Справедливому обществу 2 страница

Нельзя не подчеркнуть, что теория неравновесных систем ни в коей мере не отвергает научного анализа, а только лишь ньютоновский детерминизм. Но, переворачивая некоторые предпосылки с ног на голову, и в первую очередь отказываясь от идеи обратимости в пользу представлений о направленности времени, естественные науки делают гигантский шаг в направлении традиционного поля обществоведческих исследований - к объяснению действительности как конструируемой реальности.

Обращаясь к культурологическим исследованиям, начнем с того же вопроса. Почему их называют культурологическими? Насколько мне известно, ученые, которых столь занимает лингвистический анализ, никогда не поднимали этого вопроса. Первое, что я хочу отметить, это то, что культурологические исследования касаются не столько культуры, сколько ее продуктов. Таково следствие их глубокой укорененности в гуманитарных науках и, наоборот, объяснение этой укорененности. Дело в том, что в системе «двух культур» гуманитарные науки изучали прежде всего продукты культуры.

Гуманитарным наукам приписывался также интерес к вопросам блага, но они всячески избегали этого, так как вопросы блага казались крайне политизированными, весьма чуждыми культуре, преходящими и непрочными, не связанными с вечными преемственностями. Эволюция Уордсворта от певца Французской революции до апологета поэзии как таковой иллюстрирует характерный как для художников, так и для культурологов порыв к более твердой почве «искусства для искусства», эстетическое движение внутрь себя. Они воодушевлялись строками Китса из его «Оды греческой урне»: «Красота - это истина, истина - это красота, и это все, что вам известно на Земле, и все, что надо знать».

Однако всегда находились те, кто утверждал, что продукты культуры суть результаты культуры и что это можно объяснить в понятиях структуры той или иной системы. Действительно, культурологические исследования, как мы знаем их сегодня, возникли в Англии в 1950-е годы и были инициированы энтузиастами, разрабатывавшими свою давнюю тему. Они, позволительно напомнить, занимались культурой рабо-286

чих. Но затем культурология пережила то, что называют лингвистической или герменевтической трансформацией, хотя я считаю это трансформацией 1968 года. Революционеры 1968 года, боровшиеся с либеральным центром, выдвинули тезис не только о том, что «старые левые» суть часть этого либерального центра, но и о том, что сам либеральный центр не менее (если не более) опасен, чем подлинные консерваторы. С точки зрения культурологов, это означало, что противниками оказались не только те, кто изучает продукты культуры согласно традиционным, консервативным эстетическим нормам (так называемым канонам), но и те (как «старые левые»), кто анализирует их исходя из политэкономических соображений. Последовал всесокрушающий взрыв. Но о чем это говорит? На мой взгляд, прежде всего об отсутствии абсолютной эстетики, о том, что нужно объяснять, каким образом в то или иное время производились конкретные продукты культуры, почему они производились в данной форме, и лишь затем ставить вопрос о том, как они воспринимались и воспринимаются людьми и по каким причинам. Мы с очевидностью оказываемся вовлеченными в очень сложную деятельность, где точки равновесия (каноны) в лучшем случае преходящи, где не существует определенного будущего, поскольку число случайных факторов слишком велико. В ходе своего развития культурология вышла из поля, традиционного для гуманитарных наук, и переместилась в сферу обществоведения, рассматривающего действительность как сконструированную реальность. Именно по этой причине многие обществоведы столь восприимчивы к культурологическим исследованиям. Шаг в сторону обществоведения, сделанный естествоиспытателями (исследование неравновесных

*.


