Книга вторая 8 страница

 

Той осенью мы провели в загородном доме столько восхитительных дней, что сейчас, по прошествии лет, они сливаются в пеструю, милую сердцу кутерьму. С приближением Хэллоуина исчезли последние, самые стойкие полевые цветы и задул резкий, порывистый ветер, сметавший на серую, измятую волнами поверхность озера ворохи желтых листьев. В такие промозглые дни, когда по свинцовому небу бежали тяжелые тучи, мы не вылезали из библиотеки, то и дело подкладывая дрова в затопленный с утра камин. Голые ивовые ветви постукивали по стеклам, словно костяшки скелетов. На одном конце стола близнецы играли в карты, на другом занимался Генри, а Фрэнсис, уютно устроившись в нише окна с тарелкой канапе, читал мемуары герцога Сен-Симона в оригинале – почему-то он решил непременно одолеть этот объемистый труд. Фрэнсис учился в нескольких европейских школах и говорил по-французски безупречно, если не считать ленивого, снобистского акцента, который отличал и его английский. Иногда я просил его помочь мне, когда выполнял задания по


 

 

начальному курсу французского – занудные рассказики из серии «как Мари и Жан-Клод ходили в табачную лавку»; он зачитывал их с такой томной протяжностью (Marie – a apporté

– des légumes – à son frère38), что все чуть не по полу катались от смеха. Растянувшись на коврике перед камином, Банни делал домашнее задание; время от времени он исподтишка таскал у Фрэнсиса канапе или со страдальческим видом задавал какой-нибудь дурацкий вопрос по грамматике. При том что греческий давался ему со скрипом, он изучал его гораздо дольше остальных – с двенадцати лет, – чем без конца хвастался, намекая, что это был детский каприз, раннее проявление гениальности в духе Александра Поупа.39 На самом деле, как я узнал от Генри, у Банни была сильная дислексия, и курс древнегреческого ему навязали в школе: там придерживались теории, что изучение языков, в которых не используется латинский алфавит – греческого, иврита или русского, – оказывает терапевтическое воздействие на детей, неспособных научиться читать обычным способом. Как бы то ни было, истинные лингвистические таланты Банни были гораздо скромнее его претензий, и даже с простейшим заданием он не мог справиться без постоянных вопросов, жалоб и набегов на кухню. К концу семестра у него началось обострение астмы. С всклокоченными волосами, в наброшенном поверх пижамы халате он бродил по дому, хрипло дыша и театральным жестом поднося ко рту ингалятор. Мне по секрету сообщили, что таблетки против астмы вызывают у него бессонницу и нарушение пищеварения. На это побочное действие лекарств я и списывал тогда повышенную раздражительность Банни. Как выяснилось позже, причина коренилась совсем в другом.

Даже не знаю, о чем вам еще рассказать. Может, о том, как в одну декабрьскую субботу около пяти утра Банни пронесся по дому, как слон, прыгая по нашим кроватям с воплями

«Первый снег!»? Или как Камилла учила меня танцевать бокс-степ, или как Банни перевернул лодку (в которой, кроме него, были Генри и Фрэнсис), потому что ему померещилась водяная змея? Или о том, как мы отмечали день рождения Генри, или о тех двух случаях, когда к нам, волоча за собой йоркширского терьера и второго мужа, неожиданно пожаловала мать Фрэнсиса? (Его матушка была той еще штучкой – ярко-рыжие волосы, изумрудное ожерелье, невообразимые туфельки из крокодиловой кожи. Крис, ее новый муж, играл эпизодическую роль в нескончаемой мыльной опере и был лишь несколькими годами старше Фрэнсиса. Звали ее Оливия. Когда я познакомился с ней, она только что выписалась из Центра Бетти Форд, излечившись от алкоголизма и пристрастия к какому-то наркотику, и с нескрываемой радостью вновь устремлялась на проторенную тропку греха. Чарльз рассказал мне, что как-то раз она постучалась к нему среди ночи и спросила, нет ли у него настроения присоединиться к ней с Крисом в постели. Я до сих пор получаю от нее открытки на Рождество.)

