Зарождение капитализма

Психическая жизнь Нового времени.

ЛЕКЦИЯ 6

Личностный выбор в условиях формирования множества независимых источников влияния. Роль книгопечатания, секуляризации, церковной реформации, разделения властей, свободной рыночной конкуренции, независимой прессы, массового образования в формировании личности. Теория М.Вебера о модификации личности в эпоху мануфактуры и фабрики. Концепция Фуко о регуляции девиантного поведения. Психологическая природа массовых движений Нового времени (теории Ле Бона, Фрейда, Фромма, Московичи). Стратегии регулирования конфликтов и теория мотивизации.

ИСТОРИЧЕСКАЯ ПСИХОЛОГИЯ, СОЦИОЛОГИЯ, МЕН­ТАЛЬНАЯ ИСТОРИЯ В ИЗУЧЕНИИ НОВОГО ВРЕМЕНИ. В Новое время (от XVI—XVII вв. до начала XX в.) капитали­стическая экономика из Европы распространилась по все­му земному шару, а вместе с ней — буржуазный уклад жизни и рациональное сознание западного человека. Со­циально-политические рамки Нового времени более или менее ясны. Хронология ментальной истории рисуется не столь четко. Главные события эпохи — политические революции, промышленный переворот, появление гражданского об­щества, урбанизация жизни.

групп. Для психолога важно проследить перенос навыка с одной деятельности на другую.

Немецкий ученый М. Вебер (1864—1920) открыл свое­го рода исторический парадокс: религиозная мистика и хозяйственная предприимчивость неплохо уживаются ря­дом. Монастыри всегда были образцовыми экономически­ми предприятиями. В средние века самые пламенные ере­тики и сектанты происходили из ремесленников и купцов. Не изменилось положение и в Новое время. Только теперь не купцы бросают свое дело ради уединения или пропове­ди, а наоборот, сектанты превращаются в предпринима­телей.

Европейские монархи вынуждены терпеть и даже при­влекать в свои владения религиозных диссидентов ради процветания ремесла и торговли. Гонения против них только ударяют по экономике. Так, изгнание протестантов из Франции в конце XVII в. обернулось упадком мануфак­тур и ремесел. А самые передовые капиталистические страны — протестантские, и наиболее предприимчивый элемент в них — сектанты.

Разумеется, и страсть к наживе — это тоже страсть, и ее сходство с религиозным аскетизмом в том, что она антинатуральна. Она преемственна с духом раннего христи­анства, ослабевшим в католицизме. В обоих случаях на зем­ные радости и блага наложен запрет — на те, которые каждый день проходят через руки предпринимателя. Толь­ко он не уходит из мира, а подвергает себя непрерывному посту среди групп богатств. Высшее бла­го этой этики прежде всего в наживе, во все большей наживе при полном отказе от наслаждения, даруемого день­гами, от всех эвдемонистических или гедонистических моментов: эта нажива в такой степени мыслится как само­цель, что становится чем-то трансцендентным и даже про­сто иррациональным по отношению к «счастью» или «пользе» отдельного человека. Теперь уже не приобрета­тельство служит человеку средством удовлетворения его материальных потребностей, а все существование челове­ка направлено на приобретательство, которое становится целью его жизни. Этот с точки зрения непосредственного восприятия бессмысленный переворот в том, что мы на­звали бы «естественным» порядком вещей, в такой же сте­пени является необходимым лейтмотивом капитализма, в какой он чужд людям, не затронутым его веянием».

Передовые страны Запада прошли через горнило эти­ки, которая делала труд религиозной обязанностью, а че­ловека подчиняла букве Писания. Общественная жизнь протестантских общин была демократична по устройству и крайне требовательна по отношению к отдельному че­ловеку.

«Реформация означала не полное устранение господства церкви в повседневной жизни, а лишь замену прежней фор­мы господства иной, причем замену господства необреме­нительного, практически в те времена малоощутимого, под­час едва ли не чисто формального, в высшей степени тягос­тной и жесткой регламентацией всего поведения, глубоко проникающей во все сферы частной и общественной жизни. С господством католической церкви, «карающей еретиков, но милующей грешников»... мирятся в наши дни народы, обладающие вполне современным экономическим строем, мирились с ним и самые богатые, экономически наиболее развитые страны на рубеже XV и XVI вв. Господство же каль­винизма, в той степени, в какой оно существовало в XVI в. в Женеве и Шотландии, в конце XVI в. и в начале XVII в. в большей части Нидерландов, в XVII в. в Новой Англии, а порой и в самой Англии, ощущалось бы нами теперь как самая невыносимая форма церковного контроля над лично­стью».

В английских колониях Северной Америки, принимав­ших самые демократические в мире политические конститу­ции, не было почти ни одного поступка, за который нельзя было бы привлечь к суду. Леность, пьянство, легкомыслие, курение табака, «нескромное поведение», внебрачные свя­зи, непосещение церковной службы карались штрафом или поркой. За более серьезные грехи полагалась смертная казнь. Законы эти принимались свободным голосованием граждан и одобрялись обществом, нравы которого были еще более суровы, чем сами законы. Например, в североамериканской колонии Массачусетс в XVII в. к суду была привлечена суп­ружеская пара. Жена была в браке второй раз, после вдов­ства, муж — в первый. У соседей возникло подозрение, что до супружества они находились в тайной связи. Супругов едва не приговорили к смертной казни.