систем) и гуманитариями (культурологические исследования), был воспринят их коллегами далеко не однозначно. Сопротивление было очень сильным, но, как мне кажется, не вполне адресным. Ни сторонники теории неравновесных систем, ни сторонники культурологии не заявляли о переходе в лагерь обществоведов. Да и последние (по крайней мере большая их часть) не оценивали ситуацию подобным образом. 287

Но пришло время назвать вещи своими именами. Идет процесс преодоления разделенности «двух культур» посредством проникновения обществоведческих принципов в любое знание, через признание того, что реальность является сконструированной и что целью как научной, так и философской деятельности оказывается поиск ее полезных и убедительных интерпретаций, интерпретаций, которые неизбежно будут временными, но тем не менее верными или, по крайней мере, более верными для своего времени, чем альтернативные интерпретации. Но если реальность сконструирована, то конструкторы, а не ученые выступают главными действующими лицами в этом реальном мире. Роль ученых состоит не в том, чтобы конструировать реальность, а в том, чтобы выяснять, как она сконструирована, сравнивая социальные конструкции друг с другом. В определенном смысле все это игра с бесконечно отражающими друг друга зеркалами. Мы стремимся открыть реальность, на основе которой мы сконструировали реальность. А когда мы ее находим, то, в свою очередь, пытаемся понять, как была построена эта глубинная социальная реальность. В этом блуждании среди зеркал могут возникать более или менее правильные научные знания. Наиболее правильные из них являются с общественной точки зрения самыми полезными, так как помогают создавать существенно более рациональную реальность. Именно поэтому поиски истины и блага неразрывно связаны. Все мы участвуем и в том, и в другом, причем в одно и то же время.

В своей недавно вышедшей книге Илья Пригожий очень просто излагает две вещи. «Возможное богаче реального. Природа дарит нам образ творчества, непредсказуемого, новизны» и «Наука -это диалог с природой»6. На основе этих тезисов я и хотел бы сформулировать заключительные ремарки к своему выступлению.

Возможное богаче реального. Кто лучше обществоведов может знать это? Почему же мы так боимся обсуждать возможное, анализировать и исследовать его? Нам следует поместить не утопию, но утопистику в центр обществоведческих исследований. Утопистика - это оценка возможных утопий, их ог-288

раниченности и препятствий, мешающих их воплощению. Это анализ реальных исторических альтернатив в настоящем. Это примирение поиска истины с поиском блага. Утопистика воплощает в себе постоянную ответственность обществоведов. Потребность в ней ощущается особенно остро, когда набор альтернатив максимален. Когда возникает такая ситуация? Именно тогда, когда историческая социальная система, в которой мы живем, наиболее удалена от точки равновесия, когда колебания особенно велики, а точка бифуркации опасно близка, когда [самое] незначительное воздействие вызывает серьезные последствия. Как раз таково время, в котором мы живем и будем жить в ближайшие 25-50 лет . Если мы хотим серьезно отнестись к утопистике, нам следует прекратить дебаты вокруг иллюзорных проблем, а центральными среди них являются вопросы о соотношении детерминизма и свободы воли, структуры и элемента, глобального и локального, «макро...» и «микро...». Сегодня, как мне кажется, вполне понятно, что эти антиномии не являются вопросом корректности или даже предпочтений, но обусловлены историческим контекстом и глубиной перспективы. Как на очень длинном, так и на очень коротком отрезке времени вещи, рассматриваемые излишне глубоко или слишком поверхностно, кажутся предопределенными, но в зоне, удаленной от этих крайностей, они, похоже, подчиняются свободной воле. Мы в любой момент можем поменять угол зрения, чтобы получить желаемые подтверждения как предопределенности, так и свободы воли.

Но что стоит за утверждением предопределенности? В теологическом смысле я могу это понять. Это означает, что мы верим в существование всемогущего, предопределяющего все и вся Бога. Даже на этом пути мы вскоре сталкиваемся с проблемами, как было показано выше. Но по крайней мере, мы имеем дело, как сказал бы Аристотель, с порождающей причиной. Однако если я скажу, что возможность снижения уровня безработицы в Европе в течение ближайшего десятилетия предопределена, кто или что ее предопределяет? И насколько далеко в прошлом лежат причины этой предопреде-

*.


*.