Впрочем, один из тех дней словно выгравирован в моей памяти: ослепительно солнечная суббота, последний по-летнему теплый денек октября. Накануне – кстати сказать, было довольно холодно – мы болтали и пьянствовали почти до утра. Проснулся я поздно. Было душно, меня слегка мутило, одеяла сбились в изножье кровати, а комнату заливал яркий свет. Очень долго я лежал не шевелясь. Солнце сквозь веки обжигало глаза, ноги под ворохом одеял зудели от жары. Весь дом подавленно замер в беззвучном мареве.

Я медленно спустился по скрипучей лестнице. Дом казался покинутым. Наконец в тенистой части веранды я обнаружил Фрэнсиса и Банни. Банни сидел в футболке и бермудах, Фрэнсис накинул заношенный махровый халат, украденный из отеля. На его неестественно бледном лице альбиноса горели розовые пятна, а прикрытые веки почти явственно

 

 

38 Мари принесла брату овощей (фр.).

 

39 Александр Поуп (1688–1744) – английский поэт. Выдающиеся способности Поупа проявились в раннем детстве. По утверждению (не вполне, впрочем, достоверному) самого поэта, первое стихотворение («Ода одиночеству») было написано им в двенадцатилетнем возрасте.


 

 

подрагивали от боли.

Они пили «устрицы прерий». Фрэнсис, не глядя, подвинул ко мне свой бокал:

– Вот, выпей. Еще один взгляд на эту гадость – и меня вырвет.

В кровавой ванне кетчупа и вустерского соуса, словно живой, подрагивал желток.

– Нет уж, спасибо, – сказал я, отодвигая бокал.

Откинувшись в кресле, Фрэнсис скрестил ноги и страдальчески сжал пальцами переносицу.

– И зачем я только готовлю эту отраву? – простонал он. – Никакого эффекта. Нужно принять алкозельцер.

Тихонько прикрыв за собой раздвижную дверь, на веранду проскользнул Чарльз, одетый в красный полосатый халат.

– Знаешь, что тебе на самом деле нужно? «Поплавок» с мороженым.

– Ох, только твоих поплавков мне и не хватало.

– Говорю тебе, они действуют. С научной точки зрения. Холодное питье помогает от тошноты, а…

– Чарльз, я слышу твою теорию в сотый раз, но, по-моему, все это глупости.

– Да можешь ты хоть секунду послушать? Мороженое замедляет пищеварение. Кока-кола прекращает позывы к рвоте, а от кофеина проходит головная боль. Сахар дает силы. И вдобавок ускоряет расщепление алкоголя. Это просто идеальное средство.

– А сделай-ка мне такую штуку, – заинтересованно подал голос Банни.

– Сам сделай, – с внезапным раздражением отрезал Чарльз.

– Нет, серьезно, – сказал Фрэнсис. – Мне просто нужен пакетик алкозельцера.

Вскоре на веранду спустился Генри (он, в отличие от остальных, встал с рассветом и был одет прилично), а вслед за ним появилась сонная Камилла, влажная и раскрасневшаяся после ванны. Ее золотая головка, вся в беспорядочных завитушках, напоминала растрепанную ветром хризантему. Дело шло к двум часам. Борзая дремала на боку, каштановый глаз был приоткрыт и потешно вращался в глазнице.

Алкозельцера в доме все равно не нашлось, так что Фрэнсис принес бутылку имбирного пива, стаканы и лед, и какое-то время мы потихоньку приходили в себя. Солнце палило вовсю, становилось все жарче. Камилла, которая не любила сидеть на месте и вечно искала, чем бы себя занять – партией в карты, сборами на пикник, поездкой, чем угодно, – скучала, не скрывая своего неудовольствия. У нее в руках была книга, но она так и не открыла ее; перебросив ноги через подлокотник плетеного кресла, она упрямо отбивала босой пяткой рваный ритм. Наконец, главным образом чтобы поднять ей настроение, Фрэнсис предложил прогуляться к озеру. Камилла мгновенно оживилась. Делать было нечего, и мы с Генри тоже решили пройтись. Чарльз и Банни уснули прямо в креслах и только мерно посапывали.

