ЛЕКЦИЯ 5
Психическая жизнь Средневековья и Ренессанса.
Христианский дуализм. Книжно-умозрительный характер культуры. Средневековье в трудах школы «Анналов» и Мейерсона. Человек в пространственно-временных координатах средневековой жизни (концепция Гуревича). Переход к Ренессансу через диалогическую карнавальную культуру, культурно-психологическая роль смеха (теория Бахтина). Роль мистицизма в культивировании автономного внутреннего мира личности. Средневековая личность (конформизм, ориентация на прошлое, эсхатологические страхи и надежды). Ренессансная личность (активность, открытость к телесному миру). Переход из Средневековья к Ренессансу как изменения характера самореализации личности.
ХРОНОЛОГИЧЕСКИЕ РАМКИ ПЕРИОДА. Средневековье — пестрый конгломерат народов и стран — представляет все-таки единую цивилизацию. Его общественно-экономический строй (по крайней мере в крупных и развитых странах Европы) — гфеодализм; средневековые европейцы — христиане, их мировосприятие теоцентрич-но, т. е. сводит все сущее к промыслу всемогущего Бога.
Термин «средневековье» условен. Итальянские гуманисты противопоставляли «темным» средним векам (medium aevum) золотой век античности (культурный канон) и современность, когда происходит восстановление классики. Это идеологическое разделение стало полезным обозначением эпохи, когда язычество и монотеизм, община и государство, город и деревня, универсализм и замкнутость, книжность и неграмотность сталкивались как поляризованные и равномощные силы.
«Средневековым миросозерцанием, — писал русский философ В. Соловьев, — я называю для краткости исторический компромисс между христианством и язычеством, тот двойственный полуязыческий и полухристианский строй понятий и жизни, который сложился и господствовал в средние века как на романо-германском Западе, так и на византийском Востоке» [Соловьев, 1989, с. 344].
Сходное определение дает эпохе и современный французский историк Ж. Ле Гофф. В его определении средневековье унаследовало от Рима борьбу двух вариантов развития: открытости и закрытости. Но «Рим, замкнутый стеной, восторжествовал над Римом без границ и без стен, о котором тщетно мечтал несчастный Рем» [Ле Гофф, 1992, с. 9]. Средневековье же — с самого начала более сложный мир, который не может замкнуться. Этому мешает и открытость христианского вероучения. «Религия вселенского призвания, христианство не рисковало замкнуться в границах одной цивилизации. Конечно, оно стало главным наставником средневекового Запада, которому передало римское культурное наследие. Конечно, оно восприняло от Рима и его истории склонность к самозамыканию. Но перед лицом закрытого типа религии западное Средневековье создало также и более открытый ее вариант; и диалог этих двух ликов христианства стал доминирующим в ту переходную эпоху.
Десять веков потратил средневековый Запад, чтобы сделать выбор между стоявшими перед ним альтернативами: замкнутая экономика или открытая, сельский мир или городской, жизнь в одной общей цитадели или в разных самостоятельных домах» [Ле Гофф, 1992, с.11].
В советской историографии, определявшей указанный период как становление, расцвет и начало упадка феодализма, средние века датировались с V по XVII вв. В немарксистской науке, как правило (для Западной Европы), указывают VI—XV вв. После средневековья начинается Возрождение, которое по культуре и общественно-политическому устройству отличается от средневековья, но не вполне относится к современности. Западноевропейская цивилизация делится на «темное» (VI—X вв.), зрелое (XI—XIII вв.) и позднее средневековье.
Христианская культура сохранила основные достижения греко-римской античности, но отрицала языческое отношение к миру. Политеизму она противопоставляет монотеизм; натурализму, интересу к предметному миру — духовность, культивирование интроспекции; гедонизму (культу удовольствий) — аскетический идеал; познанию через наблюдение и логику — книжное знание, опирающееся на Библию и толкование ее авторитетами церкви.
СИМВОЛИЧЕСКАЯ КАРТИНА МИРА. Европа после падения западной Римской империи напоминает Грецию после падения Микен: опять на развалинах древних городов — варварские народы. Но масштабы различны: культурное наследие античности несоизмеримо с тем, что осталось после крито-ахейцев. Умственный горизонт средневековья замкнут массой латинских, греческих, еврейских текстов. Эти тексты без конца переписываются и трактуются. Мышление не может пробиться к природным явлениям, оно занято книжными символами. Один символический слой накладывается на другой. Полупросвечиваясь, они создают массу неясной, мерцающей глубины. Мир — это книга, написанная на непонятном языке, получить ключ к нему можно из бесконечных аналогий между словами и вещами. Вот как описывает символизм средневекового ума М. Фуко: «Великая метафора книги, которую открывают, разбирают по складам и читают, чтобы познать природу, является лишь видимой изнанкой другого, гораздо более глубокого переноса, вынуждающего язык существовать в рамках мироздания, среди растений.