ленности? И даже если вы убедите меня в том, что это имеет определенное аналитическое значение (что будет нелегко), заключена ли в этом какая-то практическая польза? Однако следует ли из этого, что речь идет исключительно о свободе воли и что если голландские, немецкие или французские политики, предприниматели, профсоюзы или кто-то еще предпримут определенные шаги, то можно быть уверенным, что уровень безработицы действительно снизится? Ведь даже если эти люди или даже я сам знали бы, что именно нужно делать, то что заставит нас сделать это, если мы не предпринимали этого прежде? И если бы мы смогли ответить на этот вопрос, не означало бы это, что наша свобода воли, в свою очередь, чем-то предопределена? Если да, то чем? Эта цепь вопросов и ответов бесконечна и бессмысленна. Начав со свободы воли, мы заканчиваем детерминизмом, а начав с детерминизма, приходим к свободе воли.

Можно ли подойти ко всему этому иначе? Давайте условимся, что мы пытаемся найти смысл в неравновесности, найти ей полезные и убедительные интерпретации. Мы можем начать с простой задачи выявления видимых закономерностей. Мы можем также время от времени оценивать относительную значимость ограничений, на которые наталкиваются индивидуальные и коллективные действия. Эту задачу можно назвать выявлением структур длительности (longue duree). Я называю ее простой, но, разумеется, она отнюдь не легка. Она проста, скорее всего, в том смысле, что она не слишком многое объясняет, а также потому, что предваряет постановку более сложных проблем. Если мы не имеем ясных представлений об этих структурах, мы не можем анализировать нечто более сложное, как, например, так называемые микроистории (microhistories* ), тексты или избирательные предпочтения.

* Противоположность микро- и макроистории как двух методологических подходов наиболее подробно и глубоко проанализирована Р.Коллинзом в предисловии к его книге «Макроистория» (см.: Collins, R. MacroHistory. Essays in Sociobgy of the Long Run. Stanford (Ca.): Stanford University Press, 1999, pp. 1-18). -Прим. ред. 290

Исследуя структуры, мы не принижаем значения ни одного из элементов, существующих в их рамках. Воистину, лишь после того, как мы освоили структуры, предложили убедительные, релевантные и действенные на данный момент «модели повествования», можно выносить суждения, касающиеся [входящих в структуру] элементов-организаций. В противном случае эти так называемые организации будут слепы и, следовательно, подвластны манипуляциям - если не прямым, то косвенным. Мы рассматриваем фигуры в Платоновой пещере и считаем, что можем повлиять на них.

Это приводит меня ко второму афоризму Пригожина: «Наука - это диалог с природой». В диалоге всегда участвуют двое. Кто представляет каждую из сторон в данном случае? Кто представляет науку: [конкретный] ученый, научное сообщество, отдельные исследовательские организации или любой человек в той мере, в какой он является мыслящим существом? Что есть природа: живой организм, пантеистское божество или всемогущий Господь? Не думаю, что мы можем с точностью определить участников диалога. Их поиск является частью самого диалога. Но всегда надо иметь в виду, что существует возможность узнать больше и сделать лучше. Это всего лишь возможность, но она достижима. И началом ее реализации может стать прекращение спора о псевдопроблемах прошлого, целью которых было увести нас в сторону от более плодотворных путей. Наука еще только зарождается. Всякое знание есть знание социальное. И обществоведение претендует на то, чтобы быть центральной точкой саморефлексии знания, не противопоставляя себя философии или естественным наукам, но будучи в единстве с ними.

В той же мере, в какой я считаю, что ближайшие 25-50 лет окажутся ужасными для общественных отношений, будучи временем распада существующей исторической социальной системы и перехода к неясной пока альтернативе, я считаю также, что эти 25-50 лет станут совершенно исключительными для познания. Системный кризис будет способствовать социальной рефлексии. Мне кажется реальным окончательное преодоление раскола между наукой и философией, при-291 чем обществоведение неизбежно окажется основой для воссоединенного мира знания. Мы не можем знать, к чему все это приведет. И я могу лишь согласиться с Уордсвортом, который писал о Французской революции в своих «Прелюдиях»: «Жить в эти часы рассвета было наслаждением. Но быть молодым было поистине райским блаженством!»


