческой культурой, и с ее последним поэтом — еще живым, но уже почуявшим, что время его миновало: «Не живые, чужие ладони, этим песням при вас не жить!» Есенин сам заказывает панихиду по дорогим обреченным, сам ее в одиночку «справляет», и именно в том Храме, где можно совершать богослужение в любой час и на всяком месте,— в храме Природы. Через «знак дрена» выражает он свою самую больную боль от погибели и быта, «где все от древа», и рожденного этой «религией мысли» искусства. Поэтому «скромный мост», который последний поэт деревни строит в песнях, мост из прошлого в будущее, над бездной настоящеего,— «дощатый». Поэтому и знак гибели — хрип «деревянных часов» луны. Поэтому и служки храма — дерева, кадящие осенней листвой.

В том же переломном 20-м Есенин напишет трагический «Сорокоуст», где продолжит тему панихиды по погубленной деревянной деревне: «...Мне, как псаломщику, петь/Над родимой страной аллилуйя». Трагичны и частные письма поэта тех лет. Август 1920 г., Жене Лифшиц: «Идет совершенно не тот социализм... Тесно в нем живому». Декабрь 1920 г., Иванову-Разумнику: «Я потерял все то, что радовало меня раньше от моего здоровья». Декабрь 1921 г., Клюеву: «Душа моя устала и смущена от самого себя и происходящего».

Уроки Америки. «Железный Миргород».И «Ключи Марии», и «Сорокоуст», и «Я последний поэт деревни» посвящены Мариенгофу. В знак чрезвычайного доверия. Мариенгоф воспользовался оказанным ему доверием не лучшим образом. В его мемуарной книге о Есенине — «Романе без вранья» — слишком много той близорукой правды, что хуже всякой лжи. Но о некоторых эпизодах биографии поэта рассказано и ярко, и точно, например, об отношениях с Айседорой Дункан, с которой Сергей Александрович познакомился осенью 1921 г. в период злой тоски и растерянности. Особенно выразителен портрет Айседоры, исполняющей свой коронный номер — «страшное и прекрасное» танго «Апаш». По мотивам танцевальных импровизаций Дункан написан и знаменитый танец в «Москве кабацкой» (Дункан в поисках Есенина часто приезжала в «Стойло Пегаса» и, если очень просили, танцевала и там): «Не гляди на ее запястья И с плечей ее льющийся шелк. / Я искал в этой женщине счастья, А нечаянно гибель нашел». Роман с Дункан оказался для Есенина гибельным. До брака с легендарной американкой длительных запоев за ним не водилось. Годы, проведенные рядом с сильно и давно (после трагической гибели детей) пьющей Айседорой, превратили лекарство от душевной смуты в тяжелую болезнь. Но выяснилось это не сразу. Вначале Есенин явно очарован «заморской жар-птицей» — так называл Дункан Б. Пастернак. Да и в чувстве великой артистки к великому поэту была не только поздняя страсть, но и что-то нежное, материнское. К тому же Есенин, единственный из любивших танцовщицу знаменитых мужчин, понял в ней главное: сумасшедшую, бешеную ее жизнь — жизнь, отданную за танец!.. Потому понял, что и сам был такой же: «Жизнь моя за песню продана».

Чтобы вылечить возлюбленного от злой тоски, Дункан решила показать ему мир. Вне России поэт «промаялся» чуть больше года — «галопом по Европам», с заездом на суперфешенебельном (второй «Титаник») пароходе «Париж» в Северную Америку. Америка, начавшаяся для Есенина с корабельного ресторана «площадью побольше нашего Большого театра», переломила ему зрение: впервые не нашел он слова, посредством которого. мог бы выразить смущение от столкновения с «отколовшейся «половиной» Земли; лишь через полгода, осмотревшись, в очерке «Железный Миргород» он нашел-таки формулу Америки, на столько дальновидную, что современникам она показалась неубедительной. От него ждали зрительных впечатлений, а он добрался до неочевидной сути: «Та громадная культура машин, которая создала славу Америке, есть только результат работы индустриальных творцови ничуть не похожа на органическое выявление гениянарода. Народ Америки — только честный исполнитель заданных ему чертежей и их последователь». Единственный, кто принял к сведению суждения Есенина о Новом Свете, былего главныйсоперник: «американиана» Маяковского поле- мична по отношению к «Железному Миргороду».