В дальнейшем принципы терпимости и свободы были перенесены на частную жизнь. Это случилось, когда чело­век научился сам следить за собой.

Эта превосходящая современное по­нимание строгость происходила от буквального, неукос­нительного приложения Писания к жизни. Протестант­ство — явление письменной

культуры в еще большей степени, чем католицизм. Путь от аскетизма четок к аске­тизму счетов проходит через книгу.

С конца Возрождения призывы к исправлению челове­ка раздаются от книжников — гуманистов и реформато­ров. Но книжность и сама аскетизируется. Любительская словесность гуманистов преобразуется в каноны руководств и учебников, в правила разумного воспитания, по скру­пулезности не уступающие тяжелому учению схоластики. Реформированное христианство, сорвав со стен храмов иконы и украшения, дает каждому Библию и заставляет читать. Этого бы не случилось без помощи печатного стан­ка, впервые в истории христианства сделавшего Библию книгой для чтения. Продукция типографий отличается от изукрашенных рукописных сводов строгим и правильным порядком одинаковых строк. Она дисциплинирует ум.

Итак, на рубеже Нового времени книжность впервые оказывается силой массового воспитания в духе подвижни­чества и дисциплины. Но эта роль остается за ней сравни­тельно недолго. Во-первых, книга технизируется. Становясь доступной, она теряет ореол исключительности. Хотя биб­лиофилы, гуманитарии и самоучки поддерживают ее культ, она все больше преобразуется из ценности в средство. Во-вторых, у старой книжности появляются соперники и наследники в дисциплинировании ума и души европейского человека. Это наука, а затем техника. Новая европейская ра­ционально-опытная наука не похожа на традиционную уче­ность. Книжность и наука расходятся. «Как быть, чтобы гру­ды такого рода томов, которые никто за всю жизнь не смо­жет прочесть, оказались для нас наставлениями в том, как правильно жить? — восклицает Эразм Роттердамский. — Сколь велико разнообразие умов и обстоятельств! Более того, не­ужели у кого-нибудь найдется время перелистать такое вели­кое множество книг, чтобы определить все правильно, все верно, да и истолковать это трезво и спокойно».

На заре новоевропейской науки революционные умы крайне низко ставят библиотечную премудрость, «беспо­лезные труды, написанные великими гениями прошлого» (Ф. Бэкон). «Если бы я читал все эти глупые книги, напи­санные в таком количестве, — саркастически замечает Т. Гоббс, — я бы никогда не написал своих книп>. Р. Де­карт признается, что от школьного чтения он только оту­пел, и отводит печатному слову последнее место среди источников познания, причем с оговоркой: сюда отно­сится чтение не всех книг, но преимущественно тех, что могут дать хорошее наставление, это как бы род общения с авторами.

«Отнюдь не случайность, — пишет французский струк­туралист Р. Барт, — что начиная с XVI в. одновременный подъем эмпиризма, рационализма, а в религии — прин­ципа непосредственной очевидности (в связи с Реформа­цией), то есть научности в самом широком смысле слова сопровождался упадком самостоятельности языка, отне­сенного к низшему разряду в качестве орудия или же изящного стиля, тогда как в средние века человеческая культу­ра уделяла тайнам речи и тайнам природы почти равное место в рамках септениума».

Отдавая часть прерогатив опытной науке, словесность теряет опору и в живом общении. С этим связан закат риторики как соединения книжности с непосредственной коммуникацией. Отныне общение по книгам — началь­ный этап профессиональной подготовки, за которым дол­жны обязательно идти практические занятия. Чистый книж­ник теперь — это не мудрец, но отстраненный от жизни архаичный чудак. Книжная максима, будь то религиозная заповедь или изречение мудреца, воспринимается не бук­вально и безусловно, ибо есть уже другие, равные по ав­торитету руководства для поведения.

Упадок риторики показывает, что распадается норма правильного, этикетного существования образованного ев­ропейца по кланам, кастам, сектам, замкнутым кругам лич­ного контакта, на которые была разбита феодальная, со­словная Европа. Ведь риторика — это звучащая книжная речь, произносимая в определенной иерархической позиции, и озвученное действие. Книга здесь не отделена от голоса, че­ловек — от ситуации. Поведение направляется текстом не абсолютно, а с поправками на локальность и множествен­ность этикетов, на импровизацию. Теперь же вместо кодов из манер и словесных ухищренийМэмфорд: «Ме­ханизация и систематизация посредством рабочих армий, военных армий и в конце концов посредством производ­ных способов промышленной и бюрократической органи­зации дополнили и в значительной степени заменили со­бой религиозный ритуал как средство справиться с трево­гой и средство поддержания психической стабильности в массовых популяциях» [Мэмфорд, 1986, с. 235].

В Новое время перспективы экономического роста и технического прогресса окрыляют и волнуют мыслителей. Техника начинает толковаться расширительно, как двига­тель всех изменений в обществе и человеке, как синоним эффективности и организации. Но при этом оказывается, что техника лишь очередной носитель рационального на­чала в эстафете европейской ментальности.