АНАТОМИЯ ЛЮБВИ 8 страница

Это доводило Хью до безумия, разрывало его пополам. Его бесконечно уязвляла мысль, что его драгоценная дочь обнаженная, в постели с мальчишкой. Предоставленные сами себе, кровосмесительные фантазии Хью, я уверена, атрофировались бы. Однако зрелище того, как Джейд вступает в сексуальную жизнь, находясь на перепутье между детством и женской зрелостью, породило в Хью глубокую, противоречивую и болезненную тоску. Он хотел, чтобы ты убрался прочь, потому что хотел, чтобы эта тоска прошла. Его воспитали в уверенности, что нет ничего дурного в том, чтобы защищать и даже повелевать своей дочерью, но бедный Хью жил в тесной гармонии со своими истинными и двусмысленными чувствами: куда более страстный, чем кто-либо в семье, он не мог не замечать откровенной ревности, сквозившей в его переживаниях из-за тебя и Джейд.

Но, с другой стороны, вы вдвоем воздействовали на бедного Хью так же, как почти на всех остальных. Дело в том, что вы вызывали в нем воспоминания о самых невнятных, неразумных романтических надеждах, какие он когда-либо питал. Все, что было предано и утрачено, все, что было измельчено и ослаблено, все необузданные чувства стремительно захлестнули Хью. Я была другой. Видя вас двоих, влюбленных, я всего лишь скорбела о том человеке, которым никогда не была, о риске, на который никогда не отваживалась, потому что моя жизнь проходила более или менее вне игры. Зато Хью действительно узнавал себя в вас двоих. Подлинные лица, подлинные случаи, истинные переживания из-за нарушенных обещаний вернулись к нему. У меня была просто зависть, а вот Хью переживал восторг и скорбь воспоминаний.

Хью был полностью открыт для сокрушительного удара, какой ты нанес ему своим примером. Я увидела, как он покачнулся, и воспользовалась моментом. Я подбадривала его, призывая поверить, что мы можем благополучно совершить скачок во времени и пространстве: вместо того чтобы становиться старше, мы можем молодеть, вместо того чтобы делаться все более зажатыми, мы можем взмыть к бескрайней, бесконечной свободе. Ни дом, ни наш опасно балансирующий на грани бюджет, ни тщательно оберегаемая и чиненая одежда, висящая в шкафах, ни вареные яйца, ни потускневшие ложки, ни репродукции Клее в самодельных рамках – ничто из этого, настаивала я, не задает истинных границ нашей жизни. Мы можем делать все, что угодно.

Дальнейшее, как говорится, теперь история. Я завела одну интрижку, а он – десять. Я выкурила косячок, а он – фунт марихуаны. Я намекнула на противоречивость своего характера, а он обрушил водопады признаний. Я уронила слезинку, а он принялся рыдать. А потом, когда я начала задаваться вопросом, может быть, мы проявили чуть больше снисходительности, чем следовало, и несколько уменьшили долю родительской ответственности, Хью ударился в панику и потянулся к знакомым рычагам управления, которые теперь вырывались из рук или не слушались его прикосновения. Что случилось с семейными собраниями? Кто гладил его рубашки? Он говорил, что ощущал себя пилотом истребителя, которому пробили хвост, – потеря высоты, внезапная смена курса, пронзительный свист неизбежности.

Кто знает, какую форму приняла бы эта неизбежность, если бы не ты? Нервного срыва? Наркотических галлюцинаций? Ага! Я так и вижу, как ты начинаешь извиваться, воображая, что тебя снимают с крючка. Только избавляться тебе надо не от чувства вины, а от мании величия. Как ты посмел хотя бы в мыслях поверить, что тебя и только одного тебя достаточно, чтобы разрушить нашу семью! Правда, в итоге ты стал самым подходящим вестником нашего скоропостижного домашнего краха. В какой-то мере поддавшись твоему воодушевлению, мы начали, с неимоверной осторожностью, выходить за обычные границы своей женатой жизни, но именно ты увел нас с привычного пути гораздо дальше, чем мы собирались зайти. Мы сами хотели доказать, что наша жизнь не ограничивается стенами дома, одеждой в шкафу, репродукциями Клее в самодельных рамках. Одним движением руки ты обратил все это в прах.

