ПОВЕСТИ XIII-XV ВВ. О БОРЬБЕ С МОНГОЛО-ТАТАРСКИМ ИГОМ

План

ПРЕДПОСЫЛКИ ВОЗНИКНОВЕНИЯ И СПЕЦИФИКА ДРЕВНЕЙ РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ

ЛЕКЦИЯ №2

1. Культура Киевской Руси.

2. Древнерусская литература.

 

1. Культура Киевской Руси

 

IX век в истории славянского народа открывает новую страницу. Начинается процесс собирания славянских племен под единой княжеской властью с помощью военной силы - рождается молодое сильное государство. Образование Киевской Руси принято относить к призванию на княжение в Новгород в 862 году варяжских князей Рюрика, Синеуса и Трувора, а конец - к правлению Владимира Мономаха (1113-1125). Таким образом, хронологические рамки эпохи Киевской Руси - середина IX - начало XII века.

В культурологическом плане начало нового этапа следует связывать с принятием Русью христианства. Крещение Руси в 988 году стало поворотным пунктом в истории и культуре восточнославянских племен. Вместе с новой религией они восприняли от Византии письменность, книжную культуру, навыки каменного строительства, каноны иконописи, некоторые жанры и образы прикладного искусства. После этого Киевская Русь пережила подъем культуры, в течение первого же столетия вышедшей на высокий европейский уровень. В течение четырех последующих столетий Киевская Русь сформировалась в хорошо управляемое демократическое городское рыночное общество. В период наивысшего расцвета в ХI веке ее население достигло 7-8 млн. человек, включая такие развитые городские центры, как Киев, Новгород и Смоленск. Это было самое большое и населенное государство Европы. Местоположение Руси между Востоком и Западом, перекрестное влияние на нее различных цивилизаций оказало плодотворное воздействие на духовную жизнь и культуру русского народа.

Начало письменности и литературе было положено деятельностью Кирилла (827-869) и Мефодия (815-885) - христианских миссионеров, создателей славянского алфавита и старославянского литературного языка. Вместе с ней просветители передали славянам всю сумму знаний, накопленных Византией и полученных ею в наследство от античной цивилизации. С принятием христианства на Руси начинает распространяться письменность. Князь посылал «собирать у лучших людей детей и отдавать их в обучение книжное». Принесенная из Византии и Болгарии церковнославянская письменность послужила основой для развития русской письменности.

Древнерусскую литературу можно рассматривать как литературу одной темы и одного сюжета. Этот сюжет — мировая история. Тема — смысл человеческой жизни. Многотомные великие Четьи-Минеи (то есть чтения, расположенные по месяцам года), летописи («Повесть временных лет» и др.), хронографы, «хождения» (описания путешествий) — все это свидетельствовало о чувстве величия мира древнерусским человеком. Литература этого периода носила поучительный характер, рассказывала не о придуманном, а о реальном. До XVII века она не знает почти условных персонажей. Имена действующих лиц исторические. Литература Руси видела свою главную роль в просвещении, проповеди светской жизни, введении русской культуры в мировую христианскую культуру. Высокого уровня достигло законодательство Древней Руси. Правовой кодекс «Русская правда» поражает развитой для своего времени правовой культурой.

После принятия христианства для Руси стало характерным противоречивое отношение к светским увеселениям: их то запрещали, то признавали необходимость смеховой разрядки. Первое было характерно для духовенства, которое видело в народных традициях проявление язычества. Но в сознании народа, большинства князей аскетическое отрицание плотских радостей вызывало противодействие. С XI века в литературных памятниках встречаются упоминания о скоморохах. Это были актеры, сочетавшие черты потешника, драматического лицедея, музыканта, певца, танцора, фокусника. Со своими «бесовскими» песнями и плясками они были любимы и при дворе князя и в крестьянской избе. Помимо скоморохов любимым зрелищем народа были коллективные игрища, приуроченные к традиционным бытовым и земледельческим праздникам. Гротеск, буффонада, смех были непременным элементом этих веселых зрелищ. «Смеховая культура» сохранялась в традициях этих праздников. Но христианские ценности и обряды постепенно входили и в народную культуру, вытесняя язычество, перемешиваясь с ним.

В целом, древнерусская цивилизация киевского периода по своим типологическим чертам мало отличалась от раннефеодальных цивилизаций Западной Европы. Их сближали преобладающие технологии материального производства, городской характер культуры, единообразие многих ценностных ориентаций. Православный характер русского христианства и тесные экономические, политические, культурные связи с Византией определили стилевую специфику цивилизации Древней Руси. В первые века Киевская Русь по многим культурным, ценностно-ориентационным чертам можно рассматривать как «дочернюю» зону византийской культуры, хотя по большинству форм общественного устройства и жизнедеятельности она была скорее ближе к центральной Европе, так что на первом этапе своего становления российская цивилизация уже синтезировала черты европейской, эллинистической культуры и византийской мистики.

Духовные запросы древнерусского человека удовлетворялись, как правило, не литературой, а фольклором. Люди Древней Руси знали и бытовой рассказ-анекдот, и любовную песню, и сказку, и легенду, и богатырский эпос, в котором важнейшим компонентом могла быть и тема любовных похождений героя, добывания невесты и т. д.. Но все эти жанры бытовали в устной форме, дополняя литературу в эстетическом кругозоре людей того времени, дополняя ее, но не конкурируя с ней. Наличие древнерусского фольклора с его разветвленной системой жанров не вызывает сомнения не только потому, что мы можем реконструировать древний фольклор по поздним, дошедшим до нас его образцам, но и потому, что свидетельства о его существовании сохранили сами древнерусские памятники старшей поры — летописи, жития святых, церковные поучения.

Говоря о системе жанров древнерусской литературы, необходимо отметить еще одно важнейшее обстоятельство: эта литература долгое время, вплоть до XVII в., не допускала литературного вымысла. Древнерусские авторы писали и читали только о том, что было в действительности: об истории мира, стран, народов, о полководцах и царях древности, о святых подвижниках.