Небо сияло яростной, обжигающей синевой, кроны деревьев полыхали раскаленными оттенками алого и золотого. Фрэнсис, отправившийся на прогулку босиком и в халате, осторожно перешагивал через камни и ветки, стараясь не расплескать пиво. Когда мы пришли на берег, он зашел в воду по колено и, воздев руки, как Иоанн Креститель, позвал нас к себе.

Мы сняли обувь и носки. Прозрачная бледно-зеленая вода прохладой ласкала лодыжки, на дне, покрытая сетью солнечных бликов, зыбилась галька. К Фрэнсису подошел Генри; он закатал брюки, но остался в пиджаке и галстуке – старомодный банкир с картины сюрреалиста. Ветерок прошелестел в березах, показав на мгновение бледную изнанку листьев. Юбка платья Камиллы надулась, словно белый воздушный шар. Засмеявшись, она быстро сбила подол, но ветер тут же надул его снова.

Камилла и я брели по мелководью, где вода едва доходила до щиколоток. Поверхность озера переливалась нестерпимо яркими солнечными бликами, словно это было и не озеро, а мираж в Сахаре. Генри и Фрэнсис ушли далеко вперед. Облаченный в белый халат Фрэнсис о чем-то говорил и бурно жестикулировал, а Генри, сложив руки за спиной, спокойно


 

 

возвышался рядом – Сатана, терпеливо выслушивающий страстные прорицания безумного отшельника.

Пройдя изрядный путь вдоль берега, мы повернули назад. Прикрывая глаза ладонью, Камилла рассказывала мне какую-то долгую историю про борзую – кажется, собака сгрызла хозяйский коврик из овчины, близнецы попытались спрятать улику, а потом, отчаявшись, решили ее уничтожить, – но я едва следил за ходом повествования. Она была очень похожа на Чарльза, но правильные мужские черты брата, повторенные с незначительными вариациями в сестре, приобрели что-то поистине магическое. Для меня Камилла была мечтой, ставшей явью. Один взгляд на нее пробуждал к жизни почти безграничный мир фантазий – от эллинизма до готики, от вульгарного до сакрального.

Завороженный мягкими модуляциями ее хрипловатого голоса, я искоса поглядывал на ее профиль, как вдруг резкий возглас вернул меня к действительности. Камилла остановилась.

– Что случилось?

Она опустила голову:

– Смотри!

От ее ступни поднимался темный фонтанчик крови. Я растерянно наблюдал, как над бледными пальцами, словно кольца кровавого дыма, кружатся тонкие алые нити.

– Боже, что с тобой?

– Не знаю. Наступила на что-то острое.

Она положила руку мне на плечо, и я обнял ее за талию. Из стопы, чуть выше свода, торчал длинный, зловеще поблескивающий осколок зеленого стекла. Кровь извергалась сильными ритмичными толчками – судя по всему, Камилла повредила артерию.

– Что там такое? – спросила она, пытаясь разглядеть ногу.

– Фрэнсис! – заорал я. – Генри!

Заметив рану, Фрэнсис ускорил шаг, подобрав повыше подол халата:

– Матерь Божья! Что ты с собой натворила? Идти-то хоть можешь? Дай-ка я посмотрю! Камилла вцепилась мне в руку. Вся ее ступня была словно покрыта алой глазурью.

Густые капли срывались в озеро и медленно расплывались, как тушь в чистой воде.

– Больно? – простонал Фрэнсис, закрывая глаза.

– Нет, – поспешно ответила она, но я-то знал, что ей жутко больно: она побледнела как полотно, и я чувствовал, как ее бьет дрожь.

