Дело Волынского»: поединок приближенных 1 страница

 

19 января 1740 года двор торжественно отмечал десятую годовщину восшествия Анны Иоанновны на престол. В ее честь звучали русские и немецкие вирши:

 

Благополучная Россия! посмотри только назад,

На прошедшую ночь давно минувших времен.

Вспомни тогдашнюю темноту:

Взирай на нынешнее свое цветущее щастие.

Удивляйся премудрости Великие Анны.

Рассуждай ее силу, которая ныне твою пространную империю,

Славой своего оружия одна защищает

Ее величие везде и во всем равно.

То и двор ее своим великолепием все протчие превышает,

Свет ее славы пленяет слух и сердце чужестранных народов,

Они числом многим бегут сюда спешно, живут с удовольством.

Кто не ее подданный, тот подданным быть желает.

Сие златое время России

По желанию сердец наших именем Великие Анны назвали.

 

Естественно, не обошлось без «огненной потехи»: «Описание оного фейерверка, который 1 дня генваря 1740 года, пред зимним домом ее императорского величества самодержицы всероссийской в Санкт-Петербурге зажжен был <…> в сей день победу и мир представить в образе двух жен, руки одна другой подающих и смотрящих на образ ее императорского величества всероссийской самодержицы. Надпись при этом употреблена сия: „Чрез тебя желание наше исполняется“».

Исполнением своих желаний — во всяком случае, некоторых — мог бы быть доволен и сам Петр, никогда не рассматривавший Анну в качестве своей преемницы. Экстенсивное освоение богатейших природных ресурсов восточных регионов дало толчок развитию российской промышленности. За время аннинского царствования в стране появились 22 новых металлургических завода. Россия увеличила производство меди до 30 тысяч пудов (по сравнению с 5500 в 1725 году) и заняла прочные позиции на мировом рынке в торговле железом, вывоз которого из России за десять лет увеличился в 4,5 раза. Вместе с продукцией новых отраслей промышленности рос экспорт пеньки, льняной пряжи и других товаров.[230]

Однако возвращение к политике Петра означало не столько защиту интересов собственно дворянства, сколько приоритет государственных потребностей. Их рост и тяжелая война требовали все новых средств, которых постоянно не хватало. Разорение центральных районов страны, по которым в 1732–1734 годах прокатился голод, вызвало гибель и бегство крестьян, а недоимки по подушной подати с 1735 года стали быстро расти. Горожан, как и при Петре, заставляли нести всевозможные службы: заседать в ратуше, собирать кабацкие и таможенные деньги, работать «счетчиками» при воеводах.

Царствование Анны стало новым этапом в ужесточении контроля над духовенством и подготовке секуляризации церковных вотчин. В 1738 году по причине накопившихся казенных недоимок в 40 тысяч рублей Коллегия экономии, управлявшая церковными и монастырскими вотчинами, была изъята из ведения Синода и передана в подчинение Сенату.

Анна, как и ее грозный дядя, самовольно назначала архиереев: «Определить псковского Рафаила в Киев, переяславского Варлаама во Псков, суздальского Иоакима в Ростов, Илариона, архимандрита астраханского, посвятить в архиереи в Астрахань», — при этом высочайшие резолюции не обращали внимания на синодские представления. Дела о неотправлении молебнов и поминовений возникали в массовом порядке; виновных ждали не только плети и ссылка, но во многих случаях и лишение сана. Тех же, кто по каким-то причинам не присягнул новой императрице, рассматривали как изменников, и следствие по таким делам передавалось в Тайную канцелярию.

Каких-либо свидетельств участия Бирона в обсуждении и решении церковных вопросов нет. Однако основной массе духовного сословия — приходским и «безместным» священникам, дьяконам, пономарям и их семьям — от этого легче не было. 3 сентября 1736 года Синод выслушал полученную из Сената меморию: «Синодальных и архиерейских дворян и монастырских слуг и детей боярских и их детей, также протопопских, поповских, диаконских и прочего церковного причта детей и церковников, не положенных в подушный оклад, есть число не малое; того ради взять в службу годных 7000 человек, а сколько оных ныне где на лицо есть, переписать вновь, и за тем взятием, что где остается годных в службу ж и где им всем впредь быть, о том определение учинить, дабы они с прочими в поборах были на ряду. Вышеописанных же чинов некоторых губерний у присяги не было более 5000 человек, из которых взять в службу годных всех, сколько по разбору явится».