Язык составляет часть великого распределения подобий и примет. Поэтому он сам должен изучаться, как вещь, принадлежащая природе. Как растениям, животным или звездам, его элементам присущи свои законы сродства и соответствия, свои обязательные аналогии... В своей изначальной форме, когда язык был дан людям самим богом, он был вполне определенным и прозрачным знаком вещей, так как походил на них. Имена были связаны с теми вещами, которые они обозначали, как сила вписана в тело льва, властность — во взгляд орла, как влияние планет отмечено на лбу людей. Это осуществлялось посредством
формы подобия. В наказание людям эта прозрачность языка была уничтожена в Вавилоне. Языки распались и стали несовместимыми друг с другом именно в той мере, в какой прежде всего утратилось это сходство языка с вещами, которое было первопричиной возникновения языка» [Фуко, 1977, с. 82-83].
Средневековые символы — это не пластично оформленные тела-символы античности, а таинственные и глубокие письмена, смыслы, полученные миром во время творения его Богом. В познании грамматика подперта магией, хотя последняя и осуждается как попытка овладеть шифром к тексту мира с помощью темных сил.
В плане культурной преемственности средневековая книжность была отношением к богатому наследству древних. Ее основные духовные заветы и ценности находились позади: и священная книга христиан Библия, и писания святых отцов-основоположников вероучения (патристика), и труды языческих философов античности, на которых основывалась средневековая образованность. Новое варварство не выглядит открытым, свежим миром; перед ним раскрыт некрополь тысячелетий. Средневековье собирает предыдущую мудрость со старанием и робостью ученика. Это культурное занятие дает эпохе и возможность самоопределиться, противопоставить себя предыдущей, столь авторитетной по части знаний: средневековый книжник предан слову и отвергает языческое удовольствие от зрелищ мира. «И люди идут дивиться горным высотам, морским валам, речным просторам, океану, объемлющему землю, круговращению звезд, — а себя самих оставляют в стороне!» — укоряет Блаженный Августин приверженцев античной спектакулярности.
Разбирать старые тексты трудно, понимание граничит с непониманием. Средневековье переводит и толкует со страстью, затмевающей аналогичные упражнения иных эпох, греческие, арабские, еврейские тексты, библейские притчи, сакральные символы, аллегории, алхимические, астрологические и каббалистические знаки, создает этимологии, глоссы (толкования непонятных слов и выражений), комментарии, компиляции, энциклопедии. Средневековая экзегеза, (многоступенчатое толкование сакральных текстов),^ отличие от современных книжных комментариев, не надеется сделать свой предмет ясным, она ведет ум по кругам тайн, выбраться за пределы которых едва ли возможно.
Густейшая вязь переводов, ссылок, параграфов равно питает символическую мысль и символическую фантазию. Возрождение и Реформация начнут с обращения к первоисточникам. Новое время предпочтет тексту дело, средневековье до конца останется в своей символической колыбели.
ИСТОРИЯ ПОВСЕДНЕВНОСТИ ДЛЯ РЕКОНСТРУКЦИИ КАРТИНЫ ПСИХИЧЕСКОЙ ЖИЗНИ СРЕДНЕВЕКОВЬЯ. Важным подспорьем в реконструкции картины средневековой психологии является развивающаяся в последнее время история повседневности (см. ч. I, гл. II, раздел «Историческое направление в исторической психологии»). Ее основные темы: история питания, история демографического поведения, история болезней. Эмпирические данные по каждому разделу обобщаются для выделения эпохальных закономерностей материального существования.
Историю питания занимают, например, следующие вопросы: можно ли свести воедино открывшееся перед нами разнообразие режимов питания, качества рационов, гастрономических привычек к закономерностям, характерным не только для отдельных социальных групп и местностей, но и для крупных географических регионов и исторических эпох? Допустимо ли считать, что хроническое недоедание было на протяжении веков наиболее характерной особенностью быта подавляющего большинства населения Западной Европы?
Многие авторы склонны давать положительный ответ на последний вопрос, и масса эмпирических исследований подтверждает такие выводы. Приведу несколько фактов. Французский исследователь определяет обычный рацион в Провансе XIV—XV вв. в 2000 ккал/день. По его подсчету, потребление мяса в этой французской провинции в 1482 г. составляло 26 кг в год на человека. В дальнейшем эти цифры изменялись следующим образом (после 1840 г. — во Франции в целом): конец XVII в. — около 13 кг, первая половина XVIII в. — около 12 кг, 1840 г. — 15—20 кг, 1934— 1938 гг. - 55 кг, 1948-1950 гг. - 56 кг, 1957-1959 гг. - 74 кг, 1960—1961 гг. — 75 кг. Питание в средневековом Провансе существенно не отличается от рациона в средневековой Испании. При нормальном потреблении энергии в 3000 ккал/день для взрослого человека дневной крестьянский рацион Оверни в начале XVIII в. определяется в 1200-1500 ккал. Энергетическая ценность ежедневного рациона нидерландского мануфактурного рабочего в XVII в. — 3000 ккал, но, правда, его материальное положение было одним из самых лучших в Европе того времени.
