А. Янковой 3 страница

Мы почувствовали, что все девять неотрывно смотрят в нашу сто­рону.

— А, — телепатически сказал один, — к нам гости издалека. Мы видели, как вы приземлялись здесь, у нашей исследовательской станции. Добро пожаловать.

— Досточтимые Отцы, — сказал лама Мингьяр Дондуп. — Я привел к вам двух прилежных учеников, только что вступивших на стезю ламаис­тского священничества и стремящихся к знаниям.

— Тем более мы рады их видеть, — сказал высокий человек, по-види­мому, главный среди них. — Мы окажем вам всяческую помощь, как помогали и прежде.

Для меня это была настоящая новость, поскольку я и не подозревал, что мой Наставник совершает такие дальние астральные путешествия в космических просторах.

Коротышка смотрел на меня и улыбался. Потом сказал на универсаль­ном телепатическом языке:

— Я вижу, юноша, что тебя чрезвычайно заинтриговало несходство нашего внешнего облика.

— Досточтимый Отец, — ответил я, несколько ошеломленный той легкостью, с какой он проник в мои мысли, в мысли, которые я так старался скрыть. — Так и есть. Меня изумляют различия в вашем внешнем облике, и мне пришло в голову, что вы все не можете быть людьми с Земли.

— Твоя догадка верна, — сказал коротышка. — Все мы относимся к роду человеческому, но из-за внешних условий мы изменили свой облик и в какой-то мере рост. Но разве не замечаешь ты того же самого на своей планете, где на земле Тибета для охранной службы отбираются монахи семи футов ростом. А в другой стране того же мира живут люди вдвое ниже, и вы называете их пигмеями. И те, и другие люди; и те, и другие способны давать потомство друг с другом, несмотря на разницу в росте, ибо все мы люди со структурой, основанной на молекулах углерода. Здесь, в данной Вселенной, все зависит от базовых молекул углерода и водорода, поскольку из этих кирпичиков состоит вся структура вашей Вселенной. Мы же, путешествуя по иным Вселенным далеко за пределами этого ответ­вления нашей туманности, знаем, что иные Вселенные построены из иных кирпичиков. В одних это кремний, в других — кальций, в третьих — еще что-то, но населяющие их существа совсем не похожи на людей из этой Вселенной, и, к нашему глубокому сожалению, между нашими и их мыс­лями не всегда можно найти сходство.

Лама Мингьяр Дондуп сказал:

— Я привел сюда этих двух молодых лам с тем, чтобы они увидели стадии упадка и гибели планеты, истощившей свою атмосферу, где атмос­ферный кислород, вступив в реакцию с металлами, сжег их и превратил все в мельчайшую пыль.

— Так и есть, — сказал высокий человек. — Мы хотели бы особо указать этим юношам, что все, что рождается, должно умереть. Всякое существо живет отведенный ему срок, и этот отведенный срок исчисляется в единицах жизни. Единица жизни всякого живого существа — это один удар его сердца. Жизнь планеты составляет 2700 000 000 сердечных сокра­щений, после чего планета умирает, но из смерти одной планеты зарожда­ются другие. Срок человеческой жизни тоже равен 2700 000 000 сердечным сокращениям, впрочем, как и любого насекомого. У насекомого, живуще­го всего одни сутки, происходит за это время 2700 000 000 сердечных сокращений. У планеты — разумеется, с известными отклонениями — одно сердечное сокращение может происходить один раз в 27000 лет, после чего весь мир сотрясается в конвульсиях, пока планета не станет готовой к следующему удару сердца. Стало быть, всякая жизнь, — продолжал он, — имеет один и тот же срок, но разные существа живут с разной скоростью. Земным существам — слону, черепахе, муравью и собаке — всем им отмерено одинаковое число сердечных сокращений, но сердца у них бьются с разной скоростью, потому и кажется, что одни живут боль­ше, другие меньше.