В Америке Есенин, почувствовав себя слегка советским, почти влюбился и идею коммунистического, т. е. технического, так виделось из-за океана, перестроения «полевой» и нищей России «Мне страшно показался смешным и нелепым тот мир, вкотором яжил раньше.Вспомнил про «дым отечества», про нашу деревню, где чуть ли не у каждого мужика в избе спит телок на соломе или свинья с поросятами, ВСПОМНИЛ...наши непролазные дороги истал ругать всех цепляющихся за «Русь» как за грязь и вшивость. С этого момента я разлюбил нищую Россию... С того дня я... влюбился в коммунистическое строительство. Пусть я не близок коммунистам как романтик в моих поэмах,— я близок им умом и надеюсь, что буду, быть может, близок и в своем творчестве».

Относиться к «советским иллюзиям» автора «Кобыльих кораблей»как к убеждению, конечно же, не следует: душа Есенина «слишком сложна, чтоб заковать ее в определенный круг звуков какой-нибудь одной жизненной мелодии». Через три дня после отплытия из Нью-Йоркаон, как видно из письма к А. Кусикову, уже сомневается в возможности сотрудничества с коммунистами. «Как ВСПОМНЮ проРоссию, вспомню, что там ждет меня, так и возвращаться не хочется... Тошно мне, законному сыну российскому, в своем государствепасынком быть». «И возвращаться не хочется...»И это признание выражает лишь минутное настроение, правду момента, не более того. Ни в эмиграции, ни в разладе с родиной Есенин себя не мыслил. Россия была философией, религией, миропониманием, средоточием всех упований.Вне России не былоничего: ни жизни, ни славы. Отказываясь разделить с ней ее будущее, каким бы оно ни было, Есенинобрекал себя на одиночество — «пустыню и откол».

Попытка прорыва.По возвращении на родину энтузиазм Есенина слегка поутих: слишком много проблем обрушило на него возвращение — и литературных, и житейских. И все-таки приехал он из Америки иным, чем улетал в Берлин в мае 1922 г.. Заметил перемену в настроении своего соперника и Маяковский, истолковав ее как «ясную тягу к новому» и даже «зависть к поэтам, которые органически слились с революцией». Чего было больше — страха перед отколом или зависти и тяги,— не так уж и важно. Важно, что в 1924 г. Есенин написал несколько ультрасоветских произведений: «Песнь о Великом походе», «Балладу одвадцати шести» и «Поэму о 36».

Пролеткультовцы возликовали: Есенин повернулся лицом к Советам, единомышленники смутились, даже Галина Бениславская, верный друг, литературный секретарь и «большая заботница», стала упрекать Сергея Александровича в небрежности. Есенин, осердясь, разъяснял: «Не говорите мне необдуманных слов, что я перестал отделывать стихи... Путь мой, конечно, сейчас очень извилист. Но это прорыв».

Галину Бениславскую Есенин успокоил, успокоить самого себя было труднее. Первая попытка прорыва в «советские классики» творческого удовлетворения не принесла. Опыт работы по пролеткультовским правилам лишь убедил Есенина в том, что писать, придерживаясь узкосоветской «линии», «абсолютно невозможно»: «Будет такая тоска, что мухи сдохнут». Больше того, ломая и перестраивая свою поэтику под эпос, он понял: «разворошенный бурей быт» и присущая эпосу установка на идеализацию не совместимы. Эпопея как способ творческого мышления оказывала отчаянное сопротивление желанию поэта «постигнуть в каждом миге коммуной вздыбленную Русь». И Есенин делает смелый шаг: не отрекаясь от эпической по масштабу темы, но отказавшись от эпоса как жанра, начинает художнически осваивать романизированные повествовательные формы. В отличие от «Песни о Великом походе», где история освободительной борьбы дана как предание и где — поэтому! — нет места проблематичности, в «Анне Снегиной» и в прилегающих к этой поэме стихах («Возвращение на родину», «Русь уходящая», «Русь советская») Есенин уже не описывает, а исследует и текучую, незавершенную сельскую новь, и ассоциацию национальных характеров и типов на крутом повороте истории в час «гибельной свободы», которую определил через образ «Гуляй-поля» (в набросках к одноименной эпической поэме). Вступление к этой неоконченной вещи — одна из самых выразительных страниц в ревхронике, которую мы называем поэзией первых лет революции: Еще закон не отвердел, Страна шумит как непогода. Хлестнула дерзко за предел Нас отравившая свобода...