Глава 6

Письмо Энн сделало все то, что и должно делать важное письмо: оно повлияло на мою удачливость, уверенность в себе, повлияло на мое место в мире. В колледже учителя, встречая в коридорах, наконец-то стали меня узнавать, сокурсники вдруг стали со мной разговаривать: просили у меня конспект лекции, которая была во вторник, приглашали на кофе, на ланч, предлагали собраться с четырьмя-пятью другими студентами, чтобы повторить пройденное к грядущему тесту, при этом они слегка стеснялись, словно, соглашаясь, я сделаю им одолжение. Даже когда я пикетировал магазин, некоторые прохожие смотрели на меня с пониманием, а некоторые даже останавливались сказать, что не станут покупать штаны Редмана. Один старик вышел из магазина Сидни Нейгла с простой серой коробкой в красно-белом пакете, тронул меня худой рукой за плечо и сказал:

– Прошу прощения. Я только что купил брюки Редмана. Это мой зять меня попросил. Это не для меня. Себе бы я ни за что не купил. Но мой зять не отличит профсоюз от котлеты. Простите.

Он стоял и пристально смотрел на меня, пока я наконец не сообразил, чего он хочет, и тогда я коснулся его руки и улыбнулся ему. Я даровал прощение людям!

Что касается тех, кто за мной надзирал, я не собирался сообщать им, что установил контакт с Энн, так же как не рассказывал никому о той ночи, когда нашел письма Джейд и мои. Родители не имели привычки совать всюду свой нос, они знали, что ничего не выиграют, если начнут без предупреждения сдергивать покрывало с моей жизни. Эдди Ватанабе и вовсе сказал, что наблюдение за моими успехами и есть то самое, что придает ценность работе полицейского надзирателя. Ему захотелось перечислить вслух мои недавние достижения, подчеркивая каждый пункт в списке коротким и резким пожатием моего плеча. Ты нашел работу. Пожатие. Ты нашел работу в профсоюзе. Пожатие. Ты поступил в колледж. Пожатие. Ты интересуешься астрономией. Пожатие. Ты нашел для себя дом. Пожатие. Ты заводишь друзей. Пожатие. Ладно, мне можешь сказать. Девчонку пока не завел? Молчание. Улыбка и самое сильное пожатие из всех. Что касается моих новых друзей, страх в очередной раз оказаться в изоляции часто искушал меня установить с ними более тесные отношения: словом, я умело набрасывал на окружающих сеть из своих откровенных признаний. Но новые знакомые ничего не знали ни об Энн, ни о Джейд, ничего не знали о пожаре и трех годах, проведенных мной в Роквилле. Я завязывал дружеские отношения в обстановке повышенной секретности, и хотя я уже устал от обилия лжи в моей автобиографии, я сказал себе, что эти отношения слишком хрупки и не выдержат неожиданных поворотов сюжета. Насколько всем было известно, я не учился три года без особой на то причины – совершенно в духе времени. Хотя могли бы и поинтересоваться, почему это человеку, который несколько лет ловил кайф и путешествовал автостопом – или что они там себе навоображали, – не хватает раскрепощенности и почему он не рассказывает никаких сногсшибательных историй.