Не следует забывать, что перед нами общество тяжелого физического труда, и даже самые оптимистические цифры в 3000 ккал могут быть признаны только нижним пределом необходимого минимума (руководства по физиологии указывают величину в 4000—5000 ккал для тяжелого и очень тяжелого физического труда, а труд крестьянина, мануфактурного рабочего, матроса, безусловно, был таким). Перед нами особый тип энергообмена. Даже при самом благоприятном питании тяжелый и продолжительный физический труд сопровождается гораздо более интенсивными и резкими ощущениями голода, чем при легком физическом и умственном труде. Среднее количество калорий еще не может дать сколько-нибудь яснбго представления о характере питания. Необходимо знать его качественную сторону. В целом для древности и средневековья характерно большое однообразие питания. По своему качеству оно отличается от нашего преобладанием растительных белков и углеводов, бедность животных белков и жиров, почти полным отсутствием сахара, недостаточным количеством витаминов В, A, D, высоким удельным весом алкоголя (от 10% до 25% ккал в средневековых европейских рационах).
Необходимо помнить также о различных режимах питания. В древности и в средние века таких существовало, по крайней мере, три: обычное питание, праздники, голод. Голод был постоянным спутником обществ, бессильных перед капризами природы, он сопутствовал всем политическим катаклизмам и войнам.
Р. Мандру приводит выразительный перечень голодных лет во Франции с 1595 по 1753 гг.: 1595, 1596, 1597, 1607, 1614, 1626, 1630, 1631, 1640, 1643, 1645, 1646, 1650, 1660, 1661, 1662, 1671, 1675, 1679, 1693, 1694, 1699, 1709, 1713, 1720, 1725, 1739, 1741, 1753. «Великий голод», не столь, правда, частый, как обычные голодовки, был тяжелым испытанием для всего общества. Он иногда ставил целые народы на грань физического исчезновения.
История питания — один из разделов исторической биологии. Среди других отметим историческую демографию, куда относят также историю сексуального поведения. Для психолога представляет немалый интерес тот факт, что европейское общество очень долго состояло преимущественно из молодых людей.
Прогресс исторической демографии позволил выдвинуть ряд интересных предположений социально-психологического и психологического характера. Так, исследования Ф. Арьеса показали иные по сравнению с нашими представления о супружестве, детях, возрасте, жизни и смерти в обществе, где средняя продолжительность жизни не превышала 23 лет (во Франции до конца XVIII в.).
Гипотеза напряженности мироощущения средневековья и Ренессанса хорошо дополняется картиной жизни, где одно поколение, едва достигнув физической зрелости, немедленно уступало место другому, столь же недолговечному поколению. «В этом невероятно молодом обществе половине населения было меньше 22 лет, а в самых богатых семьях — меньше 16. Человек со способностями рано достигал удачи в жизни и так же рано сходил со сцены. Стремительность жизни, казалось, убыстрялась в непрерывной борьбе со смертью. Быстрая смена правил игры во всех областях городской культуры способствовала артистической карьере и расширяла аудиторию».
Исследования сексуального поведения (брачные обычаи, внесемейные половые связи, статистика незаконнорожденных, контрацептивные средства и аборты) показывают человека прошлого в самой интимной сфере его жизнедеятельности.Работы в этой области дают историческому психологу (наряду с данными истории литературы, морали, искусства, фольклористикой) материал для воссоздания межличностных отношений и эмоциональной жизни прошлого.
Существенной областью материальной истории является историческая медицина (история болезней, папеопатология). Опустошительные эпидемии чумы, холеры, хронический туберкулез, трахома, венерические и психические заболевания — неотъемлемые спутники человеческой жизни прошлого. Чума — «самый великий персонаж вчерашней истории». «Черная смерть» 1348—1349 гг., унесшая_25% населения Европы, оставила след в экономике, обществе, сознании на несколько поколений. Средневековый человек был, видимо, глубоким ипохондриком, и не без оснований.
Дальнейшее движение исторической реконструкции состоит в прослеживании того, как насущные потребности эпохи отражаются в сфере общественного сознания, давая тем самым индивиду средства для регулирования своих потребностей, а обществу — средства для управления индивидом. Вся предшествующая человеческая история прошла под знаком неудовлетворенных потребностей в пище, одежде, крове. Понять поведение человека прошлого невозможно, подходя к нему с мерками относительного физиологического благополучия индустриальных обществ нашего времени.
Чем меньше возможностей у общества удовлетворить созданные им самим и природой потребности, тем шире манипуляция сознанием, разрыв между идеальным и реальным, распространение защитных механизмов, сферы индивидуального и коллективного иррационального, тем более напряжены усилия по регуляции социального поведения индивида.
ПСИХОЛОГИЧЕСКИЙ СКЛАД СРЕДНЕВЕКОВОЙ ЛИЧНОСТИ. Человеческий тип средневековья вырисовывается благодаря работам Й. Хейзинги, М. Блока, Л. Февра, Р. Мандру, Ж. Дюби, Ж. Ле Гоффа и других историков с психологическими интересами. Специфику средневекового характера видят прежде всего в эмоциональной сфере. Возможно, эмоциональность средневековья сразу бросается в глаза историку ментальностей. В феодальной Европе был распространен тип необузданного и фантазирующего правителя. И, можно предположить, дело заключалось не только в импульсивности властителей, но и в отсутствии представительных органов управления, процедуры коллективных решений, политической культуры гражданского общества. Политика считалась личным, семейным, клановым предприятием, религиозным подвижничеством, рыцарской авантюрой, но никак не работой подотчетных населению служащих и его избранных представителей. «Как правило, нам трудно представить чрезвычайную душевную возбудимость человека средневековья, его безудержность и необузданность. Если обращаться лишь к официальным документам, т. е. к наиболее достоверным историческим источникам, чем такие документы по праву являются, этот отрезок истории средневековья может предстать в виде картины, которая не будет существенно отличаться от описаний политики министров и дипломатов XVIII столетия. Но в такой картине будет недоставать одного важного элемента: пронзительных оттенков тех могучих страстей, которые обуревали в равной степени и государей, и их подданных. Без сомнения, тот или иной элемент страсти присущ и современной политике, но, за исключением периодов переворотов и гражданских войн, непосредственные проявления страсти встречают ныне гораздо больше препятствий: сложный механизм общественной жизни сотнями способов удерживает страсть в жестких границах. В XV в. внезапные эффекты вторгаются в политические события в таких масштабах, что польза и расчет то и дело отодвигаются в сторону» (Хейзинга).