Внезапно рядом оказался Генри и тоже склонился над ней.

– Обними меня за шею, – деловито сказал он, ловко подхватывая ее на руки, как ребенка.

– Фрэнсис, живо беги в машину за аптечкой. Встретимся на полпути.

– Хорошо! – с облегчением ответил Фрэнсис и торопливо зашлепал к берегу.

– Генри, отпусти меня. Ты же весь в крови. Он сделал вид, что не слышит.

– Ну-ка, Ричард, – обратился он ко мне, – возьми вон тот носок и затяни его потуже вокруг лодыжки.

Только тут я вспомнил, что в таких случаях накладывают жгут, – отличный бы вышел из меня врач, нечего сказать.

– Не слишком туго?

– Нет, нормально. Генри, правда, хватит, я же тяжелая.

Он улыбнулся. На одном из его передних зубов я разглядел небольшую щербинку, которую прежде никогда не замечал; она придавала его улыбке странное обаяние.

– Ты легкая как перышко.

Порою, когда случается какая-нибудь беда, реальность становится слишком неожиданной и странной, непостижимой, и все тут же заполняет собой нереальное. Движения замедляются, кадр за кадром, словно во сне; один жест, одна фраза длятся вечность. Мелкие детали – сверчок на стебельке, прожилки листа – внезапно выходят на


 

 

передний план, обретая болезненную четкость. Именно это и произошло тогда, пока мы добирались от озера домой. Пейзаж был похож на огромную картину, неестественно насыщенные краски которой выдают ее рукотворное происхождение. Каждый камешек, каждая травинка были прорисованы с беспощадной скрупулезностью, при взгляде на небо от синевы ломило глаза. Камилла обмякла на руках у Генри – голова запрокинута, словно у утопленницы, изгиб шеи безжизнен и прекрасен. Подол ее платья беспечно трепетал на ветру. Брюки Генри были заляпаны пятнами величиной с четвертак, слишком красными для крови, – как будто кто-то стряхнул на него только что вынутую из краски кисть. В промежутках между звуками наших шагов я слышал только комариный звон крови в ушах.

Чарльз, босой, все еще в халате, кубарем скатился с холма. Фрэнсис спешил за ним по пятам. Опустившись на колени, Генри осторожно уложил Камиллу на траву. Она приподнялась на локтях.

– Камилла, ты умираешь? – выпалил Чарльз, падая на землю рядом с сестрой и с ужасом глядя на рану.

– Кому-то, – сказал Фрэнсис, разматывая бинт, – придется вытащить этот осколок.

– Может, я попробую? – спросил Чарльз, поднимая глаза.

– Только осторожно.

Взявшись за пятку, Чарльз ухватил осколок двумя пальцами и слегка потянул. Камилла судорожно втянула воздух.

Чарльз отпрянул как ошпаренный. Он было опять протянул руку, но тут же ее опустил.

На кончиках пальцев у него блестела кровь.

– Ну, давай же, – сказала Камилла, совладав с собой.

– Не могу. Боюсь сделать тебе больно.

– Мне и так больно.

– Не могу, – выдавил Чарльз, жалобно глядя на нее.

– Отойди отсюда, – скомандовал Генри, быстро встав на колени и приподнимая раненую ногу.

Чарльз отвернулся. Он был бледен не меньше сестры, и я вспомнил старое поверье: когда один из близнецов ранен, другой тоже чувствует боль.

Глаза Камиллы распахнулись, она дернулась, но Генри уже держал в окровавленной руке изогнутый кусок стекла.

– Consummatum est.40

Фрэнсис начал орудовать йодом и бинтами.

– Ничего себе, – сказал я, рассматривая на свет стекляшку в красных разводах.

– Вот и умница, – приговаривал Фрэнсис, старательно бинтуя ступню. Как многие ипохондрики, он умел разговаривать с больными на редкость утешным тоном, не хуже опытной сиделки. – Вы только посмотрите на нее. Она даже не плакала.