Если кто и мог заметить, что в моей душе разгорелся новый свет, так это доктор Экрест, и какое-то время я так и чувствовал, как он изучает меня. Должен признать, доктор Кларк сделал для меня все, что мог, передав доктору Экресту, в особенности потому, что их методы были совершенно противоположными. Кларк обожал сновидения, вольные ассоциации, он делал заметки, не глядя на тебя, опустив на окнах маркизы и на три четверти задернув шторы. Экрест был рослым, лоб его был в морщинах; он походил на бывшего бейсболиста или же официанта, который предупреждает тебя, что сегодняшняя рыба не такая уж и свежая. Его тонкие, похожие на проволоку волосы были суше, чем у куклы; он рисковал поджечь их каждый раз, когда закуривал «Кент». Хотя он был крупный, голос у него звучал неестественно звонко, в точности как некоторые голоса подростков, которые кажутся слишком звучными для их тел. Он работал в ярко освещенном кабинете, у него не было кушетки, на которой я мог бы лежать, притворяясь, будто разговариваю с самим собой. Мы сидели в дешевых с виду креслах, поставленных в точности друг против друга. Меня часто посещала мысль, что доктор Экрест чувствовал бы себя точно так же уютно, толкуя карты Таро или линии на моей ладони. Надо лишь заменить пыльные жалюзи на его окнах темными занавесками в цветочек, а вместо дипломов и сертификатов повесить на стене светло-оранжевое цыганское платье, расправив его так, чтобы лучше была видна вышивка. Доктор Экрест был ясновидец в том смысле, в каком являются ясновидцами все, кто смотрит в хрустальные шары или ощупывает шишки на твоем черепе. Он обладал интуитивным пониманием молчания и громадным, хотя и странно безэмоциональным, состраданием, которое позволяло ему проникать в мысли других людей. Он мог бы всю жизнь провести в ярмарочных шатрах или в витрине магазина, барабаня длинными пальцами по обтянутому фетром столу, если бы у него не хватило энергии и денег, чтобы поступить в медицинский колледж.

Было непонятно, считает ли сам Экрест, что обладает «способностями». Если он и сознавал свою сверхъестественную проницательность, даже не знаю, было ли ему от этого хорошо. Провожая меня до двери после одного сеанса, он легонько тронул меня за плечо:

– Не ешь всякую дрянь. Питайся нормально, ладно?

А когда я обернулся на него, он как будто покраснел и быстро перевел взгляд в пол. Один раз я пришел к нему, прогуляв в тот день и учебу, и работу, и он спросил:

– И чем же ты занимался целый день?

– Почему вы спросили? – поинтересовался я.

А он лишь покачал головой:

– Не знаю.

На следующий день после того, как я проник в отцовскую контору, чтобы прочитать письма от Джейд, доктор Экрест спросил, успел ли я уже побывать на работе у отца. Я поглядел на него виновато и потрясенно, но доктор Экрест сказал, что просто подумал, может, мне поработать у Артура, пока не найдется что-нибудь другое.

Начав составлять список Баттерфилдов и Рамси, я жил в страхе, что доктор Экрест может догадаться. Я был абсолютно уверен: он знает о моей жалкой личной жизни все, а потому у меня неоднократно возникало желание поделиться самым сокровенным. И только тогда, когда я нашел Энн, а потом получил от нее письмо, только тогда цена моих тайн неизмеримо выросла и я выстроил прочную мысленную стенку между Экрестом и той частью себя, которая жила лишь ради воссоединения. Я чувствовал себя героем из средневековой легенды, затеявшим мысленный поединок с чародеем: мы говорили о Роуз, мы говорили об Артуре, мы говорили о том периоде моего детства, когда я объявил, что оглох, а тем временем наши подсознания превращались в сокола и полевую мышь. Я так и не был до конца уверен, удалось ли мне что-то от него скрыть.

На следующий день после получения письма Энн Экрест впервые оседлал любимого конька доктора Кларка и поинтересовался моей сексуальной абстиненцией.

– Я говорю с тобой как мужчина с мужчиной, – начал он, – а не как врач с пациентом. Сколько еще ты собираешься отказывать себе? Ты ведь не можешь жить без теплоты.

– Теплоты? – переспросил я, мысленно приказывая ему заткнуться.

– Да. Без сексуального выражения. Дэвид, ты же даже не мастурбируешь.