Для нас с Джигме все это было захватывающе интересно, поскольку объясняло многое из того, о чем мы догадывались у себя на родине, в Тибете. В Потале нам доводилось слышать о черепахе, живущей многие годы, и о насекомых, чья жизнь измеряется одним летним вечером. Теперь нам стало ясно, что их чувства так же ускоряются, чтобы не отставать от стремительно бьющихся сердец.

Коротышка, казалось смотревший на нас с явным одобрением, ска­зал:

— Да, и не только это. Многие животные представляют собой различ­ные функции тела. Корова, к примеру, как всякому ясно, является просто ходячей молочной железой, жираф — это шея, собака — ну, всем извест­но, что у собаки всегда на уме — принюхаться, какие новости принесет ветер, — зрение у нее слабовато, так что собаку можно считать носом. Другие животные точно так же соответствуют различным частям организ­ма. Скажем, южноамериканский муравьед может рассматриваться как язык.

Какое-то время мы вели телепатическую беседу, узнавая много нового и необычного, усваивая все со скоростью мысли, как это и бывает в астрале. Наконец лама Мингьяр Дондуп встал и сказал, что нам пора их поки­нуть.

Возвращаясь, мы увидели блеск золотых крыш Поталы в морозном солнечном свете. Наши застывшие тела были тяжелы, полузамерзшие суставы сгибались с трудом.

Итак, думали мы, ковыляя на заледеневших ногах, закончилось еще одно путешествие, еще одно испытание. Что дальше?

 

В чем мы, тибетцы, достигли совершенства — так это в науке исцеле­ния с помощью лекарственных трав. До самого последнего времени Тибет был закрыт для чужеземцев, и наша фауна и флора никогда не была ими исследована. А на высокогорных лугах растут удивительные растения. Например, кураре и «недавно открытый» мескалин были известны в Тибе­те еще многие столетия назад. Мы могли бы излечить многие недуги Западного мира, но сначала люди Запада должны обрести чуть больше веры. Впрочем, все равно жители Запада в большинстве своем безумцы, так что беспокоиться не о чем.

Каждый год наши экспедиции, куда входили наиболее преуспевшие в науках, отправлялись на сбор целебных трав. Растения и пыльца, корни и семена — все это тщательно собиралось, сушилось и упаковывалось в мешки из ячьей кожи. Я любил эту работу и хорошо учился. А теперь оказывается, что растений, которые я хорошо знал там, здесь достать невозможно.

В конечном счете меня сочли достойным пройти Церемонию Малой Смерти, которую я описал в книге Третий глаз. Посредством особых риту­алов меня ввели в состояние каталептической смерти в глубоких подзе­мельях Поталы, и я отправился в прошлое «Хроник Акаши». Тогда же я побывал и в различных уголках Земли. Но позвольте мне описать, что я тогда чувствовал.

Сырой, промозглый коридор в толще горы в нескольких сотнях фу­тов под скованной морозом поверхностью земли был погружен в замо­гильный мрак. Подобно струйке дыма, я плыл сквозь черноту этого кори­дора и, постепенно осваиваясь в этой черноте, начинал различать смутное фосфоресцирование покрытой плесенью растительности, цепляющейся за камень стен. Изредка там, где растительность была погуще, а свечение ярче, взгляд улавливал желтый блеск золотой жилы, бегущей вдоль горно­го туннеля.

Я беззвучно плыл вперед, не ощущая времени, с одной лишь мыслью о том, что я должен идти все дальше и дальше в недра земли, ибо это был решающий для меня день, день моего возвращения после трехдневного пребывания в астрале. Время шло, и я опускался все ниже в подземные глубины, а мрак все сгущался и, казалось, вибрировал, обретая собствен­ное звучание.

Силой воображения я представлял себе мир на поверхности, тот мир, в который я теперь возвращался. Передо мной вставали живые образы знакомых мест, скрытых сейчас кромешной тьмой. Я ждал, паря в воздухе, словно облачко благовонного дыма в храме.