Так начались продолжавшиеся несколько лет «разборы» Церковнослужителей и их родственников, которых власти немедленно отправляли в армию, чтобы восполнить огромные потери. Синод тогда отчитывался: в Тверской епархии: «Взято в службу 506 человек, в Казанской 464, в Нижегородской — 1233». Следом полетело новое распоряжение — выявлять незаконно постригшихся: «Прилежно везде испытать, кроме тех чинов людей, каковых указами блаженные памяти Чгх императорских величеств велено, не постригали ли где В''монахи и в монахини без указу». До того государыня, «кроме вдовых священников и диаконов и отставных солдат, которых указами постригать в монашество поведено, в мужеских в монахи, а в девичьих в монахини, отнюдь никого ни из каких чинов людей постригать не повелела».

В итоге некоторые храмы и монастыри остались без богослужения; даже безропотные губернские власти доносили, что если взять действительных дьячков и пономарей, то «в службе церковной учинится остановка».[231]Такие гонения вполне могли расцениваться как происки исконно враждебных православию «немцев».

В отношении дворянства предоставление льгот сопровождалось увеличением служебных тягот. В 1734 году Анна повелела сыскать всех годных к службе дворян и определить их в армию, на флот и в артиллерию; с началом большой войны в 1736 году для явки «нетчиков» был определен срок 1 января и разрешено подавать доносы о неявившихся даже крепостным.

В то время дворянина на службе еще могли выпороть; но даже не битый не был уверен в достойном «произвождении»: порядок получения нового чина не раз менялся; к тому же добиться повышения, отпуска или отставки влиятельному и обеспеченному офицеру было гораздо легче.[232]Проблемы ожидали дворян и дома. Вместе с восстановлением военных команд для сбора подушной подати был возобновлен и запрет помещикам переводить без разрешения крестьян в другое имение; хозяева стали ответственными плательщиками за свои крепостные «души» и их недоимки. В неурожайные годы дворянам предписывалось снабжать крестьян семенами и не допускать их ходить по миру. В 1738 году власти даже в одном из указов официально осудили «всегдашнюю непрестанную работу» помещичьих крестьян, при которой они не могут исправно платить государственные подати.[233]

«Уже пять или шесть лет, как слышатся жалобы, во-первых, на слепую снисходительность императрицы к герцогу Курляндскому; во-вторых, на гордый и невыносимый характер последнего, который, как говорят, обращается с вельможами, как с последними негодяями; в-третьих, на его фаворита, еврея Липмана, придворного банкира, подрывающего торговлю; в-четвертых, на вымогательство огромных сумм, частью истраченных на женщин, а частью на выкуп поместий герцога и на постройку ему великолепных замков; в-пятых, на сдачу трех четвертей молодых людей в солдаты, которых убивают как на бойне, вследствие чего поместья дворян обезлюдены и они не в состоянии уплатить общественных податей» — такими представлялись настроения российского шляхетства офицеру-иностранцу на русской службе в 1740 году.[234]

Наконец, выход в отставку после 25 лет службы по закону 1736 года был отложен до окончания турецкой войны. Но даже оказавшись в родном поместье, не всегда можно было насладиться покоем; например, в мае 1738 года государыня почему-то запретила под Москвой охотиться на зайцев, мотивируя тем, что охотники «зайцов по 70 и по 100 на день травят».

Недовольство дворянства проявлялось в появлении на свет проектов и записок. Среди бумаг московского губернатора Б. Г. Юсупова нами был обнаружен черновик одного такого документа, где автор в конце царствования Анны выражал взгляды своего сословия. По его мнению, манифест о 25-летнем сроке службы на деле не выполняется: после полученной отставки «ныне, как и прежде, раненые, больные, пристарелые <…> расмотрением Сената определяются к штатцким делам». В результате «нихто в покое не живет и чрез жизнь страдания, утеснения, обиды претерпевают». Юсупов был убежден: «Без отнятия покоя и без принуждения вечных служеб с добрым порядком не токмо армия и штат наполнен быть может, но и внутреннее правление поправить не безнадежно», — так как получившим «покой» служилым «свой дом и деревни в неисчислимое богатство привесть возможно».[235]Наиболее явным симптомом недовольства стал последний большой политический процесс царствования — «дело» А. П. Волынского.