Мы молчали не меньше минуты. Все мои тайные происки отступили во тьму, словно партизаны, скрылись за другими мыслями. Наконец я придумал, что ему сказать:

– Если уж мы говорим как мужчина с мужчиной, а не как врач с пациентом, то мне кажется, вы не должны брать плату за этот час.

Контора моего отца находилась недалеко от колледжа, и раз или два в неделю мы вместе обедали. Мне было неловко видеться с Артуром чаще, чем с Роуз, в особенности потому, что она всегда чувствовала себя исключенной из нашей с отцом компании. Однако факт, если не истина, заключался в том, что Роуз не хотела видеть меня слишком часто. Ее всегда приводили в ужас маменькины сынки, и вот теперь, когда подобный вопрос уже не стоял, она сказала себе: для него будет лучше, если он сам найдет свой путь, или «роль», как она это называла.

Когда выпадала возможность, я встречался с Артуром у него в конторе. Я старался не вспоминать ту ночь, когда прокрался сюда и нашел письма. Чаще всего Артур на некоторое время удалялся в уборную, прежде чем отправиться со мной на ланч, и тогда я испытывал судьбу и свою реакцию, прочитывая одно-два письма за время его отсутствия. У меня не хватило духу украсть все письма, хотя в конце концов я унес их из кабинета на один день и сделал ксерокопии. Я со смущением дожидался, когда Артур признается мне, насколько невыносимой стала его жизнь дома, однако он выражал свое сожаление лишь мимоходом – пожатием плеча, вздохом, тем, что называл жену «твоя мать», как будто бы она только ей и была. Доктор Экрест предупреждал, что мне не следует вмешиваться в прискорбные матримониальные отношения родителей, и ни одному из советов психиатра я не следовал с такой легкостью и непринужденностью. Я с удовольствием отвечал на поцелуи отца при встрече и прощании, жадно кормился сентиментальной тоской его любви ко мне: то была чистейшая отцовская любовь, бездумная и не требующая никаких усилий. Он просил лишь, чтобы я был его сыном. Он едва ли понимал, что я обожаю его. Каждый раз, когда мы отправлялись на ланч, мы говорили только обо мне, но затем, в один из дней в конце ноября, когда я зашел за отцом в контору, он сказал, что решил расстаться с Роуз. Он сидел за столом, положив перед собой руки, словно президент, делающий из Овального кабинета короткое заявление для телевидения. Волосы у него были старательно причесаны, на нем была новая спортивная крутка с широкими отворотами. Он был похож на одного из тех пожилых людей, которые решили сменить имидж. Только это был Артур, и ни один его жест не был до конца свободен от странностей: он выглядел как благодушный слепец, которого одевал кто-то, не очень хорошо с ним знакомый.

– Вчера вечером, – произнес он голосом, в котором смешивались интонации телекомментатора и человека, стоящего одной ногой в могиле, – после двадцати семи лет брака – многие из которых, большинство, Дэвид, почти все из них, были прекрасными – мы с твоей мамой решили, что будет лучше для всех, если мы расстанемся.

Я кивнул, но никак не мог придумать ответ. Глаза отца были устремлены на меня. Мне хотелось помахать перед лицом, как будто отгоняя рой мух-поденок. Высокое пыльное окно у него за спиной было залито лимонным светом. Телефон зазвонил, но он не стал поднимать трубку.

– Пойдем отсюда, – сказал он, поглядев на телефон, и тот перестал звонить.

Мы отправились в гриль-бар в подвале на Вабаш-авеню. В районе, заселенном в основном клерками, людьми интеллектуального труда и бизнесменами, это была самая пролетарская закусочная. Вход больше походил на заброшенный вход в метро. Требовалось спуститься по лестнице с клепаными железными ступеньками, а затем толкнуть ободранную зеленую дверь. Помещение напоминало пещеру, подземную вселенную людей, занятых тяжелым трудом. Выпивка стоила четвертак или тридцать пять центов, у одной только стойки бара могли усесться человек двести. Запах пива смешивался с запахом сосисок; дым от сотни сигарет сливался с паром от дымящихся тарелок. Почти все были в рабочей одежде: фланелевые рубашки с закатанными до локтя рукавами, из-под которых торчали рукава нательной рубахи; куртки на молниях с вышитыми справа на груди именами; ботинки до щиколотки, со стальными носами и с обмотанными вокруг лодыжки шнурками. Мой отец был единственным посетителем в деловом костюме, а я был здесь самый младший.