Постепенно, так постепенно и медленно, что я далеко не сразу смог его уловить, из коридора донесся шум. Едва слышный вначале, он посте­пенно нарастал и становился все громче. Поющие голоса, перезвон сереб­ряных колокольчиков и глухое шарканье кожаных подошв. И наконец, после долгого ожидания, по стенам туннеля забегали жутковатые мерцаю­щие блики. Шум становился все громче. А я все ждал, паря в темноте над каменной плитой. Я ждал.

Постепенно, ох как постепенно, как до боли медленно и осторожно ползли ко мне по коридору неторопливые фигуры. Когда они приблизи­лись, я увидел, что это монахи в желтых одеждах с пылающими факелами в высоко поднятых руках. Это были драгоценные храмовые факелы из связанных в пучки редкостных смолистых щепок и палочек ладана, чей благовонный аромат отгонял прочь запах смерти и тления, а яркий свет гасил и делал невидимым зловещее свечение мерзкой растительности.

Монахи медленно входили в подземный зал. Двое подошли к стенам по обе стороны от входа и стали что-то искать на каменных выступах. Затем одна за другой начали оживать мерцающие масляные лампы. Теперь в подземелье стало больше света, и я смог еще раз оглядеться и видеть так, как не видел уже три дня.

Монахи стояли вокруг меня, но меня не видели. А стояли они вокруг каменного саркофага, покоящегося в центре подземелья. Песнопения и звон серебряных колокольчиков стали громче. Наконец по сигналу старца шестеро монахов умолкли и, пыхтя от натуги, сняли с саркофага каменную плиту. Заглянув внутрь, я увидел свое собственное тело, облаченное в одежды ламы. Монахи запели громче:

— О Дух Странствующего Ламы, скитающийся в верхнем мире, возв­ращайся, ибо наступил третий день, и он уже на исходе. Зажигается первая палочка ладана, дабы призвать обратно Дух Странствующего Ламы.

Вперед выступил монах, зажег красную палочку благовонного ладана и взял из ящичка следующую, а монахи запели дальше:

— О Дух Странствующего Ламы, возвращающийся к нам, поспеши, ибо близится час твоего пробуждения. Зажигается вторая палочка ладана, дабы ускорить твое возвращение.

Монах торжественно вынул новую палочку ладана из ящичка, а свя­щенник молвил нараспев:

— О Дух Странствующего Ламы, мы ждем, чтобы оживить и накор­мить твое земное тело. Поспеши же, ибо час близок, и с твоим возвраще­нием завершится еще одна ступень обучения. Зажигается третья палочка ладана с призывом к возвращению.

Дым ленивыми клубами вздымался вверх, охватывая мое астральное тело, и я содрогнулся в страхе. Словно невидимые руки вцепились в меня, потянули за Серебряную Нить и потащили вниз, наматывая, как на катуш­ку, силой втаскивая меня в это холодное безжизненное тело. Я почувство­вал холод смерти, я ощутил содрогание в конечностях, мое астральное зрение потускнело, а тело стало неудержимо сотрясаться в судорожных вздохах. Высшие монахи склонились над саркофагом, приподняли мою голову и плечи и, разжав челюсти, влили в меня что-то горькое.

Ах, подумал я, снова в заточении телесной оболочки, снова в зато­чении.

По моим жилам, целых три дня пребывавшим в спячке, словно про­бежал огонь. Монахи мало-помалу вынули меня из саркофага, поддержи­вая, приподнимая, помогая встать на ноги, потом пройтись по подзе­мелью, преклоняя передо мной колени, падая передо мной ниц, произнося мантры и молитвы и зажигая палочки ладана. Они заставили меня глотать пищу, обмыли, вытерли насухо и сменили мои одежды.