Суд над Д. М. Голицыным (в 1736 году) и казни Долгоруковых (в 1739-м) можно считать последним актом затянувшейся расправы Анны с ненавистными ей «верховниками». Невозможно представить, чтобы Бирон был не в курсе этих процессов или не интересовался ими; но едва ли они были его инициативой. Однако в расправе с Волынским он, несомненно, принял участие, тем более что конфликт был вызван его же «взбунтовавшимся» клиентом.

Младший из «птенцов» Петра, Артемий Петрович Волынский, едва не попал под опалу в начале царствования за обычные губернаторские прегрешения, однако в «политике» замечен не был и сделал при Анне удачную карьеру под началом К. Г. Левенвольде. Сумел он найти дорогу и к Бирону — уже с 1732 года он надеялся на его «отеческую милость» и посылал «патрону» донесения с «экстрактами» на немецком.[236]К тому же С. А. Салтыков усиленно рекомендовал фавориту своего родственника. В 1733 году Волынский стал генерал-лейтенантом и начальником дворцовой Конюшенной канцелярии, а в 1736-м — обер-егермейстером, то есть занял весьма важные должности, учитывая пристрастия императрицы и Бирона.

Волынский доверие оправдал и «тешил» Анну с размахом. При нем штат охотничьей команды включал 175 служителей, расходы же на охоту превысили в 1740 году 8300 рублей. Обер-егермейстер доставлял в Петергоф сотни зайцев и куропаток, строил специальный «двор для ловления волков». Царская охота напоминала бойню, и нередко прямо во дворе Зимнего дворца либо в Летнем саду на глазах императрицы свора гончих травила медведей, волков, лисиц.

Волынский отлично сошелся с Бироном, благо у обоих имелись общие «лошадиные» увлечения. Левенвольде «общим проектом с обер-камергером фон Бироном да генералом Волынским представили государыне императрице Анне Иоанновне, чтоб в государстве конские заводы размножить, и потому немалое число жеребцов и кобыл куплено в немецких краях и определено по заводам и конские покои по проекту Артемия Петровича Волынского построены. Сим лучший порядок при заводах учрежден, и с 1734 года повелись в государстве лучшие лошади. Оные Левенвольд, Бирон и Волынский великие были конские охотники и знающие в оной охоте. И с того времени знатные господа граф Николай Федорович Головин, князь Куракин и другие немалым иждивением собственные конские заводы завели, а до сего великая была скудость в России в лучших лошадях верховых и каретных». С точки зрения офицера-гвардейца Нащокина, польза этого предприятия была очевидна, хотя экономическая эффективность дорогостоящих закупок и появления «верховых и каретных» красавцев представляется сомнительной. Но стремление укрепить престиж двора и истинная страсть к лошадям, по крайней мере, вызывают понимание.

Как и многие другие придворные, Волынский заверял Бирона в своей преданности: «Увидев толь милостивое объявленное мне о содержании меня в непременной высокой милости обнадеживание, всепокорно и нижайше благодарствую, прилежно и усердно прося милостиво меня и впредь оные не лишить и, яко верного и истинного раба, содержать в неотъемлемой протекции вашей светлости, на которую я положил мою несумненную надежду, и хотя всего того, какие я до сего времени ее императорского величества паче достоинства и заслуг моих высочайшие милости чрез милостивые вашей светлости предстательствы получил, не заслужил и заслужить не могу никогда, однако ж от всего моего истинного и чистого сердца вашей светлости и всему вашему высокому дому всякого приращения и благополучия всегда желал и желать буду, и, елико возможность моя и слабость ума моего достигает, должен всегда по истине совести моей служить и того всячески искать, даже до изъятия живота моего».

В этом письме 1737 года Волынский предсказал свою судьбу — «живот» был изъят как раз якобы за недостаточное служение. Но тогда его звезда только восходила, и герцог заверял обер-егермейстера в своей поддержке: «В одном письме вашего превосходительства упоминать изволите, что некоторые люди в отсутствии вашем стараются кредит ваш у ее императорского величества нарушить и вас повредить. Я истинно могу вам донести, что ничего по сие время о том не слыхал и таких людей не знаю; а хотя б кто и отважился вас при ее императорском величестве оклеветать, то сами вы известны, что ее величество по своему великодушию и правдолюбию никаким неосновательным и от одной ненависти происходящим внушениям верить не изволит, в чем ваше превосходительство благонадежны быть можете».