Мы получили еду на раздаче. Вареная картошка, аппетитная тюрингенская колбаска, горошек и рисовый пудинг. Я нашел маленький свободный стол, а Артур сходил к бару и взял кувшин пива. Когда я снимал тарелки с коричневого пластмассового подноса, то заметил, что у меня трясутся руки.

– Знаешь, – начал Артур, когда мы приступили к еде, – я понятия не имею, как называется это заведение, хотя обедаю здесь почти всю свою жизнь. После введения сухого закона оно называлось «Нижний гриль-бар», а затем его продали, и оно называлось как-то по-другому, только я не помню. Ты заметил, что вывески нет? И некоторые из парней работали здесь еще до того, как я услышал об этой закусочной. Так вот, они тоже понятия не имеют, как она называется. Послушай, я только что вспомнил, как приводил сюда Роуз в первый день нашего знакомства.

Я подцепил на вилку несколько горошин, но не стал класть в рот. Отец вспоминал нечто такое, что шло вразрез с моими воспоминаниями о первой встрече родителей, только я никак не мог припомнить, что именно мне говорили. Майский парад? Пикник?

– Мы никогда не рассказывали тебе об этом, – сказал отец, – но твоя мать первый раз вышла замуж совсем молоденькой девочкой. За богатого молодого человека по имени Карл Кортни, вылитого Уильяма Пауэлла, чванливого, как петух. Они поженились в Филадельфии. Роуз работала по пятьдесят часов в неделю, делая все возможное, чтобы содержать свою безумную мать. Кортни работал часа два от силы, получая денежки от своей матери, старой Вирджинии Кортни, которая владела радиостанций и отличалась весьма реакционными взглядами. Брак был очень короткий, о нем даже нечего сказать. Но я догадываюсь, что Роуз любила мужа, потому что он был бессовестный обманщик, а она с этим мирилась. Примерно через год после свадьбы Кортни получил работу – через матушку – в «Трибьюн», прямо здесь, в Чикаго, и Роуз приехала с ним. Она уже состояла в Коммунистической партии, а Кортни был всего-навсего изоляционист и плейбой, однако она льнула к нему, говоря себе, что, может быть, сумеет его перевоспитать, пока он не начал ходить налево. – Артур посмотрел на свою тарелку, вспомнив, что он вроде как собирался пообедать. Он отрезал кончик тюрингенской колбаски, но затем отложил вилку и сделал большой глоток пива.

– В смысле, изменять с другими женщинами? – уточнил я.

– Ты сам сказал. Секретарши и артистки кордебалета, бездумные женщины без всякого интеллекта. Иногда он являлся домой только для того, чтобы переодеться.

– Господи! – воскликнул я.

Я ощущал какую-то особенную боль за Роуз, словно эта боль постоянно жила внутри меня, но я только сейчас обнаружил ее. Или я всегда знал? Может, это было что-то такое, о чем они говорили, думая, что я сплю? Я вдруг вспомнил, как лежу, развалившись на заднем сиденье одной из наших старых машин, и мы едем ночью на очередные суматошные каникулы, которые случались регулярно, родители переговариваются нервным шепотом, и мать… плачет. Отец выразительно жестикулирует, а я смотрю на его отражение в темном лобовом стекле и… Но тут воспоминание обрывалось, оставались только попытки вспомнить.

– Кто-нибудь из моих психиатров знает об этом первом браке мамы? – спросил я.

Вопрос меня озадачил. Какая разница? Узнав от Джейд, что они с Хью решили, что я не должен месяц появляться в их доме, первое, что я спросил у нее, когда состоялся этот разговор.