– Не так уж это было и больно.

– Черта с два! Просто ты очень храбрая девочка. Генри поднялся с колен.

– Да, очень храбрая, – сказал он.

 

Ближе к вечеру мы с Чарльзом сидели на веранде. Внезапно похолодало; по-прежнему сияло солнце, но поднялся ветер. Мистер Хэтч недавно вошел в дом с охапкой дров, и в воздухе уже потянуло тонким и терпким запахом дыма. Фрэнсис, напевая, отправился готовить ужин; его звонкий, высокий, немного фальшивящий голос доносился до нас из окна кухни.

Рана Камиллы оказалась неопасной. Фрэнсис сразу же повез ее в травмпункт – Банни, раздосадованный тем, что проспал столь интересное событие, поехал с ними – и они

 

 

40 Свершилось (лат.).


 

 

вернулись уже через час. Камилле наложили шесть швов, перебинтовали ногу и выдали пузырек тайленола с кодеином. Теперь Генри и Банни играли в крокет, а она наблюдала за игрой. Слегка опираясь на больную ногу, она прыгала вдоль края площадки на здоровой, что издалека производило впечатление разудалого танца.

Мы пили виски с содовой. Чарльз попытался научить меня играть в пикет («Ведь в пикет играл Родон Кроули в „Ярмарке тщеславия“, помнишь?»), но я оказался никудышным учеником, и карты лежали без дела.

Чарльз отхлебнул виски. Он так и провел весь день в халате.

– Жаль, что завтра нам нужно возвращаться в Хэмпден, – сказал он.

– Жаль, что нам вообще нужно возвращаться, – отозвался я. – Вот было бы здорово здесь жить.

– Ну, в принципе это возможно.

– Что?

– Не сейчас, конечно. Потом. После колледжа.

– То есть?

– Видишь ли, – пожал плечами Чарльз, – тетушка Фрэнсиса ни за что не станет продавать дом на сторону. Она хочет оставить его в семье. Когда Фрэнсису исполнится двадцать один, он получит его за гроши. А если даже это будет не так дешево, у Генри денег столько, что он не знает, куда их девать. Они могут скинуться и купить дом вдвоем. Запросто.

Этот прагматичный ответ озадачил меня.

– Я что имею в виду, – пояснил Чарльз, – когда Генри закончит колледж – если, конечно, он его закончит, – ему понадобится местечко, где можно спокойно писать книги и изучать двенадцать великих цивилизаций.

– Как это, если он закончит?

– Да так. Надоест ему, и все. Он и раньше поговаривал, что бросит учебу. По большому счету в колледже ему делать нечего, а работу искать он точно никогда не станет.

– Ты думаешь? – с любопытством спросил я. Я всегда представлял себе Генри преподавателем греческого в каком-нибудь элитном колледже, затерянном на просторах Среднего Запада.

– Вот еще! – фыркнул Чарльз. – С какой стати? Деньги ему не нужны, а преподаватель из него ужасный. Фрэнсис – тот и подавно за всю жизнь палец о палец не ударил. Подозреваю, он мог бы жить с матерью, если б не ее новоиспеченный муженек. Нет, здесь ему будет лучше. К тому же и Джулиан тут рядом.

Сделав глоток, я пригляделся к далеким фигурам на площадке. Банни, не обращая внимания на закрывавшие глаза пряди волос, готовился ударить по шару, примеряясь молотком и раскачиваясь взад-вперед, как чемпион мира по гольфу.

– А у Джулиана есть родственники?

– Нет, – ответил Чарльз, обсасывая кубик льда. – Только какие-то племянники, но он их терпеть не может. Ну-ка, ну-ка, смотри, – оживился он, приподнимаясь в кресле.

Я проследил за его взглядом. Банни, стоявший на дальнем краю лужайки, наконец-то сделал удар. Шар прокатился мимо шестых и седьмых ворот, но каким-то чудом задел колышек.