Замысел «Гуляй-поля» «разбрелся», по словам автора, по другим его произведениям («Страна негодяев», «Пугачев»). Один из черновых фрагментов — «Страшный год ... Год восемнадцатый в исторьи ... Тогда и каждое село с другим селом войну вело» — «забрел» в «Анну Снегину» в качестве вводной сюжетной колли зии: войнанищих криушан с зажиточными радовцами.

«Анна Снегина»

Рассказом возницы об этой «войне» и начинается поэма. Сергей Есенин (не автор, а герой, в недавнем прошлом крестьянин села Радово, а ныне знаменитый поэт, дезертировавший из ар мии Керенского и теперь вот возвращающийся в «радовскиепо местья» отдохнуть и поохотиться) не столько слушает рассказ, сколько вглядывается в рассказчика. Ведь это тот самый коренной, работящий равнинный мужик, прижимистый, но хозяйственный, чей идеализированный образ поэт так настойчиво укоренял в сознание читателей «библейских» поэм:

Свят и мирен твой дар,

Синь и песни вочах.

Но как же не похож реальный «владелец землей и скотом» на свой романтический прообраз! «Такой отвратительный малый» — вот как характеризует герой поэмы отнюдь не самого худшего из своих «отчарей»!

Тут надо учесть вот какую тонкость.Хотя события, описанные в первых четырех главах «Анны Снегиной», формально происходят в 1917 г. (с апреля по ноябрь), поэма создается семь лет спустя, и автор, волей-неволей, смотрит на происходящее не «лицом к лицу», а на «расстоянии», когда уже видно, пусть смутно, но видно, что романтические упования не сбылись и «удел хлебороба» не разгорается, а гаснет («удел хлебороба гас»).

Утверждать, что Есенин в 1924 году (начало работы над «Анной Снегиной») все понял и во всем разобрался, нельзя. Ведь втом же 1924-м написано «Письмо к женщине», где есть такое признание: «С того и мучаюсь, что не пойму, куда несет нас рок событий». Почти те же слова произносит Есенин, выступая на поэтическом вечере в Ленинграде в апреле того же года: «Время сейчас текучее, я ничего в нем не понимаю». А за кулисами, на проходной вопрос, часто ли навещает родителей, ответил: «Мне тяжело с ними. Отец сядет под деревом, а я чувствуювсю трагедию, которая произошла с Россией».

Чувство — еще не знание. И не осознание. Чувство не дает права на окончательный приговор. О трагедии, которая произошла с Россией, в поэме говорит не автор и не герой, а суровая мельничиха («Пропала Расея, пропала... Погибла кормилица Русь»). К тому же этот вывод не то чтобы отменяют, акак бы смягчают поведение и жизненная установка ее мужа — старого доброго мельника.

По сравнению со своей старухой мельник поначалу может показаться чудаком и даже бездельником. При более внимательном всматривании выясняется, что этот вроде бы и беззаботный и легкий человек мудрее своей умной жены: и местный большевик Прон для него не только драчун и грубиян; за Проном — мука и горе криушан, доведенных до отчаяния безземельем.

И Анна для этого добряка не сытая барыня,мертвой хваткой пенившаяся в богатые свои угодья, а милая женщина, лишившаясяи мужа, и крова.