– Нет. Мы не говорили.

– Почему это такая тайна?

– Роуз не хотела, чтобы кто-то знал. Она стыдилась.

– Тогда зачем ты рассказываешь мне сейчас?

Артур пожал плечами:

– Тебе неприятно, что я рассказал об этом?

– Нет.

– Просто место навеяло воспоминания.

– Мы с тобой приходили сюда столько раз.

– Просто сегодня особенный день. Прости, если я рассказал тебе что-то такое, чего бы ты предпочел не знать. Но сегодня завершился мой брак, вот я и болтаю о том, о чем не должен.

Мы немного помолчали. Я допил свое пиво и налил еще стакан. Стакан Артура был почти полон, но я все равно подлил и ему. Я попробовал еду, и она оказалась холодной.

– Я был ее адвокатом во время бракоразводного процесса, – продолжил Артур. – Потому мы и пришли сюда. Поговорить о деле. До того я не был с ней знаком, но у одной девушки, с которой она дружила в Филадельфии, в Чикаго жил брат-коммунист. Роуз обратилась к нему с просьбой помочь ей найти адвоката, а он отправил ее ко мне. Между прочим, это Мейер Голдман направил ее ко мне.

– Я люблю Мейера Голдмана.

– Ты же никогда его не видел.

– Но ты рассказывал мне о нем. Это же он курил анашу, да? А еще играл на саксофоне. Он был знаком с Меззом Меззроу[12]. Носил черно-белые туфли и так подтягивал пояс брюк, что казалось, будто тело состоит из одних сплошных ног.

– Кудрявые рыжие волосы и полный рот гнилых зубов. Бедный Мейер. Даже когда его исключили из партии, он вечно попадал в неприятности и всегда обращался ко мне. То напишет письмо хозяину квартиры. То позвонит в профсоюз музыкантов и выкрикнет антисемитский лозунг. То одно, то другое, то одно, то другое, я думал, это никогда не кончится. Я вообще не должен был с ним разговаривать, если ты понимаешь. Когда кого-то исключают, с ним не полагается разговаривать. Мне на это было наплевать, но с какими только просьбами он ко мне не обращался. И каждый раз обязательно напоминал: «Если бы не я, у тебя бы не было Роуз». – Вдруг отец схватился рукой за лоб, как будто его ударили камнем, закрыл глаза и покачал головой. – Я был тогда так влюблен.

Меня охватило желание протянуть руку и коснуться его – точно так же он стремился поддержать меня, когда я демонстрировал свои горести. Однако я сдержался. Мне не хотелось прерывать его скорбные размышления. Сейчас он сильно напоминал меня самого, из-за чего я утратил необходимое ощущение близости к отцу.

– Значит, ты помог ей развестись? – спросил я.

– Я сделал все, хотя знал о подобных делах не больше твоего. Это же не моя область права. Я заставил ее съехать из дома Кортни. Нашел ей жилье у очень хорошей женщины, скульптора, очень щедрой, сердечной личности.

– Либби Шустер, – сказал я.

– Я рассказывал тебе и о Либби Шустер?

– Иногда. Я ее помню.

Рука Артура дрогнула, как будто его коснулся кто-то невидимый, глаза увлажнились.

– Ты никогда ее не видел. Она умерла вскоре после твоего рождения. И Мейер тоже. Мейер умер в шестидесятом, в Калифорнии. Мейер Голдман. Либби была старая, а вот Мейер был еще молод, лет пятидесяти или пятидесяти двух. Он ушел раньше срока. Какая напрасная потеря.

Мы сидели молча, пока мертвецы, жившие в мыслях моего отца, проходили сквозь его сознание: с листовками, с саксофонами.

Наконец я сказал:

– Когда ты переезжаешь…

Переезжает куда? «Из дома» звучало как-то по-детски, «от Роуз» – обвиняюще.

– Сегодня вечером, – ответил Артур.

– Мама знает?

– Знает.

– Я имею в виду, знает ли она, что сегодня?