Глава пятнадцатая. Наследие социологии и будущее

обществоведения*

Мне хотелось бы поделиться здесь своими мыслями о предмете социального знания, его наследии, проблемах и перспективах. Я попытаюсь доказать, что наследие социологии заключается в том, что я называю «культурой социологии»; этот термин требует некоторых пояснений. Далее я попытаюсь показать, что на протяжении последних десятилетий эта культура подвергается серьезным нападкам, вплоть до призывов к ее развенчанию. В завершение, принимая во внимание как убежденность сторонников культуры социологии, так и разумность адресуемой ей критики, я постараюсь доказать, что наиболее вероятна и плодотворна перспектива создания новой открытой культуры, но уже не социологии, а обществоведения, которая (и это самое важное) органично встроится в эпистемологически единый мир знания.

Мы систематизируем знания тремя различными способами: подразделяя их на дисциплины на основе научного подхода, на корпоративные структуры с точки зрения организационных принципов и сообщества ученых-единомышленников - исходя из культурных предпочтений. Научную дисциплин)' можно считать логической конструкцией, своего рода эвристическим приспособлением. Это один из способов заявить претензии на определенную область исследования с присущими ей темами, методами и границами. Такая конструк-

* Обращение президента [Международной социологической ассоциации] к делегатам 14-го Всемирного социологического конгресса, Монреаль, 26 июля 1998 года. 293

ция является дисциплиной в том смысле, что она стремится «дисциплинировать» разум. Она определяет не только предмет и способ исследования, но и его пределы. Называя некий предмет научной дисциплиной, мы обозначаем не только то, чем он является, но и то, чем он не является. Если мы говорим о социологии как о научной дисциплине, мы подразумеваем помимо прочего, что она не является ни экономикой, ни историей, ни антропологией. Считается, что она отличается от этих и других дисциплин специфической областью исследования, особым набором методов и своеобразным подходом к социальному знанию.

Социология как научная дисциплина возникла в конце XIX столетия и заняла свое место в ряду дисциплин, которые мы обозначаем термином «общественные науки». Становление социологии как дисциплины продолжалось с 1880 по 1945 год. В этот период каждый заметный социолог стремился написать книгу, предметом которой было определение социологии как дисциплины. Вероятно, последней знаковой работой, написанной в этой традиции, стала книга Талкотта Парсонса «О структуре социального действия» (1937)1, явившая важный вклад в наследие социологии; ниже я вернусь к ее значению. Остается фактом, что в течение первой половины XX века целые разделы обществоведения выделились в самостоятельные научные дисциплины, которые были признаны научным сообществом. Каждая из них определяла себя посредством противопоставления смежным дисциплинам. Как следствие, любая статья или книга с легкостью могла быть отнесена к той или иной научной дисциплине. То был период, когда утверждения: «Это - не социология, а экономическая история (или политология)» - были наполнены реальным смыслом.

Я не собираюсь рассматривать здесь логику установленных в то время границ [научных дисциплин]. Они отражали три аспекта разделейности самих объектов исследования, которые в то время казались ученым очевидными, уверенно провозглашались и защищались как имеющие огромное значение. Это разграничение прошлого и настоящего, отделявшее идиографическую историю от номотетического трио экономики, политологии и социологии. Это разграничение 294 цивилизованного [общества] и других стран, или [всего] европейского и неевропейского, отделявшее четыре вышеперечисленные дисциплины (которые изучали преимущественно панъевропейский мир) от антропологии и востоковедения. И наконец, существовало разграничение - относившееся, как считалось, только к современному цивилизованному миру -рынка, государства и гражданского общества, которые были сферами исследования экономики, политологии и социологии, соответственно2. Возникающая в этом контексте теоретическая проблема заключается в том, что все произошедшие после 1945 года миро-системные изменения -возвышение Соединенных Штатов и обретение ими роли мирового гегемона, политическое возрождение незападного мира и экспансия миро-хозяйства, как и сопровождавшая ее экспансия мировой университетской системы - способствовали разрушению логики этих трех разграничений3, вследствие чего к 1970-м годам началось реальное и активное размывание границ

*.


[между научными дисциплинами]. Оно оказалось настолько сильным, что многие (и я в том числе) сочли невозможным защищать как теоретическую значимость, так и саму полезность устаревших названий и разграничений. В результате многие самостоятельные обществоведческие дисциплины утратили свой статус, поскольку не соответствовали больше ясно различаемым сферам исследования, которые обладали бы своими особыми методами и, следовательно, четкими и значимыми границами.

Однако сами названия от этого отнюдь не исчезли. Совсем наоборот! И все потому, что задолго до этого различные научные дисциплины были институционализированы как корпоративные организации, со своими университетскими факультетами, образовательными программами, научными степенями, журналами, национальными и международными ассоциациями и даже отведенными для них рубриками в библиотечных каталогах. Институционализация дисциплины -это способ сохранения и воспроизводства сложившейся практики. Она представляет собой создание реального сообщества людей, имеющего выраженные границы, принимающего форму корпоративной структуры, которая предъявляет всту-295

пающим в нее свои требования и открывает перед ними общепризнанные пути карьерного роста. Такие организации стремятся дисциплинировать не научную мысль, а практику. Они создают границы намного более устойчивые, чем порождаемые научными дисциплинами как интеллектуальными конструкциями, и могут пережить теоретические обоснования их корпоративной значимости. По сути, это и происходит. Рассмотрение социологии как научной организации разительно отличается от ее рассмотрения как научной дисциплины. Если, например, Мишель Фуко в своей «Археологии познания» стремился проанализировать процесс определения, возникновения и переструктурирования научных дисциплин, то «Homo Academicus» Пьера Бурдье - это исследование того, как в пределах институционной структуры знания возникают, укореняются и преобразуются академические организации4.

Сейчас я не хочу идти ни по одному из этих путей. Как я уже отмечал, я не верю, что социология по-прежнему является обособленной дисциплиной (что, впрочем, относится и к другим общественным наукам). Кроме того, я полагаю, что в организационном плане все они остаются очень мощными. И еще я считаю, что все мы попали в весьма аномальную ситуацию, увековечивающую в чем-то мифическое прошлое, то, что имеет сомнительную ценность. Однако с большим удовольствием я обратился бы к социологии как культуре, то есть как к сообществу интеллектуалов, разделяющих определенные ценности. Ибо я верю, что наши перспективы связаны с дискуссиями именно в этой сфере. И я настаиваю, что культура социологии молода и энергична, но в то же время хрупка, что она может процветать только в том случае, если [постоянно] трансформируется.

Наследие

Как же нам трактовать культуру социологии? Начну с двух комментариев. Во-первых, под «культурой» мы понимаем, как правило, набор общепринятых положений и практик, которые, разумеется, разделяются не всеми членами сообщества, 296

а большинством, и не все время, а большую часть времени. Они разделяются открыто, но, что еще более важно, разделяются подсознательно, так что эти положения редко становятся предметом дискуссий. Набор таких положений должен обязательно быть довольно простым, даже банальным. Чем сложнее и тоньше посылки, чем в большей степени они подлежат изучению, тем меньше вероятность того, что они будут разделяться большинством и что на их основе будет сформировано всемирное сообщество ученых. Я полагаю, что именно такой набор простых положений, принимаемых большинством социологов, существует, но его вовсе не обязательно принимают все те, кто называет себя историками или экономистами.

Во-вторых, я думаю, что эти общепринятые положения открываются для нас - открываются, не определяются - теми, кого мы считаем основоположниками нашей науки. Сегодня для социологов всего мира это Дюркгейм, Маркс и Вебер. Первое, что стоит отметить в связи с этим списком [имен] : если мы спросим историков, экономистов, антропологов или географов, кого они считают основоположниками своих наук, то ответы, без сомнения, будут разными. В нашем списке нет Жюля Мишле или Эдварда Гиббона, Адама Смита или Джона Мейнарда Кейнса, Джона Стюарта Милля или Макиавелли, Канта или Гегеля, Бронислава Малиновского или Франца Боаса. Итак, возникает вопрос: откуда взялся наш список? В конце концов, если Дюркгейм

*.


действительно называл себя социологом, то Вебер говорил так о себе только в самый последний период своей жизни, и то весьма двусмысленно5, а Маркс, разумеется, не говорил так вообще. Более того, если я встречал социологов, называющих себя дюркгеймианцами, или марксистами, или веберианцами, то никогда не видел таких, кто называл бы себя дюркгеймианцами-марксистами-веберианцами. Так в каком же смысле этих трех [мыслителей] можно назвать основоположниками нашей науки? Между тем данный тезис повторяется из книги в книгу, и особенно из учебника в учебник6.

Так было не всегда. Вычленение этой группы имен в значительной мере обязано Талкотту Парсонсу и его основопо-297

лагающему труду по культуре социологии «О структуре социального действия». Конечно, Парсонс вел к тому, чтобы мы канонизировали трио Дюркгейма, Вебера и Вильфредо Парето. Почему-то ему не удалось убедить остальных в значении Парето, труды которого часто остаются без внимания. Маркса добавили к этому списку вопреки всем усилиям Парсонса, старавшегося не допустить этого. Тем не менее я отношу создание данного списка прежде всего на счет Парсонса. А это значит, что список возник совсем недавно, то есть в основном в послевоенное время. В 1937 году, когда писал Парсонс, Дюркгейм уже не являлся ключевой фигурой французского обществоведения, как то было двадцатью годами ранее и как станет вновь после 1945 года7. Не имел он [большого] авторитета и в социологических сообществах других стран. В этой связи интересно взглянуть на предисловие, написанное Джорджем Кэтлином к первому английскому изданию «Правил социологического метода». Писавший в 1938 году для американской аудитории, Кэтлин доказывал значение [работ] Дюркгейма, ставя его в один ряд с Чарльзом Бутом, Флекснером и В.И. Томасом, и утверждал, что, хотя идеи Дюркгейма предвосхищались Вундтом, Эспинасом, Теннисом и Зиммелем, все же он сыграл важнейшую роль . Сегодня мы говорим о Дюркгейме несколько иначе. В 1937 году Вебера не изучали в немецких университетах, и, скажем справедливости ради, даже в 1932 году он не был той ведущей фигурой в немецкой социологии, какой представляется сегодня. К тому времени его труды еще не были переведены на английский или французский. Что касается Маркса, то едва ли его даже упоминали в наиболее респектабельных научных кругах.

Р.У. Коннелл показал в своем недавнем исследовании то, что я давно подозревал, - в довоенных учебниках эти три имени могли упоминаться, но только наряду со многими другими. Коннелл называет это «скорее энциклопедическим, чем каноническим видением новой науки ее представителями» . Культуру определяет именно канон, и расцвет этого канона приходится на период между 1945 и 1970 годами - совершенно особый период, характеризующийся господством амери-298

канской прикладной социологии, когда структурный функционализм был главенствующим подходом в социологическом сообществе.

Первым в списке должен стоять Дюркгейм, наиболее «самосознающий социолог» из всех троих, основатель журнала L'Annee Sociologique, столетие которого мы отмечаем в 1998 году вместе с пятидесятой годовщиной образования Международной социологической ассоциации. Дюркгейм ответил на первый и наиболее очевидный из вопросов, который должен задавать себе каждый, кто изучает социальную реальность эмпирическим путем. Как получается, что индивиды придерживаются того, а не иного набора ценностей? И почему люди, обладающие «сходным социальным положением», более склонны разделять одинаковые ценности в отличие от людей с различным положением? Ответ нам так хорошо известен, что вопрос уже не кажется вопросом. Однако давайте еще раз рассмотрим ответ, данный Дюркгеймом. В предисловии ко второму изданию «Правил социологического метода», написанном в 1901 году, он вновь очень четко формулирует свои основные аргументы. Предисловие задумывалось как ответ на критику первого издания, и в нем автор стремился разъяснить то, о чем говорил ранее, поскольку почувствовал, что был неправильно понят. Он выдвигает три утверждения. Во-первых, «с социальными фактами следует обращаться как с вещами». Он настаивает на том, что это утверждение должно лежать «в самой основе нашего метода». Он доказывает, что не сводит таким образом социальную реальность к некоему физическому субстрату, а просто констатирует, что социальный мир обладает «степенью реальности, по крайней мере равной той, что мы признаем» за физическим миром. «Вещь [продолжает он] является противоположностью идеи так же, как познаваемое извне является противоположностью познаваемому изнутри» . Второе утверждение заключается в том,

*.


что «социальные феномены [являются] внешними по отношению к индивидам»11. И наконец, Дюркгейм настаивает на том, что социальное ограничение не есть то же самое, что ограничение физическое, так как оно не внутренне присуще, а налагаемо извне12. Далее Дюркгейм 299 отмечает, что своим существованием социальный факт обязан взаимодействию индивидов, ведущему к выработке коллективом «убеждений и моделей поведения; поэтому социологию можно определить как науку об институтах, их возникновении и функционировании»13. Таким образом, мы говорим именно о конструируемой обществом социальной реальности, и именно эту социально конструируемую реальность должны изучать социологи, [создавая] науку об институтах. Дюркгейм даже предвосхищает нашу теперешнюю озабоченность проблемой организации, делая именно в этом месте сноску, в которой говорит о границах «дозволенных перемен»14.

Совокупно эти три утверждения составляют суть дюркгеймова «основополагающего принципа объективной реальности социальных фактов. В конечном счете... все основано на этом принципе, и все к нему возвращается»15.

Я не предлагаю здесь обсуждать мои собственные взгляды на формулировки Дюркгейма. Однако хотел бы отметить, что его стремление выделить специфическую нишу для социологии, сферу «социальных фактов», как он ее называет, сферу, отличную как от сферы биологии, так и от сферы психологии, на самом деле является основной посылкой культуры социологии. Если же вы скажете мне, что среди нас есть люди, называющие себя социальными психологами, или символическими интеракционистами, или методологическими индивидуалистами, или феноменологами, или даже постмодернистами, то я вам отвечу, что все они решили тем не менее вести свои научные изыскания под вывеской социологии, а не психологии, биологии или философии. Этому должно быть какое-то интеллектуальное обоснование. Я считаю, что им является молчаливое принятие всеми этими специалистами дюркгеймова принципа реальности социальных фактов, хотя они предпочитают оперировать этим принципом способами, отличными от предлагавшихся Дюркгеймом.

В предисловии к первому изданию Дюркгейм говорит о том, как бы он предпочел называться. Правильно было бы, писал он, называть его не «материалистом» или «идеалистом», а «рационалистом» . Хотя этот термин был, в свою очередь, предметом многовековых философских споров и раз-300

ногласий, именно им пользовались почти все социологи со времен Дюркгейма до 1970-х годов, как минимум17. Поэтому я хотел бы возвести тезис Дюркгейма в ранг аксиомы №1 культуры социологии: существуют социальные группы, имеющие объяснимые, рациональные структуры. Формулировка [этого тезиса] настолько проста, что, я полагаю, лишь немногие социологи ставили под сомнение его обоснованность.

Проблема, связанная с тем, что я называю аксиомой №1, заключается не в существовании этих групп, а в том, что им недостает внутреннего единства. И именно здесь мы обращаемся к Марксу. Он стремится ответить на вопрос, почему общественные группы, которые, предположительно, являются едиными (в конечном счете само понятие группы подразумевает единство), в действительности подвержены внутренней борьбе. Его ответ всем нам известен. Это предложение, которым открывается первый раздел «Манифеста коммунистической партии»: «История всех до сих пор существовавших обществ была историей борьбы классов»18. Конечно, Маркс не был столь наивен, чтобы предполагать, будто внешние проявления конфликта, объяснение его причин следует обязательно принимать за чистую монету или считать в каком-то смысле правильными -правильными с точки зрения аналитика19. Другие труды Маркса представляют собой детальную разработку историографии классовой борьбы, анализ механизмов функционирования капиталистической системы и политические выводы, которые надлежало сделать, исходя из данной схемы анализа. Все вместе это составляет собственно марксизм - доктрин)' и аналитическую точку зрения, вызывающую, разумеется, немало споров как внутри социологического сообщества, так и вне его.