Откровенный вымысел допускался лишь в одном жанре — жанре аполога, или притчи. Это был рассказ-миниатюра, каждый из персонажей которого и весь сюжет существовали лишь для того, чтобы наглядно проиллюстрировать какую-либо идею. Это был рассказ-аллегория, и в этом заключался его смысл.

В древнерусской литературе, не знавшей вымысла, историчной в большом или малом, сам мир представал как нечто вечное, универсальное, где и события и поступки людей обусловлены самой системой мироздания, где вечно ведут борьбу силы добра и зла, мир, история которого хорошо известна (ведь для каждого события, упоминаемого в летописи, указывалась точная дата — время, прошедшее от «сотворения мира»!) и даже будущее предначертано: широко распространены были пророчества о конце мира, «втором пришествии» Христа и Страшном суде, ожидающем всех людей земли.

2. Древнерусская литература

ЛИТЕРАТУРА КИЕВСКОЙ РУСИ (XI-XII вв.)

Вся древнерусская литература делится на две части: переводную и оригинальную. Переводили, как правило, церковную классику - Священное Писание и произведения раннехристианских отцов Церкви IV-VI вв.: Иоанна Златоуста, Василия Великого, Григория Нисского, а также произведения массовой литературы – произведения не включенные в библейский канон, патерики (сборники жизнеописаний отцов Церкви, монахов, признанных священными). Наибольшей популярностью пользовалась Псалтырь, богослужебная и толковая. Первые оригинальные сочинения относятся к концу XI - началу XII века. Среди них такие выдающиеся памятники, как «Повесть временных лет», «Сказание о Борисе и Глебе», «Житие Феодосия Печерского», «Слово о законе и благодати». Жанровое разнообразие древнерусской литературы XI-XII вв. невелико: летописание, житие и слово. Среди жанров древнерусской литературы центральное место занимает летопись, развивавшаяся в течение многих веков. Древнейшая русская летопись носит название «Повесть временных лет» (1068), которая, по определению Д.С. Лихачева, является не просто собранием фактов русской истории, а цельной литературно изложенной историей Руси.

Осваивая общеславянскую литературу-посредницу, занимаясь переводами с греческого, древнерусские книжники одновременно обращаются к созданию оригинальных произведений различных жанров. Мы не можем с точностью указать, когда появились первые записи исторических преданий, когда они стали объединяться в связное историческое повествование, но несомненно, что уже в середине XI в., если не ранее, составляются первые русские летописи.

В это же время киевский священник Иларион (будущий митрополит) пишет «Слово о законе и благодати» — богословский трактат, в котором, однако, из догматических рассуждений о превосходстве «благодати» (Нового завета) над «законом» (Ветхим заветом) вырастает отчетливо выраженная церковно-политическая и патриотическая тема: принявшая христианство Русь — страна не менее авторитетная и достойная уважения, чем сама Византия. Русские князья Игорь и Святослав прославились своими победами и «крепостью»; Владимир, крестивший Русь, по значительности своего поступка достоин сравнения с апостолами, а киевский князь Ярослав Владимирович (при котором и писал свое «Слово» Иларион) не «рушит», а «утверждает» начинания отца. Он создал храм святой Софии (Софийский собор в Киеве), подобного которому нет в «округних» странах, украсив его «всякой красотой, златом и сребром и камением драгим», как пишет Иларион.

Русские книжники выступают и в агиографическом жанре: в XI — начале XII в. были написаны жития Антония Печерского (оно не сохранилось), Феодосия Печерского, два варианта жития Бориса и Глеба. В этих житиях русские авторы, несомненно знакомые с агиографическим каноном и с лучшими образцами византийской агиографии, проявляют самостоятельность и обнаруживают высокое литературное мастерство.

В начале XII в. (видимо, около 1117 г.) киевский князь Владимир Мономах пишет «Поучение», обращенное к сыновьям, но одновременно и к тем русским князьям, которые пожелали бы прислушаться к его советам. «Поучение» удивительно и тем, что совершенно выпадает из строгой системы жанров, не имея себе аналога в древнерусской литературе, и тем, что Мономах обнаруживает в нем не только государственный кругозор и богатый жизненный опыт, но также высокую литературную образованность и безусловный писательский талант.

Вторая половина XII в. отмечена бурным развитием летописания. Об этом нам позволяет судить южнорусский свод начала XV в. (Ипатьевская летопись), в составе которого сохранились фрагменты из летописных сводов более раннею времени.

Венчает литературное развитие этой эпохи «Слово о полку Игореве» (1185-1188). В основу сюжета неизвестный автор положил, казалось бы, частный эпизод русско-половецких войн - неудачный поход Игоря Святославича 1185 г. Но средствами художественного языка он превращен в событие общерусского масштаба, что придало монументальное звучание основной идее - призыву к князьям прекратить усобицы и объединиться перед лицом внешнего врага. Это уникальное лиро-эпическое произведение оказало влияние на русскую литературу (переводы В.А. Жуковского, А.Н. Майкова, Н.А. Заболоцкого), искусство (В.М. Васнецов, В.Г. Перов, В.А. Фаворский), музыку (опера «Князь Игорь» А.П. Бородина). Всего до нас дошло более 150 рукописных книг XI-XII веков.

Сохранившиеся литературные памятники XI-XII вв. — это лишь по счастливому стечению обстоятельств уцелевшие остатки литературы, находившейся в канун монголо-татарского нашествия в поре расцвета.

В первой четверти XIII в. Русь постигла национальная трагедия — вторжение орд монголо-татар. О нашествии кочевников, о разрушении городов, гибели или угоне в плен населения, а также о запустении Руси после нашествия врага, когда города лежали в развалинах, а «села... запустеша и ныне лесом зарастоша», рассказывают русские летописи, повести, жития, проповеди, а еще более убедительно и беспристрастно — данные, добытые археологами и историками материальной культуры.