Но в средневековой эмоциональности усматривается не только повышенная интенсивность, но и крайняя быстрота смены состояний. Причем переходы происходят между полярными эмоциями: от восхищения к гневу, от подавленности к эйфории, от неуверенности к самодовольству. Указанную особенность психики историки ментальностей называют поляризованностью эмоциональной сферы. Элементом средневековой чувствительности была нерасчлененность интеллектуальной и эмоциональной сфер. Под этим понимается такое состояние мыслительной деятельности, когда знание аффективно окрашено. Всепроникающая эмоциональность обволакивала в средневековом сознании самые абстрактные понятия. Отделить объективные признаки чего-то от личного отношения к нему было трудно. Средневековый человек, как его рисуют исторические источники, предстает перед нами чрезвычайно чувствительным. Слезы, рыдания, заламывания рук, обмороки часты как у женщин, так и у мужчин. Средневековый человек любил яркие, контрастирующие цвета, его притягивали драматические, часто кровавые зрелища. Эту черту можно назвать сверхчувствительностью (гиперсензитивностью).
Еще один факт, на который обратили внимание историки ментальностей, состоит в том, что наиболее аффективные виды восприятия - слух, осязание, обоняние — представлены в познании средневековья шире, чем в современном. Чувственная опора интеллектуальной деятельности наших дней — зрение. В средние же века люди в основном слушают, а не читают. Медики определяют болезнь по звуку и запаху. Музыка оказывает на людей глубочайшее впечатление. Л. Февр назвал указанную особенность строения восприятия визуальной отсталостью. Он считал, что люди средневековья и Возрождения еще не нашли достаточного применения для зрения в познавательной деятельности.
Историки же «Анналов» претендуют на обобщение перцептивного опыта средневековья в эпохальный тип восприятия: средневековье в сравнении с нашим веком — визуально отсталая эпоха. Но речь идет, разумеется, о символических средствах выражения, а не об остроте зрения!
В сфере групповых отношений характерной особенностью средневековой личности был конформизм по отношению к своим и социальная агрессивность по отношению к чужим. Средневековую личность можно назвать корпоративной. Сходным образом высказывается: «Средневековье имеет ясную идею человеческой личности, ответственной перед Богом и обладающей метафизическим неуничтожаемым ядром — душою, но не признает индивидуальности. Установка на всеобщность, типичность, на универсалии, на деконкретизацию противоречила формированию четкого понятия индивида» (А.Я. Гуревич).
Жизнь средневекового человека окрашена страхом. Религиозный «страх господень» — синоним совести, а светское бесстрашие воспринимается как отсутствие морали ргдаже как богоборчество и демонизм. Священное содрогание (mysterium tremendum) перед тайной божественного могущества совсем не похоже на страхи перед демонами, наоборот, оно в родстве с уверенностью в неотвратимости воздаяния и спокойствием, граничащим с фатализмом («Все в руке божьей»).
Страшную зыбкость мира питают скорее миф и магия — такие же столпы средневекового мировосприятия, как и христианская вера. Ведь средние века, по Соловьеву, — это компромисс между христианством и язычеством. Иначе говоря, компромисс (но и противоборство) между книжно-ученым и народным, серьезным и карнавальным.
ОТ ЧТЕНИЯ ВСЛУХ К ЧТЕНИЮ ПРО СЕБЯ. Посредством чтения текст-артефакт распредмечивается психикой. Чтение сводит куски письменного материала, звуки речи (внешней или внутренней) и горизонт опыта, которому предназначено сообщение. Современный человек достиг высокой степени зрительного снятия информации, подавив внешние звуковые компоненты чтения. При быстром чтении взгляд стремительно скользит по странице, схватывая содержание абзацами, параграфами и более крупными смысловыми единицами. Бормотать и шевелить губами при зрительном сканировании возбраняется, только внутренняя речь напоминает об исходном визуально-мо-торно-слуховом составе деятельности. Фонетика сворачивается в понятия, взгляд непосредственно адресуется к мысли, живая речь воспринимается как досадное раздробление крупных информационных блоков на субъединицы звучания. Быстрочтению очень способствует типографская обезличенность шрифта и хорошая расчлененность текста абзацами, полями, знаками препинания. Ничего подобного еще несколько сот лет тому назад не было. История чтения начинается с текстов, написанных сплошь, без разделения на абзацы и слова, без знаков препинания, оглавлений, названий разделов, нумерации страниц и прочих атрибутов типографской продукции. Соответственно и психологический состав чтения иной, чем сейчас: взгляд с трудом осиливает вязь рукописных закорючек, часто останавливается, следует за голосом, который громко произносит.