Волынский зарекомендовал себя не только «конским охотником», но и вполне «благонадежным» слугой: в 1736 году он участвовал в суде над Дмитрием Голицыным, а в 1739-м — над Долгоруковыми. Энергичный и усердный слуга представлялся наилучшим кандидатом в члены Кабинета после смерти Ягужинского и Шаховского, тем более что Остерману надо было противопоставить достойного противника. В этом смысле расчет Бирона вполне оправдался. Разногласия Волынского и Остермана буквально по всем обсуждавшимся вопросам привели к тому, что осторожный вице-канцлер даже в присутствие не являлся, предпочитая объясняться с коллегами письменно. Волынский перетянул на свою сторону князя Черкасского, и Остерман без споров уступил ему свое место при «всеподданнейших докладах» Кабинета императрице.[237]

Однако искушенный в интригах вице-канцлер оказался прав: выдвижение Волынского на первый план объективно подрывало позиции не только Остермана, но и самого Бирона. К тому же у нетерпеливого кабинет-министра не хватало умения приспосабливаться к «стилю руководства» и влиянию Бирона на Анну; он горячился, в раздражении заявлял, что «резолюции от нее никакой не добьешься, и ныне у нас герцог что захочет, то и делает». В самом же Кабинете Остерман постоянно представлял возражения на резолюции и проекты указов, составленные Волынским, подчеркивая их недостатки и промахи.

Можно предположить, что Волынский осознавал: справиться с двумя ключевыми фигурами ему не по силам. Поэтому он показал Бирону специально переведенную на немецкий язык копию письма императрице, поводом для которого стали жалобы «отрешенных» Волынским от должности за какие-то «плутовства» шталмейстера Кишкеля и унтер-шталмейстера Людвига (людей из ведомства другого бироновского клиента — обер-шталмейстера Куракина), в свою очередь, обвинивших Волынского в «непорядках» на конских заводах. Министр не только оправдывался («служу без всякого порока»), но и в качестве доказательства безупречной честности привел свои «несносные долги», из-за которых мог «себя подлинно нищим назвать». Но на этом обиженный министр не остановился и обличал не названных по именам, но отлично угадываемых подстрекателей (Остермана и его окружение), стремившихся «приводить государей в сомнение, чтоб никому верить не изволили и все б подозрением огорчены были». Так из-за двух безвестных немцев начался конфликт, который привел Волынского на плаху.

Сам ли Бирон заподозрил министра в стремлении играть самостоятельную роль или на нарушение баланса сил ему указал тот же Остерман (позднее на следствии он признавался, что старался «искоренить» Волынского с помощью «темных терминов») — не столь и важно. Главное, что сам Волынский опасности не замечал и был уверен в поддержке со стороны герцога; на следствии он даже показав, что Бирон рекомендовал вручить письмо Анне. Но Волынского «подставили» — послание пришлось не ко двору. «Ты подаешь мне письмо с советами, как будто молодых лет государю», — проявила неудовольствие императрица.

Однако Артемий Петрович не унывал и в свою звезду верил. Для этого были основания: дельный министр, бойкий придворный, краснобай, лошадник, охотник — он на редкость удачно вписывался в окружение Анны Иоанновны, умея потакать ее вкусам. Но именно этим он и был опасен Бирону, тем более что успешно «забегал» ко двору императорской племянницы, где сам герцог потерпел поражение в попытке стать ее свекром. Приятель Волынского, кабинет-секретарь императрицы Иван Эйхлер предостерегал министра еще летом 1739 года: «Не очень ты к принцессе близко себя веди, можешь ты за то с другой стороны в суспицию впасть: ведь герцогов нрав ты знаешь, каково ему покажется, что мимо его другою дорогою ищешь».