Трудно представить общие масштабы бедствия, исчислить людские жертвы. Непоправимый урон был нанесен и русской культуре. Достаточно выразительным свидетельством является тот факт, что во второй половине XIII в. на Руси почти не ведется каменное строительство, тогда как количество церквей и каменных построек XII и начала XIII в. исчислялось тысячами.

Литературное развитие в XIII — первой половине XIV в. существенно замедляется, и на долгое время, по крайней мере до середины XV в., одной из центральных в русской литературе становится патриотическая тема — прославление подвигов русских воинов, доблести русских князей в годы нашествия Батыя и побед русского оружия во времена Дмитрия Донского.

Летописи XIII-XV вв. обстоятельно и взволнованно рассказывают о важнейших эпизодах борьбы с монголо-татарским нашествием: о битве на Калке (в 1223 г.), о Батыевом нашествии (1238-1240), о победе над Мамаем на Куликовом поле (1380), о захвате Москвы Тохтамышем (1382), о нападении Темир-Аксака (1395), о приходе на Русь Едигея (1408) и, наконец, о «стоянии на Уфе» русского войска, возглавляемого Иваном III, и татарской рати хана Ахмата в 1480 г. — событии, которое считается историческим рубежом, знаменующим конец монголо-татарского ига. Помимо всех этих кратких и подробных, драматических и торжествующих летописных повествований, событиям вражеского нашествия посвящены и такие выдающиеся литературные памятники, как «Повесть о разорении Рязани Батыем», «Задонщина» и «Сказание о Мамаевом побоище».

ЛИТЕРАТУРА XV В.

Возможность рассматривать период с конца XIV до конца XV в. как время русского Предвозрождения была обоснована в исследованиях Д. С. Лихачева. Русская литература еще с X-XI вв. находилась в теснейших связях с культурами Византии и южных славян. Монголо-татарское нашествие затормозило и прервало эти связи (хотя и не в полной мере), но уже во второй половине XIV в. они возрождаются с необычайной интенсивностью, и Русь оказывается вовлеченной в тот процесс культурного подъема, который переживают в этот период все европейские государства и который привел некоторые из них к собственно Возрождению. Но каковы же наиболее существенные черты эпохи Предвозрождения?

Если Возрождение открыло человека, признало ценность, сложность и индивидуальность человеческой личности, то в эпоху Предвозрождения это открытие еще только подготавливается. И как первый шаг на этом пути возникает обостренный интерес к эмоциональной жизни человека, при этом не только в узкой сфере молитвенного экстаза или умиления, но и во всем разнообразии чувств, возникающих в различных жизненных ситуациях. Писатели этого времени еще не открыли для себя индивидуального человеческого характера, но они начинают охотно изображать человеческие эмоции и сами вместе со своими героями плачут, восхищаются, негодуют. Эти новые интересы, в свою очередь, потребовали выработки нового, более гибкого, более экспрессивного языкового стиля. Такой стиль получает в XIII-XIV вв. широкое распространение в литературах Византии, Болгарии, Сербии и, наконец, в русской литературе, применительно к которой он именуется обычно стилем второго южнославянского влияния.

В эпоху Предвозрождения активизируется процесс секуляризации, обмирщения культуры. В идеологии проявляется большее свободомыслие, получают распространение различного рода еретические воззрения. Литература смелее отходит от канонов в системе жанров, в типе сюжетов, в характере изображения; читателя все более привлекает занимательность повествования, новизна сюжетных коллизий. Со всеми этими процессами мы встретимся и в русской литературе XV в.

Для эпохи Предвозрождения характерен также повышенный интерес к миру, чуждый барьеров национальной и даже религиозной ограниченности. Достаточно упомянуть в этой связи, что на Руси на рубеже XV-XVI вв. делаются переводы с латыни, что Русь, хотя и в меньшей степени, чем Западная Европа, знакомится в это время с античной культурой, и в частности с античным эпосом и античной мифологией. Все эти примеры говорят о сходстве культурных тенденций в ряде европейских стран и, следовательно, о правомерности постановки вопроса о русском Предвозрождении.

Епифаний Премудрый. Стиль второго южнославянского влияния наиболее удобно рассмотреть на примере произведений выдающихся агиографов конца XIV-XV в. — Епифания Премудрого и Пахомия Логофета. Епифаний Премудрый (умер в 1420 г.) вошел в историю литературы прежде всего как автор двух обширных житий — «Жития Стефана Пермского» (епископа Перми, крестившего коми и создавшего для них азбуку на родном языке), написанного в конце XIV в., и «Жития Сергия Радонежского», созданного в 1417-1418 гг.

Основной принцип, из которого исходит в своем творчестве Епифаний Премудрый, состоит в том, что агиограф, описывая житие святого, должен всеми средствами показать исключительность своего героя, величие его подвига, отрешенность его поступков от всего обыденного, земного. Отсюда и стремление к эмоциональному, яркому, украшенному языку, отличающемуся от обыденной речи. Жития Епифания переполнены цитатами из Священного писания, ибо подвиг его героев должен найти аналогии в библейской истории. Для них характерно демонстративное стремление автора заявить о своем творческом бессилии, о тщетности своих попыток найти нужный словесный эквивалент изображаемому высокому явлению. Но именно эта имитация и позволяет Епифанию продемонстрировать все свое литературное мастерство, ошеломить читателя бесконечным рядом эпитетов или синонимических метафор или, создав длинные цепи однокоренных слов, заставить его вдуматься в стершийся смысл обозначаемых ими понятий. Этот прием и получил название «плетения словес».

Иллюстрируя писательскую манеру Епифания Премудрого, исследователи чаще всего обращаются к его «Житию Стефана Пермского», а в пределах этого жития — к знаменитой похвале Стефану, в которой искусство «плетения словес» (кстати, здесь оно именно так и названо) находит, пожалуй, наиболее яркое выражение. Приведем фрагмент из этой похвалы, обратив внимание и на игру словом «слово», и на ряды параллельных грамматических конструкций: «Да и аз многогрешный и неразумный, последуя словеси похвалений твоих, слово плетущи и слово плодящи, и словом почтити мнящи, и от словес похваление собирая, и приобретая, и приплетая, паки глаголю: что тя нареку: вожа (вождя) заблудившим, обретателя погибшим, наставника прелщеным, руководителя умом ослепленым, чистителя оскверненым, взыскателя расточеным, стража ратным, утешителя печальным, кормителя алчущим, подателя требующим...»