Теперь, когда сознание вернулось в мое тело, мои мысли по какой-то неведомой причине скользнули на три дня назад, в события, подобные происходившим сейчас. Тогда меня уложили в этот самый каменный сар­кофаг. Один за другим ламы окинули меня взглядом. Затем они закрыли саркофаг плитой и погасили палочки ладана. Унося огни, они торжествен­но удалились вверх по наклонному коридору, а я в некотором страхе остался лежать в каменной гробнице, в страхе, несмотря на всю мою подготовку, в страхе, хотя я знал, что должно произойти. Я остался один во мраке, в смертной тишине. В тишине? Нет, ибо мои тренированные чувства были так обострены, что я слышал их дыхание, звуки жизни, угасающие по мере их удаления. Я слышал, как все тише и тише шаркали их ноги, и только потом грянула тьма, тишина, неподвижность, ничто.

Это хуже, чем сама смерть, думал я. Время ползло бесконечно, а я лежал, все сильнее холодея. Внезапно мир взорвался как бы золотым пла­менем, и я покинул телесную оболочку, покинул черноту каменной гроб­ницы и само подземелье. Я вырвался сквозь скованную льдом землю в холодный чистый воздух и далеко ввысь, над громадами Гималаев, высоко над сушей и океанами, к самим пределам земли со скоростью мысли. Я скитался один, бесплотный, подобный призраку в астрале, заглядывая во дворцы и самые глухие закоулки Земли, и обретал познания, наблюдая за другими. Ни одно самое тайное подземелье не осталось для меня за семью печатями, ибо с легкостью мысли я проникал на заседания всех Высших Советов мира. Главы всех стран проходили передо мной нескончаемой чередой, и ничто в их мыслях не было для меня сокрыто.

— Теперь же, — думал я, поднимаясь с помощью лам на непослуш­ные ноги, — теперь мне придется рассказать обо всем, что я видел и испытал, и что дальше? Возможно, вскоре я буду подвергнут другому подобному испытанию, а после отправлюсь странствовать по Западному миру, навстречу предсказанным мне тяготам и лишениям.

Уже имея за плечами многие годы учебы и лишений, я покинул Тибет. Меня ждала новая учеба и еще более суровые невзгоды. Оглянувшись с высоты горного перевала, я видел, как первые солнечные лучи выглянули из-за хребтов и коснулись золотых храмовых крыш, придавая всей карти­не захватывающую красоту. Долина Лхасы казалась погруженной в сон, и даже молитвенные флажки дремотно колыхались на своих шестах. У Пар-го Калинг едва виднелся караван яков. Торговцы, эти ранние, как и я, пташки, отправились в Индию, я же свернул в сторону Чунцина.

Мы переваливали через горные хребты, идя по тропам, проложенным в Тибет торговцами чаем, плиточным чаем из Китая, тем самым чаем, который вместе с тсампой составлял основную пищу тибетцев. Шел 1927 год, когда мы покинули Лхасу и направились в Джатанг, небольшой горо­док на берегу Брахмапутры. Дальше наш путь лежал в Кандин, на равнины, через густые леса и долины, поросшие влажной растительностью, где само дыхание причиняло нам сильные страдания, потому что все мы привыкли дышать на высоте 15000 футов или еще выше. Равнины с их тяжкой давящей атмосферой действовали на нас угнетающе, сжимали наши лег­кие, и мы словно утопали в воздухе. Но день за днем мы продолжали путь, пока, преодолев больше тысячи миль, не достигли окраин китайского города Чунцина.

Устроившись на привал, наш последний совместный привал, ибо на­утро мои спутники отправлялись в обратный путь в нашу любимую Лхасу, мы провели ночь в печальных разговорах. Я был сильно расстроен тем, что мои товарищи, моя свита уже обращались со мной как с человеком, погиб­шим для мира, осужденным на жизнь в равнинных городах. Итак, поутру я отправился в Чунцинский университет. Почти все его профессора и преподаватели делали все возможное, чтобы помочь студентам преуспеть в науках, и лишь ничтожное их меньшинство было трудным в общении либо страдало ксенофобией.