Предостережения не помогли — Волынского, что называется, «понесло». Он не скрывал радости от провала сватовства сына Бирона к Анне Леопольдовне: при его удачном исходе «иноземцы <…> чрез то владычествовали над рускими, и руские б де в покорении у них, иноземцов, были».[238]Его не смущало, что брак мекленбургской принцессы и брауншвейгского принца трудно было назвать победой «русских». Но зато в будущем можно было рассчитывать на роль первого министра при младенце-императоре, родившемся от этого брака, и его неопытной матери, что было исключено, если бы принцесса породнилась с семейством Биронов. Брачные намерения герцога Волынский расценил как «годуновской пример».

Он все реже являлся к Бирону, жаловался, что тот «пред прежним гораздо запальчивее стал и при кабинетных докладах государыне герцог больше других на него гневался; потрафить на его нрав невозможно, временем показывает себя милостивым, а иногда и очами не смотрит». «Ныне пришло наше житье хуже собаки!» — сокрушался Волынский, заявляя, что «иноземцы перед ним преимущество имеют».[239]

Последним триумфом Волынского стал знаменитый праздник со строительством Ледяного дома и устройством в нем шутовской свадьбы с участием диковинных «скотов» и подданных из отдаленнейших углов империи.

Торжество удалось на славу: «В день свадьбы все участвовавшие в церемонии собрались на дворе дома Волынского, распорядителя праздника: отсюда процессия прошла мимо императорского дворца и по главным улицам города. Поезд был очень велик, состоя из 300 человек с лишним. Новобрачные сидели в большой клетке, прикрепленной к спине слона; гости парами ехали в санях, в которые запряжены разные животные: олени, собаки, волы, козы, свиньи и т. д. Некоторые ехали верхом на верблюдах. Когда поезд объехал все назначенное пространство, людей повели в манеж герцога Курляндского. Там, по этому случаю, пол был выложен досками и расставлено несколько обеденных столов. Каждому инородцу подавали его национальное кушанье. После обеда открыли бал, на котором тоже всякий танцевал под свою музыку и свой народный танец. Потом новобрачных повезли в Ледяной дом и положили в самую холодную постель. К дверям дома приставлен караул, который должен был не выпускать молодых ранее утра». Из этого описания, сделанного Манштейном, между прочим следует, что и Бирон должен был принимать участие в задуманном его соперником празднике, что едва ли его радовало.

Можно посочувствовать несчастному Михаилу Голицыну-«Кваснику» (внуку фаворита царевны Софьи) и посетовать на пошлость шутовских развлечений — но «шоумейкером» Волынский оказался хорошим. Его представление, несомненно, имело успех как раз потому, что отвечало вкусам не только императрицы, но и прочей публики. «Поезд странным убранством ехал так, что весь народ мог видеть и веселиться довольно, а поезжане каждый показывал свое веселье, где у которого народа какие веселья употребляются, в том числе ямщики города Твери оказывали весну разными высвистами по-птичьи. И весьма то бьио во удивление, что в поезде при великом от поезжан крике слон, верблюды и весь упоминаемый выше сего необыкновенный к езде зверь и скот так хорошо служили той свадьбе, что нимало во установленном порядке помешательства не было», — искренне радовался забаве вместе с народом гвардеец Нащокин.

Однако, чтобы удержаться у власти, одних режиссерских способностей было мало. Для успеха Волынскому (как самому Бирону, Остерману или Миниху) надо было четко найти свою «нишу» — круг обязанностей, которые делали бы его необходимым, и уметь осторожно делить компетенцию, не посягая на чужой «огород». Ничего этого удалой министр сделать не смог, зато неумеренными амбициями насторожил всех.

Сразу после театрального успеха Волынского Бирон нанес ему удар. В личной челобитной обер-камергер и герцог предстал верным слугой, который «с лишком дватцать лет» несет службу, «чинит доклады и представления», тем более сейчас, когда один министр Кабинета «в болезни», второй «в отсутствии», а третий, то есть Остерман, «за частыми болезнями мало из двора выезжает». Волынский же, подав письмо против тех, кто «к высокой вашего императорского величества персоне доступ имеет», тем самым возвел «напрасное на безвинных людей сумнение». Как бы не понимая, о ком идет речь в этом письме, Бирон просил защитить его честь и достоинство и потребовать от Волынского, чтобы «именование персон точно изъяснено» было.