Епифаний нанизывает длинную гирлянду эпитетов, словно бы стремясь полнее и точнее охарактеризовать святого. Однако точность эта отнюдь не точность конкретности, а поиски метафорических, символических эквивалентов для определения по сути дела единственного качества святого — его абсолютного совершенства во всем.

В агиографии XIV-XV вв. получает также широкое распространение принцип абстрагированности, когда из произведения «по возможности изгоняется бытовая, политическая, военная, экономическая терминология, названия должностей, конкретных явлений природы данной страны...» Писатель прибегает к перифразам, употребляя выражения типа «вельможа некий», «властелин граду тому» и т. д. Устраняются и имена эпизодических персонажей, они именуются просто как «муж некто», «некая жена», при этом прибавления «некий», «некая», «един» служат изъятию явления из окружающей бытовой обстановки, из конкретного исторического окружения».

Агиографические принципы Епифания нашли свое продолжение в творчестве Пахомия Логофета.

Пахомий Логофет.Пахомий, серб по происхождению, приехал на Русь не позднее 1438 г. На 40-80-е гг. XV в. и приходится его творчество: ему принадлежит не менее десяти житий, множество похвальных слов, служб святым и других произведений. Пахомий дал русской агиографии много образцов ровного, несколько холодного и монотонного стиля, которому легче было подражать при самой ограниченной степени начитанности».

Существенно отметить появление на Руси XV в. новых переводных памятников исторического повествования, к тому же посвященных таким популярным во всей Европе сюжетам, как история Александра Македонского «Сербская Александрия»и история Троянской войны «Повесть о Троянской войне».

Какое значение для древнерусской литературы и культуры имело знакомство с произведениями о Троянской войне? Дело не только в том, что Русь приобщилась к этому мировому сюжету, стала читать то, чем зачитывались их современники в других европейских странах. Знакомство с троянским циклом расширило культурный и литературно-эстетический кругозор. Русские читатели познакомились с мифами о Язоне и Медее, Елене и Парисе, Ахилле и Гекторе, Одиссее и Агамемноне, Приаме и Гекубе. Через произведения Троянского цикла (в гораздо большей степени, чем через «Сербскую Александрию») в русскую книжность вошла тема земной, плотской любви, причем без того безоговорочного отрицания и осуждения, которые встречала эта тема или, точнее сказать, сама плотская любовь в таких традиционных жанрах древнерусской литературы, как жития или учительные слова отцов церкви и русских проповедников. Летописи и исторические повести говорили, да и то крайне редко, лишь о супружеской любви, причем в совершенно этикетных коллизиях: вдова оплакивала умершего или погибшего супруга, жена, рыдая, отдавала мужу, уходящему в поход на врага, «конечное целование». Самоубийство Евпраксии, не пожелавшей пережить любимого мужа (в «Повести о разорении Рязани Батыем»), в общем редкий для древнерусской литературы сюжетный мотив.

Произведения Троянского цикла познакомили русских книжников не только с новыми героями, с дальними странами, с приключениями и чудесами, но и с коллизиями, которые не знала прежде древнерусская литература. Проявляется все больше внимания к человеку с его эмоциями (но именно эмоциями, а не характером!), страстями, страданиями и радостями, однако это все же «абстрактный психологизм», ибо разные герои одинаково радуются и страдают, выражают свои чувства одинаково: экспрессивно и неискренне.

Новшества захватывают даже такой строгий, традиционный жанр, как агиография. В начале XV в. под пером Пахомия Логофета, как мы помним, создавался новый житийный канон — велеречивые, «украшенные» жития, в которых живые «реалистические» черточки уступали место красивым, но сухим перифразам. Но наряду с этим проявляются жития совсем другого типа, смело ломающие традиции, трогающие своей искренностью и непринужденностью. Таково, например, «Житие Михаила Клопского».

Итак, литература XV в. представляет собой очень сложное явление. В это время необычайно расширяется мировоззренческий кругозор: создаются обширные летописные и хронографические своды, в сферу литературных интересов входят отголоски античного эпоса. В книжной традиции получают широкое распространение так называемые энциклопедические сборники, содержавшие разного рода справочные статьи: сведения исторического характера (хронологические выкладки, перечни императоров, деятелей церкви), географические и астрономические сведения.

Расширяется диапазон тем и мотивов: в литературу проникают элементы чистой занимательности (приключения и фантастика в «Сербской Александрии», зловещие, но занимательные анекдоты «Повести о Дракуле», удивительная история юного Борзосмысла); получает права литературного гражданства тема чувственной любви (в «Сербской Александрии» и особенно в сказаниях о Троянской войне).

Эмоциональная жизнь персонажей изображается по-разному: то этикетно велеречиво (как в житиях, в «Сказании о Мамаевом побоище», в «Сербской Александрии»), то с удивительно искренней непосредственностью (как в «Житии Михаила Клопского»). Психологизм, пусть даже «абстрактный психологизм», присущ почти всем без исключения повествовательным жанрам. Эмоционально-экспрессивный стиль, проявившийся первоначально в агиографии, начинает завоевывать все более широкие сферы, он решительно вторгается в XV в. и в историческое повествование.

Все эти тенденции, как можно было бы ожидать, подводили русскую литературу к новому этапу ее развития — к русскому Ренессансу.

ЛИТЕРАТУРА XVI В.

На рубеже XV-XVI вв. в русской литературе наступает решительный перелом. Те гуманистические тенденции, которые позволяли говорить об эпохе русского Предвозрождения XIV-XV вв., не получили дальнейшего развития. Начавшийся процесс освобождения литературы от регламентирующего влияния церкви и религиозных догм был насильственно прерван.