– Да. Она давно уже все знает. Мы выжидали.

– Из-за меня?

– Мы хотели, чтобы ты обустроился. Почувствовал себя сильным и самостоятельным. Нам не хотелось, чтобы в больнице ты думал, будто у тебя нет нормального дома, куда можно вернуться.

– Так вы настолько давно все решили?

Артур кивнул.

И тогда я сказал то, о чем давно уже знал:

– Ты любишь кого-то?

Артур окаменел на мгновение, а затем произнес тем самым тоном, каким мужчины произносят клятвы:

– Всей душой.

– Кто она? Я ее знаю?

– Ты никогда с ней не встречался. Ее зовут Барбара Шервуд. Она работает стенографисткой в суде. Знаешь, это очень хорошая работа и очень трудная. Она была замужем. Ее муж умер пять лет назад. Она живет неподалеку от нас. Двое детей. И еще она черная.

Я сложил руки на груди:

– Ты переезжаешь к ней?

– Я пока поживу у нее дома. Сейчас Барбара в больнице. Помогу присматривать за детьми, а когда она выпишется, мы что-нибудь решим. – Он разлил по стаканам остатки пива.

Почти вся еда у него на тарелке осталась нетронутой; все было разрезано на кусочки и отодвинуто, как будто он искал что-то спрятанное внутри.

– Знаешь, я тебя не виню, – сказал я. – Понимаю, что это не особо важное заявление, но все равно хочу, чтобы ты знал: я ни в чем тебя не виню.

– Этого я и ожидал, – отозвался Артур. – Прежде всего от тебя.

– Постой. Не говори так. Я люблю маму. Мне плевать, как это выглядит со стороны. Главное, наши взаимоотношения устраивают нас, и я всегда буду ее любить.

– Я имел в виду не то. Ты, как никто другой, знаешь, что значит любить, когда все остальное в мире кажется ненужным. Все наши знакомые, скорее всего, подумают, что я веду себя как скотина или придурок. Бросить Роуз. Перечеркнуть все эти годы. Ты же понимаешь, у человека моего возраста больше прошлого, чем будущего, и когда отказываешься от прошлого, остается всего несколько лет, которые ты можешь считать своими. Они решат, что я поступаю безответственно. Люди верят в наш брак, Роуз и мой. Ты знал об этом?

– Нет.

– А они верят. Конечно, никто не знает, что случилось. А когда узнают, все они встанут на сторону Роуз. Я окажусь в роли негодяя. На самом деле это ее друзья, всегда ими были. Старые товарищи. Я же здорово устал от этой компании еще в те времена, когда вернулся домой с войны.

– Когда я родился.

– Они точно не поймут, но ты понимаешь. Подозреваю, отцу не стоит говорить сыну такое, каким бы взрослым ни был его сын. – Взгляд отца прошел мимо меня, словно я был всего лишь одним из представителей громадного суда присяжных. – Ты меня вдохновил. Глядя, как ты любишь, я вспомнил.

– О чем?

– О том, что когда-то испытывал такие же чувства к Роуз, вот только она никогда не испытывала таких чувств ко мне, и в конце концов я тоже растерял свои чувства. Но ты напомнил мне, как это бывает. Многие люди никогда не переживали ничего подобного, ни разу в жизни. Ты ведь знаешь об этом? Но у тебя это было…

– С Джейд.

– И ты напомнил мне, что когда-то это было и у меня, и я никогда не ощущал себя таким большим и важным, как в те времена, когда любовь была для меня всем. Я увидел, как ты паришь над землей, и вспомнил, что несколько месяцев сам ходил по облакам. Сразу после того, как помог Роуз получить развод, и мы проводили вместе каждое мгновение дня. Пока не выяснилось, насколько сильно она любила этого Кортни, и мне пришлось понять: потребуется время, чтобы она изжила эту любовь. Я знал, она все преодолеет, дай только срок. Волшебство ее души осталось с ним, а не со мной, пусть даже она сто раз предпочла бы меня ему. Я понимал это, но больше уже не парил над землей. Должно быть, я оказался слишком рассудительным. Ты принимаешь несколько рациональных решений и уже больше не можешь дурачить самого себя.