Бирон также обвинил кабинет-министра, осмелившегося 6 февраля 1740 года «в покоях моих некоторого здешней Академии наук секретаря Третьяковского побоями обругать». Как писал в слезной челобитной сам поэт, «его превосходительство, не выслушав моей жалобы, начал меня бить сам перед всеми толь немилостиво по обеим щекам; а притом всячески браня, что правое мое ухо оглушил, а левый глаз подбил, что он изволил чинить в три или четыре приема <…>. Сие видя, и размышляя о моем напрасном бесчестии и увечье, рассудил поутру, избрав время, пасть в ноги его высокогерцогской светлости и пожаловаться на его превосходительство. С сим намерением пришел я в покои к его высокогерцогской светлости по утру и ожидал времени припасть к его ногам, но по несчастию туда пришел скоро и его превосходительство Артемей Петрович Волынский, увидев меня, спросил с бранью, зачем я здесь, я ничего не ответствовал, но он бил меня тут по щекам, вытолкал в шею и отдал в руки ездовому сержанту, повелел меня отвести в комиссию и отдать меня под караул». От Тредиаковского министр всего лишь потребовал написать стихи на шутовскую свадьбу в Ледяном доме, но вызванный в неурочный час на «слоновый двор» (штаб подготовки этого «фестиваля»), он возмутился, а Волынский, который никак не мог допустить такой помехи торжеству, лично «вразумил» стихотворца.

Собственно, факт избиения поэта Бирона не интересовал. Для него Тредиаковский был чем-то вроде шута, но из иного, не придворного ведомства; в другое время он сам вместе с Волынским посмеялся бы над забавным приключением. Но теперь это происшествие пришлось кстати: Волынский рукоприкладствовал по отношению к просителю, не только прибывшему в приемную «владеющего герцога», но и, что самое страшное, в «апартаментах вашего императорского величества» — а это уже пахло оскорблением императрицы в традиции «государева слова и дела».[240]

Тут, пожалуй, интересными являются не сами обвинения, а причины, заставившие Бирона выйти из «тени», самому предстать жалобщиком и вынести придворные склоки на публичное разбирательство. Не были ли они вызваны желанием поскорее расправиться с не оправдавшим надежд клиентом при отсутствии других возможностей? Впрочем, Волынскому от этого легче не стало: ему запретили являться ко двору, 12 апреля заключили под домашний арест, а через три дня начали допрашивать. Заодно началась ревизия денежных сумм по всем «департаментам», подведомственным обер-егермейстеру.

Его могло ждать обычное в таких случаях «падение» в виде пристрастного разбирательства, смертного приговора и ссылки в армию или в «деревни» с последующим прощением и отправкой на вице-губернаторство куда-нибудь в Сибирь. Но Волынский, на свою беду, замечал «непорядки» и расстройство государственной машины. Вокруг него сложился кружок, его «конфидентами» стали в основном «фамильные», но образованные люди: архитектор Петр Михайлович Еропкин, горный инженер Андрей Федорович Хрущов, морской инженер и ученый Федор Иванович Соймонов, президент Коммерц-коллегии Платон Иванович Мусин-Пушкин, секретарь императрицы Иван Эйхлер и секретарь иностранной коллегии Жан де ла Суда.

Компания собиралась по вечерам в доме Волынского на Мойке: ужинали, беседовали, засиживаясь до полуночи. До нас дошли обрывочные сведения о предметах обсуждения: «о гражданстве», «о дружбе человеческой», «надлежит ли иметь мужским персонам дружбу с дамскими», «каким образом суд и милость государям иметь надобно». Интеллектуальные беседы подвигнули министра на сочинение обширного проекта, который он сам на следствии называл «Рассуждением о приключающихся вредах особе государя и обще всему государству и отчего происходили и происходят». Отдельные части проекта обсуждались в кружке и даже «публично читывались» в более широкой аудитории.

Сам проект до нас не дошел. Волынский доделывал и «переправливал» его вплоть до самого ареста, затем черновики сжег, а переписанную набело часть отдал А. И. Ушакову — этот пакет сгинул в Тайной канцелярии. Но из обвинительного заключения и показаний самого Волынского можно составить некоторое представление о предполагавшихся им преобразованиях.