Этот перелом хорошо заметен при сопоставлении русской литературы XVI в. с литературами западных славян. На Руси из рукописного репертуара в XVI в. исчезают литературные памятники, в которых наиболее отчетливо проявлялись черты предвозрожденческой жанровой свободы — памятники, не имеющие какого-либо делового назначения. В списках XVI в. нам не известна ни «Сербская Александрия», ни басенный цикл, получивший на Руси именование «Стефанит и Ихнилат», ни «Повесть о Дракуле», ни «Повесть о Басарге», ни такие произведения более раннего периода, как «Повесть об Акире Премудром» или «Сказание об Индийском царстве».

Широкое распространение получают жития, хроники, исторические повести. Огромное значение приобретает в XVI в. публицистика. В публицистических сочинениях Ивана Грозного, Андрея Курбского, Ивана Пересветова поднимаются важнейшие проблемы государственного управления, взаимоотношений государя и подданных, церкви и великокняжеской или царской власти. В сочинениях церковных иерархов (Иосифа Волоцкого, Нила Сорского, митрополита Даниила) ведется полемика с еретиками, обличаются общественные пороки, ведутся споры по вопросам церковного быта и т, д. Расцвет публицистики в XVI в. совершенно естествен — это было время сложных процессов государственного строительства, напряженной идеологической борьбы. К решению этих важнейших общественных задач и были привлечены основные литературные силы. В этом одна из причин, почему литература вновь становится по преимуществу деловой. Но другая и, пожалуй, основная причина происшедших изменений в развитии литературы состоит в том, что влиятельные церковники не только беспощадно расправились с еретиками, а заодно и со всякого рода проявлением свободомыслия, но и объявили решительную борьбу светскому началу в литературе — «неполезным повестям», «глумам и смехам», «писаниям внешним». Церковь решительно требует, чтобы христиане не избегали «душеполезных повестей», «божественного писания». Эту идею регламентировать круг душеполезного чтения в наилучшей степени реализовал гигантский кодекс, созданный по инициативе новгородского архиепископа Макария (впоследствии митрополита), — «Великие минеи-четьи» — свод всех «святых книг», которые «обретаются» на Руси.

Для литературы XVI в. характерно стремление к созданию монументальных «обобщающих предприятий» (термин А. С. Орлова). Это и обширный хронографический свод — «Русский хронограф», это и самая крупная из русских летописей — Никоновская, это многотомный, роскошно иллюстрированный Лицевой свод, уже упомянутые «Великие минеи-четьи», «Степенная книга» — собрание биографий всех выдающихся деятелей русской истории и, наконец, стоящий уже на грани литературы и деловой письменности «Домострой» — свод «поучений и наказаний всякому православному христианину, мужу и жене, и чадом, и рабом, и рабыням».

Почти все названные памятники (исключая разве «Домострой») удивительно близки по стилю: XVI век — время торжества экспрессивно-эмоционального стиля, однако утратившего прелесть новизны (особенно в агиографии), ставшего чрезмерно напыщенным и манерным. Это век «второго монументализма» (термин Д. С. Лихачева), как бы повторяющего в новой обстановке и на новом уровне монументальный историзм XI-XII вв.

ЛИТЕРАТУРА XVII В.

XVII веку суждено было продолжить и развить тенденции, наметившиеся в литературе эпохи русского Предвозрождения. Именно этот век, по словам Д. С. Лихачева, «принял на себя функцию эпохи Возрождения».

Это был век, когда «прочно укоренившиеся за шесть веков литературные жанры легко уживались с новыми формами литературы: с силлабическим стихотворством, с переводными приключенческими романами, с театральными пьесами, впервые появившимися на Руси при Алексее Михайловиче, с первыми записями фольклорных произведений, с пародиями и сатирами».

Характерной чертой литературы XVII в. явилось ее разделение на литературу официальную, «высокую» и демократическую.

Официальная литература первых десятилетий XVII в. сохраняет внешне непосредственную связь с литературными традициями прошлого века. Но важнейшим фактором, определившим новое в ее развитии, явилась сама историческая действительность. Русь переживала едва ли не самый сложный период своей истории, получивший в историографии выразительное наименование Смутного времени.

Именно в произведениях, повествующих о событиях Смуты, происходит открытие человеческого характера во всей его сложности, противоречивости и изменчивости. В старой историографии, например в хрониках, разумеется, отмечались перемены в образе мыслей и в поступках того или иного исторического лица. Но такие изменения лишь фиксировались, хронист радовался исправлению грешного, негодовал развращению праведного, но не пытался объяснить эту эволюцию индивидуальными чертами характера данного лица. Писатели XVII в. уже хорошо понимают связь поступка с характером, сложность и изменчивость самих характеров.

«Житие» протопопа Аввакума.«Житие» протопопа Аввакума — шедевр древнерусской литературы, явление исключительное даже на фоне разнообразной и богатой художественными открытиями литературы XVII в.

Аввакум родился в 1621 г. в семье священника и в возрасте 23 лет сам стал сельским священником. Жизнь его складывалась трудно: прихожане не прощали своему пастырю суровых обличений, «начальники» грозили расправой, когда Аввакум заступался за обиженных или проявлял так свойственную ему религиозную нетерпимость. Дважды ему пришлось бежать в Москву, спасаясь от разгневанной паствы. Живя в Москве, Аввакум сближается с кружком «ревнителей благочестия», участники которого были обеспокоены падением авторитета церкви среди населения, а в догматических вопросах настойчиво требовали сохранения древних «отеческих» традиций.