– Погоди, – сказал я. – Вот увидишь, он потребует еще удар.

– Не дождется, – сказал Чарльз, опускаясь в кресло, но все еще следя за игроками. – Генри сейчас вправит ему мозги.

Генри указывал на пропущенные ворота, хотя слов было не разобрать, я был уверен, что он педантично цитирует правила. До нас долетели вопли оскорбленного Банни.

– Похмелье вроде прошло, – чуть погодя заметил Чарльз.

– У меня тоже, – ответил я.

Закат разливал золото по траве, вытягивал из деревьев длинные бархатистые тени. Омытые вечерним светом облака казались творением Констебля. Мне не хотелось в этом


 

 

признаваться, но я снова был почти пьян.

Мы посидели в тишине, наблюдая за игрой. С площадки доносились приглушенные сухие удары молотков по шарам, на кухне под звон кастрюль и хлопанье шкафчиков Фрэнсис распевал, судя по исполнению, самую веселую песню на свете: «Мы овечки, заблудшие в дикой чащобе… Бе-е! Бе-е! Бе-е!..»41

– А если Фрэнсис купит дом, – сказал я наконец, – думаешь, он пустит нас жить?

– Еще бы. С одним только Генри он спятит от скуки. Банни, наверно, придется работать в банке, но он сможет навещать нас по выходным, если оставит дома Марион и детишек.

Я рассмеялся. Накануне вечером Банни объявил, что хочет восьмерых детей, четырех мальчиков и четырех девочек. В ответ Генри разразился долгой тирадой, объясняя без тени иронии, что в природе завершение репродуктивного цикла неизбежно влечет за собой скорую дегенерацию и смерть.

– Ужасно, – сказал Чарльз. – Я просто вижу, как он стоит в садике перед домом, напялив дурацкий фартук.

– Поджаривает гамбургеры, ага.

– А вокруг него с воплями носятся штук двадцать детишек.

– Пикники Киванис-клуба.

– Шезлонги от «Лэй-Зи-Бой».

– Не говори…

Ветер встряхнул кроны берез, и те щедро осыпали нас желтыми листьями. Я снова отхлебнул виски. Если б я даже вырос в этом доме, я и то не мог бы любить его сильнее; и скрип качелей, и узор вьющегося по решетке ломоноса, и мягкие складки холмов с серой каймой у горизонта, и едва заметная за деревьями полоска шоссе – все это не могло бы быть более родным. Самые краски этого места вошли в мою кровь. Если Хэмпден впоследствии вспоминался мне смятенным вихрем белых, зеленых и красных мазков, то загородный дом появлялся перед мысленным взором роскошной акварелью – слоновая кость, ляпис-лазурь, каштан, охра, золото, – на которой лишь постепенно проступали знакомые контуры: стены, крыша, небо, клены. Увы, даже в тот вечер, когда я сидел на веранде с Чарльзом и вдыхал запах поднимавшегося из труб дыма, мне не верилось, что это действительно происходит со мной; все было у меня перед глазами и все же казалось прекрасной иллюзией.

Темнело, подходило время ужина. Одним глотком я допил виски. Жить здесь и никогда не возвращаться в мир асфальта, торговых центров и сборной мебели, жить здесь с Чарльзом, Камиллой, Генри, Фрэнсисом, может быть, даже с Банни и быть уверенным, что никто из нас не обзаведется семьей, не уедет домой, не найдет работу в каком-нибудь городе за тысячи километров отсюда – одним словом, не запятнает себя ни одним из тех предательств, которые совершают друзья после колледжа; жить и знать, что все останется в точности таким же, как сейчас, – эта мечта была поистине божественной, и я не знаю, верил ли я даже в тот миг, что она может сбыться, но мне хотелось бы думать, что верил.

Фрэнсис набирал обороты для проникновенного финала: «Хор джентльменов в чаду

кабаков… Проклят отныне во веки веков…» Чарльз искоса взглянул на меня:

– Ну так что?

– В смысле?