Недоверчивая императрица сразу велела спросить своего бывшего министра о памятных ей событиях 1730 года: «Не сведом ли он от премены владенья, перва или после смерти государя Петра Второва, когда хотели самодержавство совсем отставить?» Для подозрений были основания: в бумагах Волынского нашлись копии «кондиций» и некоторых появившихся тогда проектов. Однако сравнение этих документов с предложениями опального министра показывает существенную разницу между «оппозиционерами» 1740-го и «конституционалистами» 1730 года. Волынский предлагал:

— расширить состав Сената и повысить его роль за счет перегруженного делами Кабинета; при этом упразднить пост генерал-прокурора, чтоб не чинить сенаторам «замещение»;

— назначать на все должности, в том числе и канцелярские, только дворян, а на местах ввести несменяемых воевод; для дворян ввести винную монополию, для горожан — восстановить в городах магистраты, для духовенства — устроить академии, куда тоже желательно привлекать дворян;

— сократить армию до 60 полков с соответствующей экономией жалованья на 180 тысяч рублей; устроить военные поселения-«слободы» на границах;

— сочинить «окладную книгу», сбалансировать доходы и расходы бюджета.[241]

В отличие от прожектеров 1730 года, Волынский обходил проблему организации и прав верховной власти. Министр и прежде не сочувствовал ее ограничению, а выступать с такими идеями в конце царствования Анны и подавно не собирался. Проект трудно назвать крамольным — скорее наоборот, он находился на столбовом пути развития внутренней политики послепетровской монархии. Сократить армию безуспешно пытался еще Верховный тайный совет; при Анне предпринимались попытки «одворянить» государственный аппарат (устройство дворян-«кадетов» при Сенате) и сбалансировать бюджет; при Елизавете будет введена винная монополия и восстановлены магистраты.

План Волынского носил сугубо бюрократический характер; речь о выборном начале не заходила даже в тех случаях, когда предполагалось расширить права и привилегии «шляхетства». В этом смысле он находился в тех же рамках петровской системы, которые пыталось несколько раздвинуть дворянство в 1730 году. Но, похоже, аннинское десятилетие отучило ставить подобные вопросы даже просвещенных представителей кружка Волынского. В этом, нам кажется, и состояла главная заслуга «бироновщины» перед российским самодержавием.

Сказалась также смена поколений. В 20—30-е годы с политической сцены ушли последние крупные, самостоятельные фигуры — старшие петровские выдвиженцы: Меншиков, Бутурлин, Макаров, Шафиров, Апраксин, Брюс, Толстой, старшие братья Голицыны, В. Л и В. В. Долгоруковы, Ягужинский. Одни из них умерли или отошли от дел, другие были сброшены с вершины власти и ушли в политическое небытие. Большинство из них не были теоретиками — но они выросли в атмосфере петровской «перестройки» и были способны на решительные и дерзкие действия. К тому же практика реформ заставляла учиться или хотя бы иметь ученых помощников, подобно В. Н. Татищеву или Генриху Фику.

При Анне надобности в реформаторах уже не было. Востребованы были верноподданные, а главной политической наукой стали придворные «конъектуры». Соперничавшие «партии», включавшие как русских, так и «немцев», боролись за милости с помощью своих клиентов и разоблачений действий противников. В такой атмосфере карьеру легче было сделать как раз людям другого типа — послушным, хорошо знавшим свое место и умевшим искать покровительство влиятельного «патрона». К примеру, когда-то радовавшийся ограничению власти императрицы, но мудро воздержавшийся от подписания проектов капитан-командор Иван Козлов при Анне выслужил генеральский чин, стал членом Военной коллегии и на ее заседаниях в числе прочих решал вопрос о размере содержания когда-то вызывавших его с докладом «на ковер», а теперь заточенных «верховников» В. В. Долгорукова и Д. М. Голицына (им полагалось по рублю «кормовых денег» на день).

Протекшие «дворские бури» оказали деморализующее влияние на дворянское общество. В новой атмосфере менялся сам интеллектуальный уровень дискуссий. Просвещенные собеседники Волынского сенатор В. Я. Новосильцев и генерал-прокурор Н. Ю. Трубецкой дружно свидетельствовали, что их политические разговоры с хозяином вращались вокруг одной темы: «х кому отмена и кто в милости» у императрицы, о ссорах Волынского с другими сановниками, о назначениях. Трубецкой с негодованием отверг саму возможность чтения им каких-либо книг; вот в молодости, при Петре, он «видал много и читывал, токмо о каковых материях, сказать того ныне за многопрошедшим времянем возможности нет».