В 1650-х гг. патриарх Никон начинает проводить свою реформу церковных обрядов и требовать исправления богослужебных книг по греческим оригиналам. Реформы Никона вызвали резкое противодействие среди защитников старых обрядов, влиятельнейшим вождем которых становится протопоп Аввакум. В 1653 г. по требованию Никона Аввакума ссылают в Сибирь, где он пробыл до 1662 г., когда царь Алексей Михайлович приказывает вернуть опального протопопа. Аввакум с почетом был принят в Москве и обласкан, но, увидев, что и без Никона «зима еретическая на дворе», снова «заворчал», требуя восстановить «старое благочестие». В ответ на это последовали новые гонения — ссылка в Мезень, расстрижение, заточение в монастырских темницах. В 1667 г. Аввакума и его сподвижников — Епифания, Федора и Лазаря — ссылают на север, в Пустозерск, где они томятся в земляной тюрьме. В 1682 г. они были сожжены в срубе.

В Пустозерске, в заключении, Аввакум между 1669 и 1675гг. пишет свое «Житие». Написать «Житие» Аввакума «понудил» его духовный отец и соузник по пустозерской ссылке — инок Епифаний. В композиции аввакумовского «Жития» есть черты традиционного жития: вступление, обосновывающее повод создания жития, рассказ о юных годах Аввакума и о чудесах, которые должны свидетельствовать о божественном признании подвижника.

Но Аввакум пишет собственное «Житие», и это не только влияет на его сюжет, но и вынуждает Аввакума оправдывать возможность такого жития-автобиографии. Именно в этом отношении так важны оказываются сцены, в которых автор убеждается сам и убеждает читателя в своем праве на высокую миссию мученика и защитника истинной веры.

Не случайно поэтому в начале «Жития» Аввакум рассказывает о чудесном сне-видении: по Волге плывут «стройно два корабля златы, и весла на них златы, и шесты златы...» Эти корабли, вещают Авва куму, Луки и Лаврентия, его детей духовных, а за ними плывет тре тий корабль, «не златом украшен, но разными пестротами — красно, и бело, и сине, и черно...», на том корабле «юноша светел», который на вопрошание Аввакума о принадлежности корабля отвечает: «Твой корабль! Да плавай на нем з женой и детми, коли докучаеш!» Так знамением было предначертано многотрудное плавание Аввакума по волнам житейского моря.

«Житие» Аввакума напоминает монолог: автор как бы непринужденно и доверительно беседует с читателем-единомышленником. Искренность и страстность, с которой ведет Аввакум своё повествование, рассказывая то о перенесенных тяготах, то о своих победах, то о ниспосланных ему видениях и дарованных чудесах, — не просто искусный художественный прием, это принципиальная позиция Аввакума. Он то взволнованно, то эпически спокойно, то с иронией делится воспоминаниями со своими единомышленниками, ибо трагическое в его судьбе важно как пример мужества и стойкости, а победы Аввакума в этой борьбе или ниспосылаемые ему знаки божественной благодати воспринимаются как убедительные свидетельства его правоты и истинности той идеи, за которую Аввакум боролся большую часть своей жизни.

Мы можем так или иначе оценивать Аввакума и возглавляемое им движение с позиций истории, истории церкви, истории общественной мысли, истории морали, но в любом случае Аввакум вызывает невольное уважение своей убежденностью, искренностью поступков и мыслей, необычайным мужеством; он не терпел компромиссов и самым страшным судом корил себя за редкие проявления человеческой слабости.

При всем этом Аввакум был человеком безусловно богато одаренным. Он не просто человек большого литературного таланта, но он прежде всего умел видеть и чувствовать и смело выразить это увиденное и прочувствованное в словах и образах еще невиданной до него литературной манеры, решительно отказаться от традиционного литературного «красноглаголания», предпочтя ему просторечие, «вякание», как он сам его называет. Он прямо обращается к царю Алексею: «Ты ведь, Михайлович, русак», и просит не презреть его просторечия: «понеже люблю свой русский природной язык».

Исследователи много спорили о композиции «Жития»: является ли оно потоком воспоминаний, не подчиненных задуманной и рассчитанной сюжетной схеме, или же, напротив, имеет вполне целенаправленное сюжетное построение? Думается, что ближе к истине вторая точка зрения.

Аввакум, конечно, создал произведение, подчиненное концепции, рассчитанное на определенное впечатление. Богатая художественная натура Аввакума не раз прорывается через эту расчерченную им самим схему произведения, он не всегда может сдержать себя и отобрать для художественного воплощения лишь те эпизоды своей жизни, изображения которых в наилучшей степени служили бы основной идее «Жития». Жизнь шире и пестрее вошла в «Житие» Аввакума, чем того требовала цель, ради которой создавалось это произведение. Но не это ли и сделало его непревзойденным шедевром русской литературы XVII в.?

Рассказом о своей жизни Аввакум хотел воодушевить своих единомышленников на борьбу за «дело божие». Именно поэтому в центре внимания в «Житии» — самые мрачные эпизоды его жизни, именно поэтому так выделяет Аввакум разного рода знамения и чудеса, которые должны подтвердить угодность богу его подвижнической борьбы за «истинную веру».

Не случайно, подчеркивает Аввакум, затмение солнца произошло в 1654 г. — в тот год, когда Никон собрал церковный собор, утвердивший реформы, вызвавшие неприятие Аввакума и его единомышленников. Именно реформы церкви привели к расколу в русской церкви. Второе же затмение солнца было связано непосредственно с самим Аввакумом — оно произошло в тот год, когда его, «бедного горемыку», расстригли и «в темницу, проклинав, бросили». И Аввакум многозначительно продолжает: «Верный разумеет, что делается в земли нашей за нестроение церковное».

Впервые эта мысль о связи небесных «знамений» с русскими событиями и даже непосредственно с судьбой самого Аввакума прозвучит во вводной части «Жития». Она найдет развитие ив дальнейшем повествовании. Но Аввакум рассказывает об этих знамениях и чудесах необычайно просто, как об обыденных явлениях, и, быть может, эта обыденность чудес не случайна, она должна убедить читателя в искренности рассказа Аввакума; ведь он, пользующийся несомненным заступничеством бога (о чем и должны свидетельствовать все эти чудеса), тем не менее терпит страшные испытания: его избивают, ссылают, на долгие месяцы и годы заточают в тюрьму. Значит, есть какое-то неведомое людям объяснение того, почему, изредка помогая праведнику, бог тем не менее не спешит расправиться над никонианами, дает событиям развиваться своим чередом и лишь время от времени напоминает угодникам о своем благорасположении.