– Никогда не подозревал, что тебе хочется этого.

– Я тоже не подозревал. Я забыл. Ты заставил меня вспомнить, а потом Барбара доказала, что я пока еще не упустил своего шанса. Это было равносильно тому, чтобы проснуться помолодевшим на двадцать лет. Не то чтобы волосы у меня вдруг сделались густыми, очки стали ненужными, а до смерти еще далеко. Однако у меня появился вкус к жизни. Я хочу, чтобы ты познакомился с Барбарой. Ты наверняка поймешь, что я имею в виду. Никогда не думал, что такое может случиться. Никогда не думал, что смогу поверить во все это во второй раз. Но случилось. И я не собираюсь из-за этого корить себя.

– Знаю, – произнес я. Сердце тяжко билось.

– Я знаю, что ты знаешь. Ты знал это каждую секунду своей жизни, и ты не позволяешь себе забывать. Поэтому и сбежал из дома в ночь после приема в твою честь и прокрался в мой офис. Поэтому каждый раз, заходя за мной перед ланчем, ты умудряешься просмотреть свои письма, и поэтому я каждый раз даю тебе такую возможность.

Барбара Шервуд лежала в той же больнице, куда меня отвезли после пожара. Она лежала в палате по соседству с моей бывшей палатой, где я признался – настоял, – что именно я обратил в прах тот огромный, непрочный дом. Мы с отцом прошли по выцветшим коридорам с мутными лампами над головой, из-за которых все вокруг выглядело так, как выглядит, если вы не спали несколько ночей, мимо медсестер, которые кивали Артуру как знакомому, мимо носилок с засохшей кровью на фиксирующих ремнях, мимо металлического стола с горой подносов из столовой, вдыхая тот пронзительный медицинский запах, который в некоторых вселяет уверенность, но лично меня наполняет отчаянием, мимо звенящих телефонов и бормотания: «Доктор Абрамс, доктор Абрамс, пожалуйста, зайдите в четыреста четвертую», между немногочисленными посетителями, нервничающими и растерянными, которые, вместо того чтобы отойти с дороги, исполняли танец смятения: шли влево, когда мы шли влево, и вправо – когда мы шли вправо, и наконец, хмурясь от прикосновения Артура, приваливались спиной к сероватой стене, которой я не стал бы касаться, потому что она выглядела какой-то скользкой, хотя это было всего лишь из-за освещения. Отец нес вечернюю газету и пять романов Яна Флеминга в мягких обложках, перевязанных желтым шпагатом; я держал руки в карманах, считая и пересчитывая восемь десятицентовиков и четвертак.

У Барбары Шервуд оказалось кошачье лицо, какого я не видел еще ни у кого. Черные волосы коротко подстрижены и зачесаны на широкий высокий лоб. Скулы четко очерчены, как раз такие девчонки рисуют в своих альбомах, мечтая походить на экзотических моделей. Старательно выщипанные брови, и хотя она лежала в больнице и, вероятно, страдала, Барбара подкрасила глаза, отчего они казались еще огромнее и миндалевиднее, чем на самом деле. Я не знал, что за последние месяцы она сильно похудела. Ее худоба казалась умышленной, по последней моде. Изголовье кровати было приподнято, и Барбара почти сидела. В больничном халате, который был ей великоват, она напоминала подростка в отцовской рубашке, хотя вовсе не выглядела молодой. И хотя волосы у нее были черные, а кожа гладкая, прожитые годы таились под ней, словно время было высушено, подавлено и забирало то, что ему причитается, исподтишка.

– Ну, вот и он, – произнес Артур, подводя меня к ее кровати.

У ее постели стояли два стула, занавеска, отделявшая кровать Барбары от соседки по палате, была опущена; все было подготовлено заранее.