В Чунцине я изучал хирургию и лечебное дело. Я учился также пило­тированию самолетов, поскольку вся моя жизнь была предсказана до мельчайших подробностей, и я знал, — и это вполне оправдалось в буду­щем, — что впоследствии буду много заниматься медициной и летным делом. В ту пору до Чунцина лишь изредка доносились глухие раскаты близившейся войны, и большинство жителей этого древнего, но уже сов­ременного города жило сегодняшним днем с его обычными радостями и занималось будничными делами.

Это было мое первое посещение крупного города в физической фор­ме, собственно, даже первое посещение вообще какого-либо города за пределами Лхасы. В астральной форме я успел к тому времени побывать почти во всех крупнейших городах мира, что, впрочем, под силу всякому при известной практике, поскольку в астрале нет ничего трудного и ничего магического. Это не труднее ходьбы и гораздо легче езды на велосипеде, так как на велосипеде приходится все время держать равновесие. В астрале же надо всего лишь использовать способности и качества, которыми мы наделены от рождения.

Еще будучи студентом Чунцинского университета, я был отозван в Лхасу в связи с приближающейся кончиной Тринадцатого Далай Ламы. По прибытии туда я принял участие в церемониях, последовавших за Его кончиной, и уладив в Лхасе кое-какие дела, снова вернулся в Чунцин. На состоявшейся впоследствии беседе с Верховным Настоятелем Тай Шу ме­ня убедили в необходимости вступить в китайскую военную авиацию и уехать в Шанхай. Этот город ничем меня не привлекал, хотя я и знал, что мне его не миновать. Так в очередной раз мне пришлось сорваться с места и отправиться в путь к иному пристанищу. Здесь 7 июля 1937 года японцы спровоцировали инцидент на мосту Марко Поло. Это фактически послу­жило началом китайско-японской войны, и для нас все неимоверно услож­нилось. Я был вынужден оставить весьма доходную практику в Шанхае и на некоторое время предоставить себя в распоряжение Шанхайского му­ниципального совета, а позднее я всецело посвятил себя службе в санитар­ной авиации китайской армии. Как и все остальные, я летал в те места, где требовалось проведение срочных хирургических операций. Мы летали на стареньких, никуда не годных самолетах, считавшихся, однако, вполне подходящими для тех, кто не сражался, а латал израненные тела.

Я был сбит и попал в японский плен, где со мной обращались весьма сурово. Я не походил на китайца, по внешности они не могли толком определить, кто я такой, и все это вместе с моим мундиром и званием вызвало ко мне их особую неприязнь.

Мне удалось бежать, и я вернулся в китайскую армию в надежде продолжить свою работу. Сначала меня послали в Чунцин, чтобы немного сменить обстановку перед возвращением на службу. Теперешний Чунцин сильно отличался от того, который я знал прежде. Дома были новые, вернее, некоторые старые постройки обросли новыми фасадами, посколь­ку город подвергался бомбардировкам. В городе заметно прибавилось народу, всевозможные фирмы из крупнейших городов Китая перебира­лись в Чунцин, чтобы как-то спастись от свирепствовавшей повсюду войны.

После некоторого восстановления сил я был направлен на побережье в распоряжение генерала Йо. Меня назначили главным врачом госпиталя, который представлял собой несколько раскисших от воды рисовых полей. Вскоре пришли японцы, захватили нас в плен и перебили больных, кото­рые не мог передвигаться самостоятельно. Меня снова увезли и подвергли чрезвычайно жестокому обращению, так как японцы опознали во мне беглеца из плена, а таких они особенно не любили.

Какое-то время спустя меня отправили служить тюремным врачом в концлагерь, где содержались женщины всех национальностей. Там, благо­даря основательным познаниям в области лекарственных трав, мне уда­лось максимально использовать природные ресурсы лагеря для лечения больных, которые не получали никаких иных лекарств. Японцы сочли, что я слишком много делаю для заключенных и слишком многим не даю умирать, и отправили меня в концлагерь на территории Японии, по их словам, предназначенный для террористов. В толпе других заключенных меня переправили через Японское море на дырявом пароходе, на котором с нами обращались крайне жестоко. Меня подвергли истязаниям, от кото­рых я заболел пневмонией. Моя смерть оказалась для них нежелательной, поэтому мне был обеспечен некоторый уход и лечение. Я уже выздоравли­вал — а я старался не показывать японцам, что быстро иду на поправку, — когда земля однажды содрогнулась. Я было решил, что это землетрясение, но, выглянув в окно, увидел разбегающихся в панике японцев и небо, побагровевшее, как во время солнечного затмения. Хотя тогда я этого не знал, это был день атомной бомбардировки Хиросимы, 6 августа 1945 года.

Японцам теперь не до меня, у них своих проблем по горло, подумал я и ухитрился стащить военный мундир, кепи и пару тяжелых сандалий. Затем через узкую, никем не охраняемую дверь, я, пошатываясь, вышел на улицу и побрел к берегу, где наткнулся на рыбацкую лодку. По-видимому, при взрыве бомбы ее владелец в панике бежал, потому что его нигде не было видно. Лодка лениво покачивалась у причала. На дне валялось нес­колько кусков несвежей рыбы, от которой уже несло тухлятиной. Там же была кем-то забытая жестянка с затхлой водой, едва пригодной для питья. Мне удалось отвязать скользкую веревку, удерживавшую суденышко у берега, и отплыть в море. Несколько часов спустя ветер наполнил рваный парус, который мне удалось поднять, и лодка устремилась навстречу неиз­вестности. Это последнее усилие меня доконало, и я свалился на дно лодки в глубоком обмороке.

Сколько времени прошло, я не знаю, об этом я мог судить лишь по степени разложения гнилой рыбы, но очнулся я при первых проблесках зари. Лодка неслась вперед, рассекая носом невысокие волны. После болез­ни я был слишком слаб, чтобы спустить парус, и мне ничего не оставалось, как только лежать на дне лодки наполовину в соленой воде, среди плаваю­щих в ней отбросов. Днем во всю мощь палило солнце, выжигая глаза и доводя мозг до кипения. Язык у меня распух и стал, казалось, величиной с руку, сухой и шершавый. Губы и кожа на щеках потрескались. Боль была невыносимая. Я почувствовал, как мои легкие снова разрываются от каш­ля, и понял, что пневмония вернулась. Дневной свет померк, и я без сознания сполз в зловонную воду.

Время потеряло свой смысл, время было лишь вереницей багровых пятен с вкраплениями темноты. Боль свирепствовала во мне, как ураган, и я завис на грани жизни и смерти. Внезапно раздался резкий удар, и под килем заскрежетала галька. Мачта закачалась, грозя вот-вот сломаться, а грязный потрепанный парус бешено затрепыхался на сильном ветру. Си­лой инерции меня вместе с вонючей водой протащило к носу лодки.

— Гляди-ка, Хэнк, на дне лодки валяется какой-то косоглазый, похо­же, дохлятина! — Гнусавый голос вызвал у меня короткую вспышку созна­ния. Я лежал не в силах шевельнуться, не в силах показать, что еще жив.

— Ты чего это там? Дохляка испугался? Нужна нам лодка или нет? Подсоби-ка мне, и мы его выбросим.

Лодка заходила ходуном под тяжелыми шагами, грозящими размоз­жить мне голову.

— Приятель, эй, приятель! — послышался первый голос. — Крепко, видно, бедняге досталось. Может, он еще дышит, Хэнк, как по-твоему?

— Кончай трепаться. Он все равно не жилец, так что выбрасывай. У нас времени нет, чтобы с ним возиться.

Сильные грубые руки схватили меня за ноги и голову, раскачали раз-другой, отпустили, и, перелетев через борт, я со всего размаху шмяк­нулся на песчано-галечный берег. Даже не оглянувшись, оба парня приня­лись тащить и раскачивать увязшую в песке лодку. Пыхтя, ругаясь, отш­выривая в сторону камни и крупный галечник, они наконец столкнули ее на воду. Затем оба, охваченные непонятной мне паникой, с лихорадочной поспешностью взгромоздились в лодку и, неумело правя парусом, отплы­ли прочь.

Солнце палило нещадно. На меня набросились какие-то мелкие пес­чаные твари, и я терпел муки тех, кто предан вечному проклятию. Посте­пенно день начал угасать, пока, наконец, грозное кроваво-красное солнце не скрылось за горизонтом. Вода лизнула мои ноги, потом колени. Потом еще выше. С нечеловеческими усилиями я отполз на несколько футов, упираясь локтями в песок, извиваясь и отталкиваясь ногами. А дальше полное забытье.

Спустя несколько часов, а может и дней, меня разбудил солнечный луч. Я повернул дрожащую от слабости голову и осмотрелся. Обстановка была совершенно незнакомой. Я находился в однокомнатном домишке, вдали сверкало и переливалось под солнцем море. Повернув голову, я увидел старого буддийского священника, не сводившего с меня глаз. Улыбнувшись, он подошел ко мне и сел на пол. Часто запинаясь и с немалыми затруднениями он заговорил со мной. В наших языках было много общего, но абсолютно одинаковыми они не были, поэтому лишь с большим трудом, подбирая и повторяя слова, мы смогли обсудить соз­давшееся положение.

— Уже довольно давно, — сказал священник, — я знаю, что ко мне должен явиться значительный гость, человек, который в своей жизни должен исполнить некую великую задачу. Хоть я и стар, я медлил с уходом, пока не будет выполнена моя задача.

Комната была очень бедная, очень чистая, а старый священник явно находился на грани голодной смерти. Он был совершенно истощен, а руки его дрожали от слабости и преклонного возраста. Его вылинявшая старая одежда была аккуратными стежками заштопана в тех местах, где годы и долгая служба оставили свой разрушительный след.

— Мы видели, как тебя выбросили из лодки, — сказал он. — Долгое время мы думали, что ты умер, но не могли добраться до берега из-за банд мародеров. Когда стемнело, двое мужчин из деревни пошли и принесли тебя сюда ко мне. Но это было пять дней назад; ты был очень болен. Мы знаем, что ты будешь жить в далеких странствиях, и жизнь твоя будет тяжкой.

Тяжкой! Чего ради все так часто мне говорят, что жизнь у меня будет тяжкой? Неужели они думают, что мне это нравится? Разумеется, она была тяжкой, всегда была, а лишения и невзгоды я ненавидел так же, как любой другой.

— Это Наджин, — продолжал священник. — Мы на самой окраине города. Как только тебе позволят силы, тебе придется уйти отсюда, потому что моя смерть близка.

Два дня я осторожно передвигался по комнате, пытаясь восстановить силы, пытаясь заново связать нити жизни. От слабости и голода мне было почти все равно, жить или умереть. Меня навестили старые друзья свя­щенника и подсказали, что мне делать дальше и как продолжить свой путь. Проснувшись на третье утро, я увидел рядом с собой холодное застывшее тело старого священника. В темноте он перестал держаться за жизнь и тихо отошел. Вместе с одним его старым другом мы вырыли могилу и похоронили его. Я собрал в узелок небольшой запас хранившейся в доме еды и, опираясь на толстую палку, тронулся в путь.

Пройдя около мили, я совершенно выбился из сил. Ноги подкашива­лись, кружилась голова, перед глазами все плыло. Я немного полежал у обочины прибрежной дороги, спрятавшись подальше от взглядов прохо­жих, так как меня предупредили, что для чужаков здесь очень опасные места. Здесь, как мне сказали, человек может лишиться жизни только за то, что выражение его лица не понравится вооруженным головорезам, терро­ризировавшим эти края.

Как бы там ни было, я продолжил путь и направился в Унги. Мои советчики дали мне очень четкие наставления насчет того, как перейти через границу на русскую территорию. Чувствовал я себя скверно и часто садился отдыхать. Во время одной такой передышки я сидел на обочине и лениво смотрел на поток людей, машин и повозок. Переводя глаза с одной группы людей на другую, я обратил внимание на пятерых вооруженных до зубов русских солдат с тремя громадными овчарками. Не знаю почему, в ту же минуту на меня бросил случайный взгляд и один из солдат. Сказав что-то своим спутникам, он спустил с поводка всех трех овчарок, и те бешено рванулись ко мне, в яростном возбуждении разбрызгивая слюну с оскаленных клыков. Солдаты тоже бегом двинулись в мою сторону, с автоматами наперевес. Как только собаки приблизились, я направил на них дружелюбные мысли, и у них не осталось больше ни страха, ни нена­висти. Они внезапно бросились ко мне, виляя хвостами, облизали с головы до ног и чуть не убили меня изъявлениями своей дружбы, потому что я все еще был очень слаб. Прозвучала резкая команда, и псы съежились у сол­датских ног, возвышавшихся теперь прямо надо мной.

— A! — сказал ефрейтор, по-видимому их командир, — ты, должно быть, настоящий русский, к тому же здешний, иначе собаки разорвали бы тебя на куски. На это они и натасканы. Погоди чуток и сам увидишь.

Они пошли прочь, таща за собой упирающихся собак, которые хотели остаться со мной. Через несколько минут собаки резво вскочили и броси­лись в заросли у дорожной обочины. Оттуда донеслись леденящие душу крики, потом какой-то булькающий хрип. За моей спиной раздался шо­рох, я оглянулся, и к моим ногам упала откушенная у запястья окровавлен­ная рука, а пес стоял над нею, помахивая хвостом.

— Товарищ, — сказал ефрейтор, вразвалку подходя ко мне. — Долж­но быть, ты действительно свой, если Серж так себя ведет. Мы едем в свою часть в Краскино, а ты, видно, уже давно в пути. Хочешь, мы подвезем тебя туда, если тебя не испугают пять трупов в кузове?

— Да, товарищ ефрейтор, я был бы вам очень благодарен, — отве­тил я.

Он пошел впереди. Собаки, виляя хвостами, бежали со мной рядом. Наконец он подвел меня к небольшому грузовику с прицепом. Из угла прицепа текла тонкая струйка крови, грязной лужицей застывая на земле. Равнодушно взглянув на сваленные в прицеп трупы, он присмотрелся к слабым судорогам умирающего, достал револьвер, выстрелил ему в голову, спрятал оружие в кобуру и, не оглядываясь, отошел к грузовику.

Мне дали место в кузове грузовика. Солдаты были в хорошем настро­ении и хвастались, что ни один иностранец ни разу не перешел границу во время их дежурства, рассказывали, что их взвод был награжден за образ­цовое несение службы. Я сказал им, что направляюсь во Владивосток чтобы впервые в жизни повидать этот великий город, и надеюсь, что у меня не будет проблем с языком.

— О! — загоготал ефрейтор. — Завтра туда едет наш грузовик отво­зить этих собак на отдых, потому что от избытка человеческой крови они так звереют, что даже мы не можем с ними справиться. Присмотри за ними вместо нас, и мы подбросим тебя завтра во Владивосток. Ты пони­маешь нас, значит, тебя поймет всякий в этих краях. Это тебе не Москва!

Так я, убежденный ненавистник коммунизма, провел эту ночь в гос­тях у русских пограничников. Мне были предложены вино, женщины и песни, но я отказался, сославшись на возраст и слабое здоровье. Подкре­пившись простой, но доброкачественной пищей, какой я давно уже не видел, я улегся спать на полу, и сон мой не тревожили укоры совести.

Утром мы выехали во Владивосток — ефрейтор, рядовой, три собаки и я. Так, благодаря дружбе с этими свирепыми тварями, я добрался до Владивостока без всяких хлопот, в машине, да еще основательно подкре­пившись.