Так и в судьбе Аввакума: «ин началник» хотел его застрелить, «а пищаль не стрелила. Он же бросил ея на землю, и из другия паки запалил так же», но и та, по божественной воле, «не стрелила». Когда Аввакума первый раз «посадили на чеп [на цепь]», то он три дня «ни ел, ни пил», и вдруг ночью свершилось чудо: «ста предо мною, — вспоминает Аввакум, — не вем — ангел, не вем — человек, и по се время не знаю; токмо в потемках молитву сотворил и, взяв меня за плечо, с чепью к лавке привел и посадил, и лошку в руки дал и хлебца немношко и штец дал похлебать — зело прикусны, хороши!» «Двери не отворялись, — вспоминает далее Аввакум, — а ево не стало! Дивно толко человек; а что ж ангел? Ино нечему дивитца — везде ему не загорожено». Так осторожно, как бы сам сомневаясь и не веря, Аввакум подводит читателя к мысли о помощи, посланной ему от бога.

Главным делом своей жизни Аввакум почитал борьбу с реформами Никона, и поэтому большая часть «Жития» посвящена именно этому периоду гонений. Он с особой подробностью описывает свои страдания от голода, холода, побоев, долгого пребывания в сырых и темных камерах. Вопреки высокому слогу летописей и хронографов, высокопарно повествовавших о мучениях праведников, Аввакум рассказывает о самых страшных своих мучениях необычайно просто, в бытовой, разговорной манере, а зачастую и с иронической усмешкой.

Вот как пишет Аввакум о своем первом заключении в Андрониевом монастыре. Он сидел на цепи, в темной «полатке» (камере), что «ушла в землю». «Никто ко мне не приходил, — вспоминает Аввакум, — токмо мыши, и тараканы, и сверчки кричат, и блох довольно. В Сибири, в Братском остроге, он, что собачка, лежал на соломке еж ал «на брюхе», так как спина гнила от побоев. Подробно и словно бы бесстрастно описывает Аввакум переносимые им побои и надругательства. Тобольский воевода Афанасий Пашков, «рыкнув», как зверь, «ударил меня по щеке, таже по другой, и паки в голову и збил меня с ног и чекан [кистень] ухватя, лежачева по спине ударил трижды... и по той же спине семьдесят два удара кнутом». В другой раз закованного протопопа везли в лодке: «сверху дождь и снег, а мне на плеча накинуто кафтанишко просто; льет вода по брюху и по спине — нужно было гораздо», — вспоминает Аввакум.

В описании всех этих тягот он не боится показаться смешным и даже слабым человеком. Иногда «самые трагические сцены приобретают в рассказе Аввакума характер скоморошьей буффонады», — пишет Д. С. Лихачев об известном эпизоде «Жития», когда бредущие в полутьме по льду томные (усталые) люди буквально засыпают на ходу, и «протопопица» (жена Аввакума — Анастасия Марковна) «повалилась, а иной томной же человек на нее набрел, тут же и повалился: оба кричат, а встать не могут. Мужик кричит: «Матушъка-государыня, прости!» А протопопица кричит: «Что ты, батько, меня задавил?» Вот другая, подобная же трагикомическая сцена. Барку, в которой находился Аввакум, унесло течением от берега. «Вода быстрая, переворачивает барку вверх боками и дном; я на ней полъзаю, а сам кричю: «Владычице, помози! Упование, не утопи!» Иное ноги в воде, а иное выполъзу наверх. Несло с версту и болши; да люди переняли. Все размыло до крохи. ...Я, вышед из воды, смеюсь, а люди-те охают, платье мое по кустам развешивая, шубы отласные и тафтяные, и кое-какие безделицы, тое много еще было в чемоданах, да в сумах; все с тех мест перегнило, — наги стали. А Пашков меня же хочет опять бить: «Ты-де над собою делаеш за посмех!»

В самые трагические моменты жизни Аввакума не оставляет жадная наблюдательность. Есть в «Житии» такой поразительный эпизод. По пути в Сибирь Пашков придрался к Аввакуму, заступившемуся за обиженных воеводой вдов, и стал «выбивать» протопопа из «дощеника»: «Для-де тебя дощеник худо идет! Еретик-де ты! Пойди-де по горам, а с казаками не ходи!» «О, горе стало!» — восклицает Аввакум, но тут же следует описание этих гор, по которым его заставляет «брести» Пашков, описание, поражающее своим пристрастным вниманием к миру. Он пишет с нескрываемым удивлением и восхищением: «Горы высокия, дебри непроходимый, утес каменной, яко стена стоит, и поглядеть — заломя голову! В горах тех обретаются змеи великие; в них же витают гуси и утицы — перие красное, вороны черные, а гальки серые, в тех же горах орлы, и соколы, и кречеты, и курята инъдейские, и бабы [пеликаны?], и лебеди и иные дикие, — многое множество, — птицы разные», и далее следует столь же подробный перечень обитающих в тех горах зверей.

Вспоминает Аввакум и эпизод, происшедший на пути из Сибири, когда он встретился с местными жителями, поджидавшими проезжих, чтобы напасть на них и «побить». «А я, не ведаюче, — рассказывает Аввакум, — и приехал к ним и, приехав, к берегу пристал: оне с луками и объскочили нас. Я-су, вышед, обниматца с ними, што с чернцами, а сам говорю: «Христос со мною, а с вами той же!» И оне до меня и добры стали, и жены своя к жене моей привели. Жена моя также с ними лицемеритца, как в мире лесть свершается; и бабы удобрилися. И мы то уже знаем: как бабы бывают добры, так и все о Христе бывает добро». Так непринужденно повествует Аввакум об эпизоде, который легко мог обернуться для него смертью.