Древние греки читали вслух, хотя случаи чтения про себя отмечены с VI в. до н. э. Они редки, потому что сама идея молчаливого чтения первоначально кажется вызовом социальному назначению письменности. Древнейшие памятники послегомеровской письменности — эпитафии на могильных камнях — воспроизводят назначение магического слова: они физически представляют усопшего. Читающий вслух эпитафию прохожий вовлекался в ритуал громкого восхваления, того, что греки называли словом «клеос». «Клеос» означает одновременно молву и славу. Овладевая голосом живущих, усопший обеспечивает себе бессмертие, для которого, по мнению архаических греков, необходимо постоянное поминание имени умершего (отсюда распространенный обычай давать свое имя потомству). Первые надписи необходимо включают имена собственные.
Очень важные нововведения в книжном деле происходят в последние века античности. Христианские авторы ради удобства цитирования Библии вводят нумерацию страниц и абзацев. Появляется оглавление. Вводится пунктуация, разделение на главы. В раннем средневековье ради удобства не очень сведущих в латыни монахов между словами в предложении стали оставлять пропуски. Подобные усовершенствования облегчали возможность чтения про себя. Однако этот навык, судя по всему, был редок. Святой Бенедикт (VI в.) и архиепископ Севильи Исидор (VII в.) для лучшего понимания рекомендует читать про себя. Но, как считает П. Сэнджер, «стимулом для беззвучного чтения было не соблюдение монастырской тишины, но возрастающая сложность организации мысли, известной как схоластика, которая стала доминировать в обучении в XII—XIII вв.».
Чтение вслух мешает продумывать сложные идеи. Между тем средневековые учебники — это уже не рассказы, а сборники аналитических материалов и упражнений. Бумажная масса стремительно возрастает. В XII в. в Англии было написано 30 тысяч документов, в 1250—1350 гг. — несколько миллионов. Вводятся копии, реестровый номер, подпись, дата. С XIV в. под документом указывают и час. События в жизни личности расставляются теперь не в соответствии с важностью, а в соответствии с датой. «Язык отделяется от говорящего, так что текст не рассматривается больше как распространение события, но как подтверждение его подлинности, отделенное от самого события».
Книжное познание развивалось в двух руслах: мистическом и схоластическом. Мистика, основываясь на Платоне и его христианском продолжателе Августине, практиковала непосредственное усмотрение сверхчувственности «духовным зрением». Схоластика постигала общее в рассуждениях посредством логики. Она основывалась на аристотелевском наследии.
В понимании исторических форм символизма помогают современные психологические теории мышления. Среди последних одна из наиболее известных принадлежит Ж. Пиаже. Для Пиаже интеллект — это случай универсальной системной организации мира, биологической по корням и логической по характеру базисных структур, выявляемых исследователем. Психология Ж.Пиаже — это учение о невербальном интеллекте, генетически и структурно независимомот речи. Язык, этот набор конвенциональных знаков, могущественнейшее средство социализации психики, тем не менее неможет подавить самостоятельности мышления, фундаментальная роль которого состоит в установлении отношений, организации действий. Структурный порядок обнаруживается и в глубинах нервной ткани, до психики, но психолог, с точки зрения Пиаже, не должен заходить так далеко и опирается нафакты, полученные в эксперименте и наблюдении. Теория швейцарского ученого основана на понятиях биологии: интеллектуальная адаптация (а познание есть приспособление организма к среде) осуществляется через процессы ассимиляции и аккомодации. Интеллект, ассимилируя, как организм питательные вещества, приспосабливает элементы внешней среды к себе, «основное содержание процесса сводится к подтягиванию реального события к шаблону структуры, имеющейся у индивида в данный момент». В аккомодации биологические или психические структуры сами меняются, подстраиваясь к среде.
Первые, сенсомоторные стадии интеллекта еще доречевые. Ребенок координирует зрительные впечатления с движениями тела, мыслит он в моторике и моторикой. В конце сенсомоторной стадии маленькому человеку удается развести ассимиляцию и аккомодацию, себя и предмет, преодолеть слитность переживания, с которым он появился на свет. Его движения становятся координированным приближением к цели. Осуществляется переход к следующей стадии — репрезентативному (дооперациональному) мышлению. Репрезентативное мышление возникает из замещения и предвосхищения отсутствующих предметов, событий, лиц. Образ позволяет одномоментно схватывать действия, которые в сен-сомоторном интеллекте еще развернуты в реальной последовательноста моторики. Вызванные ментальные образы сочетаются с теми средствами, в которых отсутствующее видимо фиксируется. Репрезентативному интеллекту можно дать толкование в лингвистических терминах. Тогда он предстает как разделение означающих и означаемых посредством символа. «Эта специфическая связь между «означающим» и «означаемым» составляет собственное свойство новой функции, преодолевающей сенсомоторную активность, которую в очень общем виде можно назвать символической». Символическое мышление дошкольника и младшего школьника отлично и от моторной активности младенца, и от формальных логических операций старшеклассника. Символический интеллект не может избавиться от воздействия внешнего впечатления и его внутреннего представителя — образа, он не до конца формален, обратим. Последние свойства приобретаются только крепким условием абстракций современного языка. Символизм же — только по виду язык (если понимать под языком знаковую систему общего пользования). Точнее, это индивидуальный язык. Ребенок создает символы из того, что в его распоряжении: предметов, жестов, слов. Он находит и компонует символику в игре. Символическая игра — случай ассимиляции, использования среды как источника «означаемых». Что же «означается»? Опыт, невыразимый в словах общеупотребительного языка, нечто, напоминающее образную материю сновидений.
Хрупкие символы детства вытесняются взрослой речью. Не в пример им коллективные символы культуры очень долговечны. Теория Пиаже оказывается ценным подспорьем для их объяснения. И может быть, благодаря тому, за что ее упрекают сторонники версии социального и речевого интеллекта. Пиаже отказывается признать символическое мышление социальным. Это как будто противоречит фактам, но на самом деле позволяет приблизиться к психологическому пониманию символизма в истории: ведь символизм прошлого не поддается однозначной расшифровке, как и фигуры детской игры, и он так же составляет лишь часть обширного, мало обобщенного мира образов, аффектов, потребностей. Символическое мышление вводит человеческую самость в социальный порядок, но при этом оставляет часть самости за пределами логики. Причины символизма могут быть физиологически-возрастными (у ребенка), материальными и культурными (у первобытного человека), социально-идеологическими (в средние века), эстетическими. Но во всех случаях символ будет доопределен не по отношению к любому языку, а по отношению к рациональному, логическому выражению. Символ, в отличие от знака, нельзя свести к однозначной грамматической связи, его означаемое — смыслообраз — играет массой граней. Общество выстраивает все новые символические порядки, которые бессильны охватить то, что сверхразумно, но сдерживают излишества религиозной фантазии.
Символическое мышление средневековья, оснащенное схоластической ученостью, юридическим казуизмом, церемониальными формулами, занимается обустройством этого sub specie aeternitatis (с точки зрения вечности). Его главная задача — аксиологизировать сущее, изыскивать смысл каждого явления и находить ему место в пирамидо-образном строе бытия. Существует вертикальная шкала достоинств. Ее верхний конец — на небе, у Бога, нижний — под землей, в аду. Земной мир, находясь посредине, колеблется вверх и вниз. Предметы, отмеченные благодатью, теряют грубую фактуру материи. Плотная чувственность разрежается и переходит в полутелесность, которой отмечены высокое голубое небо и свет солнца. Благостные лица, бесплотные фигуры, золото и лазурь икон — символы того мира, но одновременно и предельные обобщения чувственности на самом краю ощущения. По мере фактурно-морфологического обеднения предмета ее аксиологический знак усиливается.
В метафизике и теологии исключительное значение имеет свет. Свет — это и благо, и посредник между землей и небом, и материя, лишенная предметных очертаний. В этой сверхтонкой и всеобщей материи чувственность переходит из предмета в обобщение, становясь смыслообра-зом. Свету предается содержание верхнего полюса аксиологической координаты, так же как тьме — нижнего.
Для чувственного материала открыты два пути смыслового обобщения: ангелизация (путь вверх) и кадавризация (путь вниз). Зрелище мертвенного иссыхания плоти столь же привычно средневековью, как и ее световая эманация на иконах. Телесная красота заключается всего-навсего в коже, — рассуждает христианский монах. Будь мы способны видеть насквозь, нас бы стошнило от одного взгляда на самую красивую женщину.
В поток этического переопределения всех частей мира и человека в начале христианской эры попал, естественно, и ум. Способность человека планировать поступки, делать выбор и принимать решения по аксиологическому счету оказывалась наиболее греховной частью человеческого существования (более греховной была разве что воля). Наиболее человеческое оказывалось и наиболее греховным. В IV в. епископ Аполлинарий считал, что в Иисусе Христе, человеческий ум был заменен божественным умом (словом). Тем самым человеческая способность решения проблем была вынесена в отрицательную аксиологию и симметрично намечена положительная аксиология божественного ума.
Европа выделилась из цепи дремлющих древних евразийских цивилизаций только в эпоху Возрождения. Появление светской культуры, не зависимой от догмы философии, самостоятельной науки, любования красотой мира и человека, шедевров Леонардо да Винчи, Микеланджело, Шекспира, Сервантеса, Веласкеса - вот они, приметы европейского Ренессанса.
Местом проживания вершинной личности мыслился уже «идеальный город», который проектировался Леонардо да Винчи. На картинах выдающихся итальянских живописцев герои жили в мире светлого архитектурного рая: среди ажурных аркад, изящных храмов, стройных башен, широких улиц, которые художник конструировал сам, становясь зодчим своей мечты. Идеальному человеку Возрождения требовалось новое пространство.