– Я имею в виду, какие планы? – спросил он с улыбкой. – Что будешь делать в ближайшие лет сорок-пятьдесят?

На лужайке в этот момент Банни выбил шар Генри метров на двадцать за край площадки. Полыхнул взрыв смеха. Негромкий, но отчетливый, он долетел к нам слабым эхом в вечернем воздухе. Этот смех преследует меня до сих пор.

 

 

41 Фрэнсис поет «Whiffenpoof song» – песню, традиционно завершающую выступления студенческого хорового ансамбля Йельского университета «Yale Whiffenpoofs». Ее припев представляет собой немного измененные строки стихотворения Р. Киплинга «Джентльмен в драгунах».


 

 

Глава 3

 

С первого же дня, как я оказался в Хэмпдене, я начал со страхом думать о конце семестра, который означал для меня возвращение в Плано, к автозаправкам на выжженной пыльной равнине. По мере того как семестр подходил к концу, а снега наметало все больше, утренние часы становились все темнее и дата на заляпанной ксерокопии (17 декабря – последний срок сдачи всех работ), приклеенной к дверце шкафа, все ближе, моя меланхолия перерастала в смятение. Мне казалось, я не вынесу очередное Рождество с семьей: ни малейшего намека на снег, пластмассовая елка и не смолкающий ни на минуту телевизор. Да и сами родители не то чтобы жаждали меня видеть. В последние годы они подружились с бездетной и патологически болтливой пожилой четой по фамилии МакНэтт. Мистер МакНэтт торговал автозапчастями, миссис МакНэтт, похожая на жирного голубя, продавала косметику «Эйвон». Под их влиянием родители пристрастились к поездкам по дешевым фабричным магазинчикам, начали играть в кости и просиживать вечера напролет в баре отеля «Рамада-инн», где играл тапер. С наступлением праздников все это поглощало их почти целиком, и, хотя мое присутствие было недолгим и редким, они видели в нем лишь досадную помеху и даже что-то вроде молчаливого упрека.

Впрочем, праздниками проблема не ограничивалась. Поскольку Хэмпден находился так далеко на севере, а отопление старых зданий требовало немалых затрат, на январь и февраль колледж закрывали.

Я уже просто слышал, как, пропустив пару-тройку бутылок пива, мой отец жалуется на меня мистеру МакНэтту, а тот, в свою очередь, подначивает его намеками на то, что я испорчен и что он-то уж точно, будь у него сын, не позволил бы ему садиться себе на шею. Это привело бы отца в бешенство, и в конце концов он с трагическим видом вломился бы ко мне в комнату и, закатив глаза, как Отелло, выставил бы меня вон, указуя дрожащим перстом на дверь. Когда я учился в старших классах и в прежнем колледже, он проделывал это много раз без всякой причины, просто чтобы продемонстрировать свой авторитет матери и работникам заправки. Как только ему надоедало всеобщее внимание и матери дозволялось

«немного его образумить», меня всегда звали обратно. Но что будет на этот раз? У меня даже больше не было комнаты: в октябре мать сообщила в письме, что продала всю мебель и превратила мою спальню в свою «швейную мастерскую».

Генри и Банни улетали на все каникулы в Италию, в Рим. Эта новость, объявленная Банни в начале декабря, меня удивила, тем более что уже около месяца в их отношениях сквозила некоторая напряженность. Я объяснял ее растущим недовольством Генри – в последнее время Банни постоянно тянул из него деньги, Генри же, хотя и сетовал по этому поводу, почему-то никогда ему не отказывал. Я был почти уверен, что дело не в самих деньгах, а в принципе. Не сомневался я и в том, что сам Банни даже не подозревал, что между ними что-то не так.

Предстоящая поездка целиком завладела помыслами Банни. Он купил кучу одежды, целую стопку путеводителей, аудиокурс «Parliamo Italiano», 42 обещавший научить слушателей итальянскому менее чем за две недели («Даже тех, кому никогда не везло с другими языками!» – заверяла реклама на обложке), и экземпляр «Ада» Данте в переводе Дороти Сэйерс. Он знал, что мне некуда податься на каникулы, и с наслаждением посыпал мои раны солью. «Я буду вспоминать о тебе, попивая кампари и катаясь в гондолах», – подмигнув, пообещал он. Генри о поездке не распространялся. Пока Банни трещал без умолку, он сидел и, глубоко, сосредоточенно затягиваясь, курил, делая при этом вид, что не понимает ни слова из той галиматьи, которую Банни пытался выдать за итальянский.

Фрэнсис сказал, что будет только рад пригласить меня на Рождество в Бостон, а потом отправиться со мной в Нью-Йорк. Близнецы позвонили бабушке в Виргинию, и та сказала,

 

42 Говорим по-итальянски (ит.).


 

 

что тоже будет рада принять меня на все каникулы. Однако оставался еще один вопрос – на эти два месяца мне была необходима работа. Если я хотел продолжить учебу в следующем семестре, мне нужны были деньги, которые мне вряд ли удалось бы заработать, шляясь с Фрэнсисом по Нью-Йорку. Дядя близнецов был юристом, и, как обычно во время праздников, они собирались побыть у него клерками, но им и так каждый раз приходилось ломать голову над тем, как растянуть эту работу на двоих: Чарльз возил дядюшку Ормана по магазинам и случайным распродажам имущества, а Камилла должна была сидеть в офисе у телефона, по которому никто никогда не звонил. У них наверняка не возникало и мысли, что мне тоже может понадобиться заработок, – с рассказами о калифорнийской richesse43я явно перестарался. «А что я буду делать, пока вы на работе?» – спросил я, надеясь, что они уловят мой намек, но он конечно же от них ускользнул. «Боюсь, что делать там особенно и нечего, – извиняющимся тоном ответил Чарльз. – Ну, читать, болтать с бабушкой, играть с собаками».

Похоже, единственное, что мне оставалось, – это Хэмпден. Доктор Роланд был не против взять меня на зиму, но предложенной им зарплаты не хватало даже на мало-мальски приличное жилье. Чарльз и Камилла уже сдавали квартиру кому-то еще, а к Фрэнсису на это время переезжал кузен-тинейджер. Квартира Генри, насколько я знал, оставалась свободной, но сам он не предложил ею воспользоваться, а попросить мне не позволяла гордость. Пустовал и загородный дом, но он был в часе езды от города, а машины у меня не было. Наконец я узнал об одном бывшем хэмпденском студенте – старом хиппи, устроившем музыкальную мастерскую в здании заброшенного склада. Он разрешал бесплатно там пожить, если ты соглашался время от времени помогать вытачивать колки или шлифовать мандолины.

Я не хотел обременять себя ничьим состраданием или презрением и отчасти поэтому скрыл от всех истинные обстоятельства своей зимовки. Не встретив тепла и понимания у никчемных гламурных родителей, я решил остаться в Хэмпдене (по неопределенному адресу) и уйти с головой в греческий, с гордостью отвергнув малодушно предложенную ими денежную помощь.

Такой стоицизм, такое стремление всецело посвятить себя занятиям и пренебрежение к мирским соблазнам, которое сделало бы честь даже Генри, вызвало восхищение у всех, в том числе у него самого. «Я и сам был бы не прочь провести здесь эту зиму, – сказал он, когда промозглым вечером в конце ноября мы возвращались по щиколотку в размокшей листве от Чарльза с Камиллой. – Колледж закрыт, после трех часов дня в городе не работает ни один магазин. Все вокруг пусто и белым-бело, никаких звуков – только шум ветра. В старину снега наметало по самые крыши, люди сидели запертые в своих домах, как в клетках, и умирали голодной смертью. Их находили только весной». Голос его звучал ровно, убаюкивающе, однако меня охватило беспокойство – там, где я жил раньше, зимой и снега-то не было.