Откуда эта дотошная жадность к изображению и описанию не только жития с его высокими страстями и деяниями, с радостями и муками, но и самого что ни на есть приземленного быта (вспомним описание развешанных на кустах промокших одежд Аввакума!)? Не потому ли, что Аввакум в душе своей более писатель, чем проповедник? Эта мысль покажется на первый взгляд парадоксальной, но не об этом ли говорит и сам Аввакум, сетуя, что ему не хочется «сидеть на Моисеевом седалище» (то есть толковать божественные законы, как библейский пророк). Полемику с никонианами, всю свою борьбу за старые обряды Аввакум, возможно, воспринимал как вынужденную, как долг перед своей совестью, и вспоминая, как ему, вернувшемуся из ссылки в Москву, царь Алексей Михайлович предлагал стать справщиком книг, Аввакум признается в своем «Житии»: «мне то надобно лутче и духовничества». Но «церковное ничтоже успевает» (все остается по-прежнему плохо), и Аввакум снова решается сломать свою устроившуюся было жизнь. Верность идее, своему делу, как понимал его Аввакум, оказывается сильнее; он со свойственной ему неукротимостью погружается в яростную полемику с никонианами.

В «Житии» предстает перед нами и Аввакум, исполненный книжной премудрости, владеющий всеми тонкостями эрудиции богослова и мастерством церковного полемиста. С нескрываемой гордостью рассказывает он о своем прении со «вселенскими патриархами»: «от писания с патриархами говорил много; бог отверз грешъные мое уста и посрамил их Христос!» Аввакум не приводит всего спора, а лишь несколько слов, которыми он завершил прение. Но слова эти весьма знаменательны: к приезжим патриархам Аввакум обращается от имени всей русской церкви, представляя в своем лице ту ее историю и традицию, нарушить которую «дерзнул» «Никон отступник»: «Вселенъстии учителие! Рим давно упал и лежит невсклонно, и ляхи с ним же погибли, до конца враги бывша християном. А и у вас православие пестро стало [лишено прежней чистоты] от насилия туръскаго Магмета, — да и дивить на вас нелзя: немощни есте стали. И впредь приезжайте к нам учитца», ибо у нас до Никона, продолжает Аввакум, «было православие чисто и непорочно, и церковь немятежна». «И патриарьси задумалися, а наши, что волъчонки, вскоча, завыли и блевать стали на отцев своих...» Спор перешел в потасовку. Иван Уваров «ухватил... да потащил» Аввакума. А тот, повалившись на пол у порога, с издевкой кричал: «Посидите вы, а я полежу... Мы уроди [глупцы] Христа ради! Вы славни, мы же безчестни! Вы сильны, мы же немощни!»

Но сильным оказался именно Аввакум: через некоторое время его снова призывают на спор (ибо не считаться с ним было трудно).

Аввакума переубедить не удалось, и его ссылают на север, в Пустозерск, где в земляной тюрьме он и проведет остаток своей жизни. Однако именно там, в Пустозерском остроге, и начинается самый активный период литературного творчества Аввакума; там он пишет и свое «Житие», причем работает над ним в течение нескольких лет, создав по крайней мере четыре его редакции.

Но вот что существенно: все редакции заканчиваются примерно на одном и том же хронологическом отрезке жизни Аввакума — на времени заточения в Пустозерске. Далее следуют рассказы о судьбах его единомышленников. Композиционно они как бы замещают чудеса, описанием которых обычно заканчивались жития. Это сближение тем более имеет основание, что в этих рассказах явно присутствует и элемент чудесного. Чудеса совершаются, однако, не защитниками старого обряда, а с ними самими, во время их истязаний властями. Когда священнику Лазарю вырезали язык, он смог тем не менее говорить и без языка. Ему отсекли руку по запястье, но отсеченная рука, «на земле лежа, сложила сама перъсты по преданию». И Аввакум восклицает: «Мне-су и самому сие чюдно: бездушная одушевленных обличает!» Отрастает язык и у инока Епифания: сначала он говорил «гугниво» (картаво, неясно), потом обратился с мольбой к богоматери, «и показаны ему оба языка, московской и здешъней на воздухе; он же, един взяв, положил в рот свой и с тех мест [с той поры] стал говорить чисто и ясно, а язык совершен обретеся ва ръте».

Итак, Аввакум не продолжил рассказ о своей жизни. Его «Житие» не было мемуарами, над которыми можно продолжать работу до самой смерти: оно имело продуманную и законченную композицию, определяемую четко сформулированной в авторском сознании идеей произведения.

Но как же согласовать с этим утверждением те примеры описаний и бытовых наблюдений Аввакума, которые, казалось бы, являются излишними, уводящими в сторону от основной задачи «Жития»? Мы уже говорили о богатстве художнической натуры Аввакума, которая прорывалась сквозь им же самим установленные композиционные рамки произведения. В этой связи очень интересна предложенная исследовательницей аввакумовского творчества Н. С. Демковой интерпретация уже упоминавшегося нами видения «пестротами» украшенного корабля молодому Аввакуму. Это видение, пишет Н. С. Демкова, «имеет сокровенный смысл: это то разнообразие жизни, та пестрота, которую Аввакум встретит в мире, — «пестрота» добра и зла, красоты и грязи, высоких помыслов и слабостей плоти, через которые суждено пройти Аввакуму. Очень важно, что корабль этот прекрасен в восприятии Аввакума... Это признание «красоты» корабля, иначе говоря — жизни, уготованной Аввакуму, — выражение жизнелюбия, гуманистического пафоса сознания Аввакума, в то же время уже пустозерского узника, оглядывающегося на прожитую жизнь».

Это жизнелюбие Аввакума и позволило его «Житию» выйти за рамки дидактической иллюстративности, позволило встать ему в ряд наивысших достижений древнерусской литературы.

 

 

Творогов О. В. Литература Древней Руси: Пособие для учителя. — М.: Просвещение, 1981. — 128 с.

http://ic.asf.ru/~/ppf/drl/tv0.html