Автор первой научной теории Возрождения (1860 г.) Буркхардт считает Венецию тем городом, где итальянцы видели истоки идеального архитектурного пространства, оформляющего лучшую жизнь человека. «Сам островной город казался к концу XV в. тогдашнему миру как бы ларцом с драгоценностями…Сабелино описывает Венецию с ее древними церквами и куполами, с косо срезанными башнями, инкрустированными мраморными фасадами с их особенным великолепием, где позолота потолков сочетается со сдачей внаем каждого угла. Он приводит нас на заполненную народом площадь,…где совершение сделок обнаруживает себя не громкой речью или гулом, где в портиках и прилегающих улицах сидят менялы и сотни ювелиров, а над ними расположено бесконечное множество лавок и складов; по другую сторону моста он описывает большой фондако немцев, в залах которого сложены их товары и живут люди и перед которыми в канале вплотную друг к другу стоят их корабли…Затем от Риальто до площади св. Марка парфюмерные лавки и трактиры. Так он ведет читателя от дома к дому вплоть до обоих лазаретов, являвших собой пример высокой целесообразности, которую можно было обнаружить только здесь. Забота о людях была вообще отличительной чертой венецианцев и в мирное время, и на войне; их уход за ранеными, в том числе и за врагами, был предметом удивления всего мира. Все государственные учреждения Венеции могли вообще служить образцом; пенсионная система применялась систематически».
Культура Возрождения - это не просто красивые картины, которые можно повесить на стенку, и изящные сонеты, которые приятно читать, сидя в кресле. Это образ жизни, требующий своего особого материального воплощения. Палладио в первой книге трактата «Четыре книги об архитектуре» (1570г.) сразу же определил идеальное пространство города как совмещение обычных жилых домов со зданиями, выполняющими многие социальные функции и тем самым определяющими богатство и разнообразие бытия. «Итак, я сначала поведу речь о частных домах, а затем перейду к общественным зданиям и вкратце расскажу о дорогах, мостах, площадях, тюрьмах, базиликах, или судилищах, о ксистах и палестрах, где древние предавались телесным упражнениям, о храмах, театрах и амфитеатрах, об арках, термах, акведуках».
Споры о сущности Возрождения не утихают до сих пор. Крайние позиции отмечены следующими установками: 1) оно принадлежит только итальянской культуре XIV- XVI веков (в силу органичности и уникальности своего происхождения); 2) оно характерно для любой культуры светского типа (здесь сравнение с итальянцами осуществляется нахождением любых черт сходства). Обе крайности тяготеют к эмпиризму. Более плодотворным является подход, имеющий теоретическое основание.
Свое название Ренессанс получил не случайно. Его приверженцы осознали провал во времени между римской античностью и своим настоящим. Итальянские мыслители воспринимали себя этническими потомками латинян, с сожалением признавая мрачную эпоху, разделившую прадедов и правнуков и названную Средними веками. Так была постулирована перекличка времен и личная жизнь в двойном времени – основа диалога с прошлым. Но постижение древности открывало и новые пространства. После взятия турками Константинополя в 1453 году в Европу хлынули образованные греки, и итальянские гуманисты глубже осознали древнегреческие корни латинской учености и расширили пространство своего прошлого – как географическое, так и культурное. Началось размыкание пространственных границ, кончилось средневековое разделение пространства на земли «праведные» и «неправедные». Кстати, у итальянцев повысилась чувствительность и к достижениям северных стран, ранее считавшимися варварскими: от Ван Эйка ) и его соотечественников были заимствованы методы изображения бытовых предметов и использование масляных красок. Так возникал диалог пространств. И, наконец, открывалась возможность для появления личности, развившейся до уровня богатой индивидуальности. В основе этого лежала проблема свободного выбора – своего прошлого (античного или средневекового, «готического»), своего смыслового поля (католически-традиционалистского или универсального, общечеловеческого), своего поприща (смиренного грешника или богатой возможностями личности). Активизировалась рефлексия – внутренний диалог, а вместе с ней и коммуникабельность – жажда спорить, убеждать и творить.
Позднее средневековье и Возрождение породили образы людей как великого подвига ("Давид" Микеланджело, "Дон-Кихот" Сервантеса, "Гамлет" Шекспира), так и великого и опасного эгоизма (гедонист и развратник Дон-Жуан, ученый и чернокнижник Фауст).
Так называемый реализм Возрождения носит характер "культурного взрыва" (термин Ю.М.Лотмана). Возрождение осуществило проверку тех моделей мира и человека, которые разрабатывались ранее. Культуры большой группы (эпос), малой (идиллия) и отдельного, "внутреннего" человека выступили как равноправные, как носители тех критериев которыми нужно было оценивать жизнь в целом. Если огрубить эти критерии, то они таковы: долг и мужество в контексте большой группы; любовь и приязнь - малой; свобода и творчество - в контексте отдельной личности.
Эпоха Возрождения (или Ренессанса) возникла в Италии и знаменовала собой возможно полное восстановление культурных связей между современностью и античностью как национальным прошлым итальянцев, осознавших себя потомками римлян. греческая и римская классика получила как бы новую жизнь. Стиль Ренессанса классичен - он тяготеет к ясности, гармоничности, телесности, уравновешенности, симметричности, достойному спокойствию, ориентированности на человека как меру вещей. Полная реабилитация искусства античности, подражание ему, реставрация древних памятников, заимствование архитектурных и скульптурных форм - это лишь одна сторона Возрождения. Главное - в стремлении возродить духовно-телесную гармонию. В здоровое тело “возвращался” здоровый дух. Но это был не слабо индивидуализированный “дух” античного человека, а многократно расширившаяся сфера внутренней жизни европейца, прошедшего школу христианского воздействия духовной нивы. Идеальной красотой мира увлечен Шекспир в комедии «Двенадцатая ночь».
Важным моментом перехода от культуры средневековья к ренессансной было соединение высокой, интеллектуально насыщенной литературы и карнавальной, «смеховой» фольклорной традиции.
М.М. БАХТИН О НАРОДНОЙ КУЛЬТУРЕ СРЕДНЕВЕКОВЬЯ И ВОЗРОЖДЕНИЯ.. Невозможно пройти мимо оценки, данной книге Л. Февра «Проблема неверия...» и, таким образом, истории ментальностей крупнейшим русско-советским историком культуры и литературоведом М.М. Бахтиным (1895—1975). Эта оценка отрицательна и выражена такими словами: «Игнорирование Февром народной смеховой культуры приводит его к искаженному пониманию эпохи Возрождения и французского XVI века. Ту исключительную внутреннюю свободу и тот почти предельный адогматизм художественного мышления, какие были характерны для этой эпохи, Февр не видит и не хочет видеть, потому что не находит для них опоры. Он дает одностороннюю и ложную картину культуры XVI века.
Бахтин отдает должное Февру за то, что тот взялся за крупную задачу — показать книгу Рабле глазами его читателей, людей XVI в. Но эту задачу французский ученый, по мнению М.М. Бахтина, как раз и не выполнил. Он показал Рабле глазами людей XX в. Некоторые места «Творчества Франсуа Рабле...» звучат как опровержение «Проблем неверия...» и других работ по истории ментальностей. Там, где у французских историков — судорожное насыщение голодных людей, у Бахтина — веселое карнавальное пиршество, вместо ненадежных островков расслабленности среди моря лишений и ужасов — более решительная победа над страхом.
«Особенно остро ощущал средневековый человек в смехе именно победу над страхом. И ощущалась она не только как победа над мистическим страхом («страхом божиим») и над страхом перед силами природы, — но прежде всего как победа над моральным страхом, сковывающим, угнетающим и замутняющим сознание человека: страхом перед всем освященным и запретным («мана» и «табу»), перед властью божеской и человеческой, перед авторитарными заповедями и запретами, перед смертью и загробными воздаяниями, перед адом, перед всем, что страшнее земли. Побеждая этот страх, смех прояснял сознание человека и раскрывал для него мир по-новому. Это победа, правда, была только эфемерной, праздничной, за нею снова следовали будни страха и угнетения, но из этих праздничных просветов человеческого сознания складывалась другая неофициальная правда о мире и о человеке, которая подготовляда новое ренессансное самосознание».
Карнавал был временным торжеством языческого «низа» средневековой культуры над ее книжным «верхом», нагромоздившим изрядное количество запретов и страхов. Но дописьменная стихия в своей карнавальной функции была праздничной. Сама мать-земля на карнавале разрушала все тягостное и защищала человека. «Средневековый смех побеждал страх перед тем, что страшнее земли. Все неземное страшное оборачивалось землею, она же — родная мать, поглощающая, чтобы родить сызнова, родить больше и лучше.
Народный пьедестал официальной книжной культуры — телесность, народно-коллективно-групповое целое (а не официозно возвеличенный народ, разделенный властью по производственным, бытовым, территориальным и другим группам), коллективное животное, аними-зирующий себя организм, идентифицируемый с процессами умирания и воскресения. В этом качестве он бессмертен, несмотря на эшафоты, пыточные колеса, позорные столбы, нагроможденные строгой властью (и даже преимущественно в виду их). «Рождение нового также необходимо и неизбежно, как смерть старого, одно переходит в другое, лучшее в делах снимает и убивает худшее. В целом мира и народа нет места для страха...».
История ментальностей — серьезная современная наука, преемница серьезной книжной учености прошлых эпох, и в этом качестве она продолжает критику народного «низа». Бахтин сочетал науку XX в. и знание жизни в «новом средневековье» (так Н. Бердяев называл Советскую Россию). Поэтому российский литературовед конструирует более широкую систему отсчета, включающую «землю», «площадь», «низ» в качестве равноправных пар «небесам», «храму», «верху».
Бахтин, осуществляя диалогическую конвергенцию смыслов двух эпох и «подтягивая» современность к объясняемой им средневековой карнавальности, вполне мог рассчитывать на историческое понимание читателя.
«Это — праздничный аспект мира и, как таковой, он легален. В первомайскую ночь разрешается взглянуть на мир без страха и благоговения. ...Весь мир здесь дан в веселом и вольном аспекте, и аспект этот мыслится автором как универсальный, всеобъемлющий. Он, правда, ограничен, но не теми или иными сторонами, явлениями мира, а исключительно временными границами праздника — границами первомайской ночи. Утренний колокольный звон возвращает к серьезности страха и благоговения».
Языческий разгул средневековья имел свою заповедную территорию. Советская народная ментальность такой экстерриториальностью не располагала. Она брала свое широким бытовым распространением пьянства, нецензурной брани, анекдотов. Как и в средние века, этот культурный «низ» не был достаточно индивидуализирован, то есть подвергнут репрессии внутренней моральной нормы. Для большей части населения ограничение было внешним и преодолимым. В образ доброго народа входили и его грубоватые застольные манеры.