И вот еще на какую сюжетную подробность следует обратить шимание. Знаменитый поэт, хотя и не одобряет «скорости», с какой криушане захватывают и грабят снегинский дом, не делает даже слабой попытки вмешаться, когда по распоряжению влагой в волость «забирают» не только радовский скот, но и хозяек поместья. А вот мельник, не мешкая, кидается за ними вслед и, как-то уломав волостных начальников, освобождает «пленниц» и привозит перепуганных женщин к себе на мельницу. Он же, судя по всему, помогает им и уехать. Мельник действует, а герой наблюдает и рассуждает. Мельник понимает Анну без слов, а герой, хотя, казалось бы, достаточно образован, чтобы не знать — в доме повешенного не говорят о веревке, не осилив любопытства, задает Снегиной бестактный вопрос: «Скажите, вам больно, Анна, за ваш хуторский разор?»

И что же отвечает бывшая барыня бывшему своему холопу? А ничего не отвечает, сохраняя и в унижении лицо и достоинство:

Но как-то печально и странно

Она потупила взор...

И в самом деле, о хуторском ли разоре вести речь, о скотине и скарбе плакать, когда разорена жизнь? И со своей ли личной драмой носиться, когда с Россией происходит трагедия? Гибнет от белоказацкой пули в «двадцатом годе» бессребреник Оглобин Прон. Хозяйственные мужики, разграбив дворянские гнезда, перетащили барские игрушки в свои избы, поднакопили деньжат, но эти первоначальные накопления в крестьянское дело не пошли, сопрели «в бутылях». Прогнали бывших хозяев, да сами не стали владельцами своей земли. «Золотой пролетит сорокой урожай над моей страной»,— мечтал пророк Есенин Сергей в «Инонии». Мечта так и осталась мечтой...

Сам Есенин, не очень-то разбиравшийся в литературоведческих тонкостях, определил жанр «Анны...» на глазок: лироэпическая поэма. Некоторые исследователи считают, что это определение не совсем точно выражает ее жанровое своеобразие. Вл. Турбин, к примеру, называет «Анну Снегину» «повестью в стихах» и находит в ней сходство с «Евгением Онегиным». По мысли Турбина, на сходство намекает и соотнесенность, внутренняя зарифмованность названий: Онегин, Снегина.

Еще одно определение предложил А. Квятковский, автор авторитетного «Поэтического словаря»: последняя крупная вещь Есенина—стихотворная новелла, то есть повествование с напряженным романным сюжетом и неожиданной концовкой.

Элегическая нежная концовка «Анны Снегиной» (финал 5-й гл;1 вы) и впрямь неожиданна, особенно на фоне подчеркнутой отчужденности последнего, перед вечной разлукой, диалога героев в конце предпоследней, 4-й части. Да и в начальных главах дворянская «снисходительность» взрослой Анны заслоняет нежную ласковость девушки в белом. Ее ласковое «Нет» («И девушка в белой накидке сказала мне ласково: «Нет!») резко контрастирует с ее взрослым и грубым «Да!» («Была в том печальная тайна, что страстью преступной зовут»). «Тугое тело» и жеманные жесты провинциальной соблазнительницы («И лебедя выгнув рукой») живут как бы отдельно от ее снежно-нежного, черемухового имени.

И вдруг все меняется {в пятой главе, играющей в композиционном устройстве «Анны Снегиной» роль эпилога). Два разных облика Анны соединяются в одно навечно милое лицо:

Далекие, милые были!..

Тот образ во мне не угас.

Мы все в эти годы любили,

Но, значит.

Любили и нас.

Больше того, из прямой речи героини исчезают все те пошлые слова и выражения, типа «Потом вы меня бы бросили, как выпитую бутыль», которые так резали слух в начале повествования. Письмо Анны из Англии в Россию, в село Радово, и по тону, и по способу выражения чувств ничем не отличается ни от ностальгических стихотворений Есенина, ни от последнего монолога героя «Анны Снегиной». Два голоса, мужской и женский, звучат как в слаженном дуэте: