Михаил Игоревич Петров 15 страница

 

2. Я говорю, во-вторых, что общие правила нравственности направляют наше поведение в зависимости от своей точности или неопределенности, верности или неверности.

 

Общие правила почти для всех добродетелей, обусловливающих обязанности благоразумия, великодушия, благодарности, смутны и неопределенны: они допускают столько отклонений и исключений, что с трудом могут служить действительными правилами для нашего поведения. Общие правила благоразумия, основанные на опыте многих поколений и превратившиеся уже в пословицы, составляют, вероятно, лучшие из всех известных правил. Впрочем, буквальное их исполнение было бы нелепым и смешным педантством. Из всех добродетелей, быть может, для одной только благодарности существуют сколько-нибудь точные правила, допускающие наименьшее количество исключений. В самом деле, при первом взгляде мы не можем представить себе исключений из естественного закона, побуждающего нас платить за полученные нами благодеяния такими же услугами, какие только будут возможны, или даже большими. Но если рассмотреть ближе это общее правило, то оно тоже окажется смутным и неопределенным и допускающим тысячи исключений. Если ваш благодетель ухаживал за вами во время болезни, то обязаны ли вы оказать ему такую же услугу, или вы можете отплатить ему услугами другого рода? Если вы обязаны ему теми же заботами, то сколь продолжительны они должны быть? Должны ли они быть равными с полученными вами услугами или вы обязаны безгранично? Если друг помог вам в ваших нуждах, должны ли вы также помочь ему? До какой степени вы обязаны это делать и в какую минуту? Сегодня ли, завтра, или когда-нибудь позже, или всегда? Очевидно, что нет общего правила, по которому можно было бы дать точный ответ на все эти вопросы во всех возможных случаях. Различие между вашим характером и характером вашего друга, между его положением и вашим положением может быть так велико, что вы способны отказать ему в помощи, нисколько не нарушая требований благодарности, и, обратно, желая ему отплатить или даже возвращая ему гораздо больше того, что сделано им, вы можете подвергнуться обвинению в неблагодарности и в невозвращении ему и сотой части оказанных вам услуг. А между тем так как налагаемые благодарностью обязанности, быть может, суть самые священные из обязанностей, требуемых кроткими и человеколюбивыми добродетелями, то и их правила, как уже было упомянуто, отличаются большей точностью; что же касается обязанностей, налагаемых дружбой, человеколюбием, гостеприимством, великодушием, то они отличаются еще большей смутностью и неопределенностью.

 

Существует, впрочем, еще одна добродетель, общие правила которой довольно точно определяют все относящиеся к ней поступки. Добродетель эта - справедливость. Правила справедливости отличаются точностью, неизменностью и допускают отклонения и исключения, столь же легко определяющиеся, как и сами общие правила, ибо они вытекают из тех же общих правил. Если я должен кому-либо 10 фунтов, то справедливость требует, чтобы я выплатил ему ровно 10 фунтов в назначенный ли срок или когда он потребует. Самое действие, время его и все сопровождающие его обстоятельства вполне определенны. Можно видеть некоторую слабость и педантство в точном исполнении правил, требуемых благоразумием или великодушием, но ничего подобного не может быть в справедливости. Правила последней, напротив, требуют священного уважения, а обязанности, налагаемые этой добродетелью, исполняются хорошо тогда, когда они соблюдаются со строжайшей добросовестностью. Что же касается прочих добродетелей, то в поведении нашем мы должны руководствоваться скорее известного рода приличием, некоторой склонностью к тому или другому ряду действий, чем уважением к общему правилу или закону. Мы должны в таком случае обращать большее внимание на цель правила, чем на самое правило. Совсем иное требуется справедливостью: человек, всего менее задумывающийся о ней, но неуклонно и буквально исполняющий ее требования, заслуживает наибольшего уважения и на него твердо можно положиться. Хотя цель всех правил справедливости состоит в том, чтобы воспрепятствовать вредить ближнему, тем не менее нарушение их почти всегда бывает преступным, если бы даже за этим не последовало никакого вреда для прочих людей. Человек, который в глубине своей души собирается рассчитаться с правилами справедливости, вскоре перестает быть честным человеком. Как только он удалится от строгого их исполнения, то уже невозможно станет ни доверяться ему, ни предвидеть, когда остановится он на пути порока. Вор успокаивает себя мыслью, будто он не причиняет большого вреда, похищая у богатого то, в чем тот никогда не будет нуждаться, и отсутствие чего, может быть, не будет даже замечено им. Человек, соблазнивший жену своего друга, считает себя почти невинным, если только успеет скрыть от него свою интригу и не возмутить его семейного мира. Лишь только раз позволит себе человек с помощью какого-нибудь ухищрения подобную сделку со своей совестью, после этого уже не будет преступления, на которое он не был бы способен.

 

Если нам будет позволено сделать сравнение, то правила справедливости можно было бы уподобить правилам грамматики, а требования прочих добродетелей - правилам, установленным критиками для оценки изящества и совершенства произведения. Первые точны, полны, необходимы, вторые смутны, неопределенны, неизвестны и скорее представляют общие понятия о достоинствах, к которым следует стремиться, чем дают средства и определенные правила для их достижения. При помощи правил грамматики человек может выучиться писать весьма правильно; он может также сделаться справедливым в результате строгого исполнения им правил справедливости. Но нет правил, строгое исполнение которых само собой привело бы к изящному и высокому слогу, хотя, быть может, и найдутся те, которые смогут очистить наши понятия об изящном и возвышенном слоге от всего смутного. Таким же точно образом нет правила, соблюдение которого обязательно создало бы нам возможность постоянно поступать благоразумно, великодушно и человеколюбиво, хотя и найдутся те, которые исправляют и дополняют во многих отношениях наши смутные и несовершенные представления об этих добродетелях.

 

Может случиться, что, несмотря на горячее и искреннее желание поступить таким образом, чтобы заслужить одобрение, мы изберем ложные основания для своего поведения и будем введены в заблуждение тем самым принципом, который должен был управлять нашими поступками. Тщетны были бы в таком случае наши надежды заслужить всеобщее одобрение: люди не разделят ни наших ложных представлений о побудившем нас долге, ни следовавших за ними поступков. Тем не менее есть нечто заслуживающее уважения в поведении человека, который вследствие ложного чувства долга или того, что называют заблуждением совести, избирает путь порока. Как бы пагубны ни были его заблуждения, он всегда вызовет более сострадания, чем гнева и ненависти со стороны людей человеколюбивых и великодушных. Они пожалеют о слабости нашей природы, подвергающей нас столь опасным заблуждениям даже в таких случаях, когда мы искренне стремимся к совершенству и стараемся действовать под влиянием самых чистых побуждений. Ложные представления в деле религии суть почти единственные причины, которые могут совершенно извратить наши естественные чувства; а один только принцип, придающий наибольшее значение правилам долга, может совершенно исказить наши понятия об этих правилах. Во всем, что не имеет никакого отношения к религии, достаточно одного здравого смысла, чтобы вести нас если и не к совершенству, то, по крайней мере, к поступкам более или менее близким к нему; и если только мы будем добросовестны, то наше поведение всегда будет достойно похвалы. Все люди признают, что повиновение божественным законам есть первое правило долга, но они сильно расходятся во мнении относительно возлагаемых им на нас частных обязанностей. Поэтому снисходительность и терпимость достойнее всего в этом отношении. Поэтому же хотя для сохранения общества и требуется, чтобы каждое преступление было наказано, каким бы оно ни вызывалось побуждением, тем не менее гуманному человеку всегда будет тяжело подвергнуть наказанию другого за преступление, вызванное ложным представлением о долге, внушенном религией. Он никогда не почувствует к совершившему преступление человеку того негодования, какое вызывают в нем прочие преступники; скорее он пожалеет его, а иногда же, подвергнув его наказанию, он удивится твердости и душевному его величию. В трагедии "Магомет"[1], быть может, лучшей из всех, написанных Вольтером, мы видим, какие чувства должны вызывать у нас преступления, совершенные под влиянием подобных побуждений. Два существа различного пола, во цвете лет, невинные, со всеми зачатками добродетели и подверженные одной только слабости - нежной склонности друг к другу, вследствие чего только усиливается наше расположение к ним, под влиянием самых могущественных религиозных побуждений совершают ужасное, оскорбляющее человеческие чувства убийство. Почтенный старик, выказавший самую искреннюю любовь к ним, внушивший им к себе самое глубокое чувство уважения, несмотря на то что он явный противник их религии, старик, бывший отцом их, хотя они и не знают этого, зарезан их собственными руками как жертва, которую требовало небо и которая должна была пасть именно от их руки. В минуту совершения преступления душу их терзают и разрывают на части, с одной стороны, мысль о неумолимом долге, внушаемом им религией, а с другой стороны, сострадание, признательность, уважение, внушаемые им добродетелями и человеколюбием того, кто должен пасть от их рук. Такое положение представляет самое трогательное и, быть может, самое поучительное зрелище, какое когда-либо выводилось на сцену. Чувство долга в конце концов начинает преобладать над всеми милыми слабостями природы: они исполняют предписанное им преступление. Но затем они открывают свое заблуждение, ослепивший их обман и предаются угрызениям совести, негодованию и ужасу. Такие чувства возбуждают в себе злополучные Сеид и Пальмира; таковы же должны быть они и относительно всех тех, кто ослеплен религией, во всяком случае если мы только уверены, что они действительно ослеплены ею и что она не служит ширмой или предлогом для других порочных страстей.

 

Как мы можем поступить дурно из ложного чувства долга, таким же точно образом природа наша может одержать верх и заставить нас поступить хорошо наперекор этому ложному чувству. В таком случае нам нравится, что победу одержало то побуждение, которое, по нашему мнению, и должно взять верх, хотя бы действующее лицо отдало ему предпочтение бессознательно. Но так как поступок вызван в таком случае слабостью, а не сознательным принципом, то и наше одобрение неполно. Фанатичный и суеверный католик под влиянием чувства сострадания спасающий несчастного протестанта от резни в ночь св. Варфоломея,[2] хотя сам он верил, что долг приказывает умертвить его, вызвал бы с нашей стороны меньшее одобрение, чем в том случае, когда бы человеколюбие его было сознательным: мы отдали бы справедливость великодушию его характера, но то сострадание, которое вызывает в нас его слепой фанатизм, находится в полном противоречии с восхищением безупречной добродетелью. То же самое должно сказать и о прочих естественных чувствах. Нам нравится, когда отдаются их законным порывам, хотя бы ложные понятия о долге и побуждали к их обузданию. Благочестивый квакер[3], получивший пощечину, и вместо того, чтобы подставить ударившему его человеку другую щеку, позабыв буквальное толкование Христа, наказал бы палкой нахального обидчика, вовсе не вызвал бы нашего порицания за такую месть. Мы посмеялись бы над его гневом, но не только не осудили бы его, но полюбили бы еще более, правда, мы не проявляли бы к нему того почтения и уважения, какого заслуживает человек, который в подобных обстоятельствах строго обдумывает свой поступок. Итак, никакой поступок не может быть назван добродетельным, если он не сопровождается внутренним чувством одобрения.

 

ПРИМЕЧАНИЯ:

 

[1] "Магомет" был впервые поставлен в 1741 г.

[2] "Варфоломеевская ночь" - резня католиками протестантов (гугенотов) в Париже в ночь на 24 августа 1572 г.

[3] Квакеры - члены христианской секты ("Общество друзей"), возникшей в середине XVII в. в Англии.

 


ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. О ВЛИЯНИИ ПОЛЕЗНОСТИ НА ЧУВСТВО ОДОБРЕНИЯ

 

Глава I. О ДОСТОИНСТВЕ, ПРИДАВАЕМОМ ВИДИМОЙ ПОЛЬЗОЙ ВСЕМ ЧЕЛОВЕЧЕСКИМ ПРОИЗВЕДЕНИЯМ, И О ЕГО ШИРОКОМ ВЛИЯНИИ

 

Люди, старавшиеся определить, в чем состоит ценность, придаваемая нами тем или другим предметам, заметили, что она почти всегда определяется полезностью. Удобство дома доставляет такое же удовольствие рассматривающему его человеку, как и его архитектура; его не менее оскорбляет отсутствие в нем удобства, чем неправильное расположение соответствующих частей здания. Вообще замечено и признано, что назначение каждой отдельной части всего сооружения или всей машины для достижения предназначенной цели отмечает их особенным изяществом и прелестью, которые действуют не только на зрение, но и на мысль.

 

Причина, по которой нас привлекает полезность, показана в последнее время достойным и оригинальным философом, соединяющим изящный слог с глубиной воззрений и обладающим редким и счастливым дарованием говорить ясно и красноречиво о самых отвлеченных предмета.[1] По его мнению, полезность предмета нравится обладающему им человеку постоянным напоминанием о доставляемом им удовольствии или удобстве; удовольствие это возобновляется при каждой мысли о нем, и предмет становится тогда постоянным и неистощимым источником наслаждения. Посторонний человек, благодаря чувству симпатии, разделяет его удовольствие и смотрит на упомянутый предмет с той же точки зрения. Когда мы входим во дворец вельможи, мы не можем удержаться от мысли, какое бы мы испытали удовольствие, если бы дворец принадлежал нам и если бы мы обладали таким множеством удобных, изящных и искусно сделанных предметов. Замечено также всеми, что бросающееся в глаза неудобство отнимает у предмета всякую прелесть не только для владельца его, но и для всякого постороннего человека.

 

Но мне кажется, что еще не было обращено должного внимания на то, что это изящество, это вдохновенное творчество, вложенное в произведения, нередко ценятся гораздо больше, чем ожидаемая от них польза; что это удачное сочетание предметов для нашего удобства или удовольствия сильнее привлекает к себе наше внимание, чем само удобство и само удовольствие, которые, впрочем, составляют их цель и от которых зависит главным образом вся их ценность. Явление это можно заметить во множестве как важных, так и незначительных случаев жизни.

 

Когда, например, человек, возвратившись домой, увидит стулья посреди комнаты, то он рассердится на своего лакея и, естественно, не оставит стулья в таком беспорядке, а постарается расставить их по местам. Все удобство, получаемое им от такой перестановки, состоит лишь в том, что середина комнаты уже не будет загромождена стульями, но при достижении этой цели он испытывает гораздо больше неудовольства, чем от беспорядка в комнате, ибо он ведь таким же точно образом может сесть на один из этих стульев, как, вероятно, он и сделает, расставив их по местам. Поэтому он был недоволен не столько отсутствием удобства, сколько отсутствием порядка, обусловливающего удобство, а между тем цель этого порядка - удобство, которое и составляло всю его правильность и достоинство.

 

Часы, ежедневно отстающие на две минуты, по той же причине ни во что не ставятся человеком, интересующимся часовым делом. Он их продаст, быть может, за две гинеи, чтобы заплатить за другие пятьдесят гиней только потому, что те будут отставать на одну минуту в две недели. А между тем единственное назначение часов - показывать время и предупреждать те неудобства, которые могут быть вызваны незнанием точного времени. Но желание иметь часы, которые не отставали бы и не спешили ни на минуту, вовсе не доказывает, что обладающий ими человек был исправнее другого или что ему необходимо было точнее знать действительное время. Следовательно, он меньше интересуется целью, ради которой существуют часы, чем совершенством самого предмета, предназначенного для этой цели.

 

Сколько же людей разоряется, тратя деньги на приобретение самых пустых предметов! И предметы эти нравятся им не столько своей полезностью, сколько своей способностью быть полезными. Они наполняют ими свои карманы, а потом приказывают сделать себе новые карманы, чтобы таскать с собой большее их количество. Ходят они обвешанными множеством дорогих побрякушек, которые составляют такой же груз, как содержимое ящика разносчика; некоторые из них представляют кое-какое удобство, но вообще обойтись без них весьма нетрудно, а действительно доставляемая ими польза вовсе не такова, чтобы стоило труда таскать их с собой.

 

Назначение предметов, доставляющих нам удобство или удовольствие, назначение, чаще обусловливающее ценность их и чаще вызывающее погоню за ними, играет роль не только по отношению к подобным мелочам. Оно же скрытым образом направляет самые важные устремления личной и общественной жизни.

 

Сын бедняка, наказанный гневным небом честолюбием, бросив взгляд вокруг себя, не замедлит восхититься положением богатого человека. Он заметит, что в лачуге его отца неудобно жить и что ему было бы гораздо привольнее жить во дворце. Ему покажется неприятным ходить пешком и утомительным ездить верхом; он видит, как богатых людей возят в экипажах, и в нем зарождается мысль, что хорошо было бы, если бы в его распоряжении было такое же удобное средство перемещения. Он прислушивается к голосу естественной лени и находит, что приятно было бы иметь огромное число прислуги, дабы как можно менее двигаться. Он воображает, что если бы он обладал всеми этими предметами, то был бы совершенно счастлив и доволен, так что не в силах был бы исчерпать всего счастья, порождаемого в нем одним представлением о подобном положении. Мысль о таком отдаленном благополучии приводит его в восхищение; он смотрит на подобное существование как на привилегию высших существ; для достижения его он бросается в погоню за богатством и почестями. Для этого он на протяжении многих месяцев, а иногда и многих лет подвергается большему физическому утомлению и большим тревогам ума, чем те, каким он подвергся бы в продолжение всей своей жизни из-за отсутствия этих удобств. Он старается отличиться на каком-нибудь трудном и тягостном поприще и без отдыха трудится, чтобы дарованиями своими затмить своих соперников. Он хлопочет о том, чтобы обратить на себя всеобщее внимание, он всеми силами добивается мест, где он будет у всех на глазах. Для достижения этой цели он старается снискать всеобщее расположение, служит тому, кого ненавидит, пресмыкается перед тем, кого презирает. Воображение его питается на протяжении всей его жизни мыслью об искусственном благополучии, которого он, может быть, никогда не достигнет и которому он жертвует действительным благополучием, находящимся в его распоряжении. Но если бы ему и удалось отведать этого искусственного счастья на закате дней своих, то он не нашел бы в нем ничего, что могло бы сравниться с утраченной им скромной беззаботностью и невозмутимым спокойствием. В конце своей жизни, когда тело его измучено трудом и болезнями, когда душа его возмущается и убивается при воспоминании о неудачах и оскорблениях, приписываемых им несправедливости своих врагов или вероломству и неблагодарности друзей, он начинает наконец сознавать, что богатства и почести суть не более как обман и суета, столь же неспособные доставить наслаждение телу и спокойствие душе, как и те бесчисленные безделушки, которыми украшают себя любящие их люди, и что погоня за теми и другими доставляет больше неудобств, нежели действительной пользы. Все различие между ними состоит только в том, что выгоды одних более бросаются в глаза, чем выгоды других. Дворцы, парки, одежда, экипажи знатных людей порождают в головах всех людей представление о доставляемой ими пользе и удобствах, так что обладающему ими человеку вовсе нет необходимости говорить об этом. Мы сознаем их сами, мы понимаем их с помощью чувства симпатии и восхищаемся удовольствиями, которые должны ими доставляться. Польза безделушек менее бросается в глаза; да если бы она и была столь же велика, то мы все же нашли бы, что обладание ими доставляет меньшее удовольствие. Поэтому они дают меньше пищи тщеславию, чем богатство и почести. Что же касается последних, то они имеют только то преимущество перед первыми, что непосредственнее и полнее удовлетворяют естественное пристрастие человека ко всему, что может отличить его от прочих людей. Мы можем еще спорить о том, что доставит больше пользы и удовольствия человеку, живущему на необитаемом острове: дворец или собрание вещиц, содержащихся в так называемом несессере. Но для человека, живущего в обществе, нечего и сравнивать эти предметы, ибо в таком положении мы обращаем больше внимания на мнения прочих людей, чем на собственные наши чувства, и на занимаемое нами место смотрим постоянно не с этого самого места, а с точки зрения на него прочих людей. Тем не менее если рассмотреть, почему люди так завидуют богатым и знатным, то мы найдем, что это происходит не столько по причине больших и более изысканных удовольствий, которыми, как мы полагаем, они пользуются, сколько по причине множества искусственных средств, находящихся в их распоряжении для получения удовольствий. Мы не считаем, чтобы они были счастливее прочих людей, но полагаем, что они обладают большими средствами быть счастливыми, и потому главным образом завидуем их положению, ибо в нем изящно и искусно соединены эти средства. Но с наступлением болезней и старости удовольствия, доставляемые тщеславием и суетными забавами, начинают меркнуть; человек, застигнутый недугами и старостью, вовсе не находит, что почести и богатства заслуживали предпринятой им тяжкой погони за ними. Он проклинает свое честолюбие, он тщетно сожалеет о счастливой и беззаботной юности и о навеки утраченных доступных ему радостях, которыми он не раздумывая пожертвовал ради благ, обладание которыми вовсе не доставляет прочного счастья. В таком безотрадном виде представляется человеку величие, когда преклонные годы и недуги побудят его взглянуть внимательнее на собственное положение и узнать, чего действительно недостает для его благополучия. Власть и могущество оцениваются им в таком случае по достоинству и принимаются за огромные и сложные машины, предназначенные доставить несколько пустых удобств и состоящие из таких хрупких и непрочных пружин, что правильное их действие требует неусыпного внимания и что, несмотря на всю нашу заботливость, они ежеминутно могут разлететься вдребезги и раздавить своего несчастного обладателя. Эти громадные сооружения, возведение которых требует целой жизни, ежеминутно грозят засыпать своими обломками того, кто желает иметь их своим жилищем; они могут, правда, охранить человека от легкой летней грозы, но не в силах защитить его от жестокой непогоды и зимней стужи; к тому же в них чаще, чем где-либо в ином месте, он подвергается тревогам, страданиям, опасностям, болезням и смерти.

 

Но если такая мрачная философия, естественно вызываемая в каждом из нас телесными и душевными недугами, обесценивает главные объекты человеческого желания, то хорошее здоровье и ясное состояние духа побуждают нас смотреть на них с иной точки зрения. Когда мы грустим и страдаем, воображение наше сосредоточивается исключительно на нас самих; когда мы здоровы и счастливы, оно обращается ко всему окружающему. Тогда нас очаровывают красота и удобства, присущие дворцам знатных людей; мы восхищаемся искусству, с которым расположены в них все предметы с целью умножить удовольствия этих людей, предупредить их нужды, исполнить их капризы, удовлетворить и возбудить их суетные желания. Тем не менее если бы мы рассмотрели как следует то удовольствие, какое действительно может быть доставлено этими благами независимо от ценности и от сочетания воображаемых удовольствий, ожидаемых от них, то эти блага во всяком случае показались бы нам лишними и даже заслуживающими пренебрежения. Но мы редко взираем на них с такой строгой и отвлеченной точки зрения и, естественно, смешиваем порядок, правильность, гармонию, господствующие при такой заманчивой обстановке, с самими предметами, обусловливающими удовольствия. Наслаждения, доставляемые богатством и знатностью, если мы посмотрим на них под таким широким углом, поражают наше воображение как нечто благородное, великое и прекрасное, оправдывающее все труды и мучения, необходимые для их достижения.

 

И хорошо, что сама природа обманывает нас в этом отношении: производимая ею в нас иллюзия возбуждает творческую деятельность человека и постоянно поддерживает ее. Эта иллюзия побуждает возделывать землю, заменять лачуги домами, сооружать огромные города, создавать науки и искусства, которые облагораживают и облегчают наше существование. Этой иллюзией объясняется в особенности совершенное изменение земной поверхности: она превратила непроходимые дремучие леса в цветущие плодоносные равнины; она превратила пустынный и бесплодный океан в источник неведомых до того сокровищ и в великую дорогу для общения между собой всех народов земного шара. Своей деятельностью человек заставил землю удвоить свое первоначальное плодородие и питать большее число людей. Природа не без цели побуждает бесчувственного и гордого землевладельца оглядывать жадными глазами свои обширные владения и пожирать в своем воображении покрывающие их богатые жатвы, не помышляя ни на одну минуту о потребностях своих ближних. Последний подтверждает собой известную поговорку о глазах более жадных, чем брюхо. Его желудок не находится в соответствии с его желаниями и не может вместить в себя больше, чем желудок простого крестьянина. Он поневоле должен отдать часть того, что потребить не в состоянии, человеку, который приготовил бы для него самым изысканным способом то небольшое количество пищи, какое он может съесть; который бы соорудил и украсил занимаемый им дворец; который бы заботился о безделушках и излишних вещах, питающих его тщеславие. Все люди, удовлетворяющие его удовольствия и его роскошь, получают от него часть предметов, необходимых для их жизни, которых они тщетно ожидали бы от его человеколюбия и справедливости. Земля почти всегда питает все то население, которое обрабатывает ее. Одни богатые избирают из общей массы то, что наиболее драгоценно или редко. В сущности они потребляют не более, чем бедные. Несмотря на свою алчность и на свой эгоизм, несмотря на то, что они преследуют только личные выгоды, несмотря на то, что они стараются удовлетворить только свои пустые и ненасытные желания, используя для этого труд тысяч, тем не менее они разделяют с последним бедняком плоды работ, производимых по их приказанию. По-видимому, какая-то невидимая рука[2] заставляет их принимать участие в таком же распределении предметов, необходимых для жизни, какое существовало бы, если бы земля была распределена поровну между всеми населяющими ее людьми. Таким образом, без всякого преднамеренного желания и вовсе того не подозревая, богатый служит общественным интересам и умножению человеческого рода. Провидение, разделив землю между небольшим числом знатных хозяев, не позабыло и о тех, кого оно только с виду лишило наследства, так что они получают свою долю из всего, что производится землей. Что же касается того, что составляет истинное счастье, то они нисколько не стоят ниже тех, кто, казалось, был поставлен значительно выше них. Относительно физического здоровья и душевного счастья все слои общества находятся на одном уровне, и греющийся на солнышке у дороги нищий обычно обладает таким чувством безопасности, к которому короли лишь стремятся.

 

На том же основании любовь к системности, порядку, к творчеству и изобретательности служит причиной нашего уважения к предприятиям, направленным на всеобщее благо. Когда патриот старается отыскать средство для улучшения какой-либо отрасли управления, то его поведением управляет не одно только сочувствие к счастью людей, которым придется пожинать плоды его трудов. Не вследствие одной только заботливости о путешественниках доброжелательный человек станет поощрять ремонт больших дорог. Когда законодатель устанавливает награды за усовершенствование полотняных и суконных фабрик, он имеет в виду не столько потребителей этих товаров, сколько фабрикантов и их работников. Улучшения в управлении, успехи в торговле и промышленности представляют цели важные и благородные: мы любим заниматься ими, мы принимаем их близко к сердцу, они составляют часть всей правительственной системы и заставляют двигаться колеса политической машины с большей легкостью и согласием. Нам доставляет удовольствие усовершенствование такой огромной и такой прекрасной системы, и мы стараемся отстранить все препятствия, которые могут нарушить ее порядок и ее действие. Различные формы правления уважаются в зависимости от степени благоденствия, которое они доставляют подданным: в этом и состоит их цель и все их значение. Тем не менее, вследствие пристрастия к известным сочетаниям, вследствие любви к искусству и изобретательности, мы иногда отдаем предпочтение средствам, а не цели и работаем над тем, что может содействовать счастью людей, скорее из желания усовершенствовать систему, чем из непосредственного сочувствия к тем, кому придется испытать на себе ее выгоды или неудобства. Вот почему нередко можно встретить людей, весьма озабоченных общественным благом, которые в прочих отношениях почти утратили чувство человеколюбия, и, напротив, самых человеколюбивых людей, которые лишены всякого чутья относительно общественного блага. То и другое замечание каждый может подтвердить наблюдением над окружающими его явлениями. Можно ли представить пример менее гуманного человека и более одаренного чутьем общественного блага, чем знаменитый законодатель Московии?[3] Кроткий и сострадательный Яков I, король британский, был ли хоть на минуту охвачен желанием славы и блага для своей страны? Можете ли вы пробудить деятельность человека, оказывающегося глухим к честолюбию? Напрасно станете вы рисовать ему счастье богатых и знатных людей. Тщетно будете вы уверять его, что люди эти не знают неудобств и лишений обыкновенной жизни, что они обезопашены от летнего зноя и зимней стужи, что им неизвестно, что такое нужда, утомление или бедность. Такого рода картины не произведут на него никакого впечатления, как бы живо ни были они представлены. Если вы хотите расшевелить его, то ему следует описывать дворцы знатных людей, говорить ему о господствующем в них порядке и блеске, об окружающей их изящной обстановке, о числе, обязанностях и значении лиц, находящихся у них в услужении. Если он и способен быть ослеплен, то только подобной картиной. Но что же представляется в ней, как не совокупность предметов, которые могут уберечь его от солнца и дождя, от стужи и зноя, от голода, от усталости, от нищеты? Таким же точно образом если вы хотите возбудить любовь к общественному благу в человеке, равнодушном к интересам своей страны, то незачем излагать ему выгоды, которыми пользуются люди в хорошо управляемой стране; незачем объяснять ему, что эти выгоды простираются на все: люди имеют лучшее помещение, лучшую одежду, лучшую пищу. Все подобные соображения не произведут на него никакого впечатления. Вам удастся скорее расшевелить его картиной развития общей системы управления, доставляющей подобные выгоды; исследованием отношений и достоинства каждой отдельной ее отрасли, их взаимной зависимости и совокупного действия на благосостояние общественного организма; наконец, доказательствами, что подобная система легко может быть введена в его стране; указаниями препятствий для ее введения средств, которые могут устранить их, и путей, которыми можно было бы достичь того, чтобы все пружины правительственной системы действовали с большей упругостью и согласием, чтобы они не задевали одна другую и не наносили бы друг другу вреда во время своего действия. Нельзя себе представить, чтобы он остался равнодушен к подобным речам и чтобы в сердце его не появилась бы искра любви к общественным интересам. Он пожелает хоть на одно мгновение устранить препятствия и запустить в ход такую стройную и так хорошо задуманную машину. Ничто не возбуждает до такой степени любви к общественному благу, как изучение политических наук и различных систем управления; как глубокое исследование доставляемых ими выгод и неудобств; как знакомство с политическим устройством собственной страны, с ее положением среди прочих государств, с ее торговлей, с ее силами, с переносимыми ею бедствиями, с опасностями, какие могут грозить ей, со средствами, которыми можно освободить ее от первых и предохранить от вторых. Среди всех теоретических сочинений политические исследования, если они справедливы, разумны и практичны, наиболее полезны. Самые посредственные среди них и даже самые плохие приносят свою пользу: они по меньшей мере пробуждают общественный дух и направляют страсти человека к исследованию всего, что только может способствовать благосостоянию общества.