ЗАГАДОЧНАЯ СМЕРТЬ В ОКРУГЕ БЭТТЕНКИЛ 9 страница

По истечении некоторого времени миссис Коркоран покинула гостей и поднялась в спальню. Когда она вернулась, на нее было страшно смотреть. Она обменялась с мужем негромкими репликами, и слово «кража», достигшее чутких ушей какого‑то доброжелателя, распространилось со скоростью лесного пожара, породив суматоху и нездоровый интерес. Когда это случилось? Что пропало? А полицию вызвали? Прервав разговоры, гости жужжащим роем устремились к хозяйке. Та, нацепив мученическую улыбку, умело уходила от их вопросов. Нет‑нет, сказала она, звать полицию совершенно незачем, пропала пара сентиментальных безделушек, не представлявших никакой материальной ценности.

После этого я нисколько не удивился, когда Клоук слинял при первой возможности. Гораздо более странным показалось мне поведение Генри. Вернувшись с кладбища, он сразу же собрал вещи, сел в машину и уехал, едва попрощавшись с Коркоранами и не обменявшись ни словом с Джулианом, который очень переживал, что упустил его.

– Генри выглядит совершенно разбитым, – озабоченно пожаловался он нам с Камиллой. – Ему обязательно нужно показаться врачу.

– Да, эта неделя далась ему нелегко, – сказала Камилла. Я благодаря вспомогательной дозе далмана к тому времени уже почти утратил способность реагировать на стимулы окружающего мира.

– Конечно, но дело не только в этом. Генри ведь, в сущности, тонко чувствующий и ранимый человек. Боюсь, он уже никогда не оправится от этого удара. Они с Эдмундом были гораздо более близки, чем, полагаю, вы думаете…

Он вздохнул.

– Не правда ли, странное он выбрал стихотворение? На мой взгляд, прекрасно подошел бы отрывок из «Федона».[124]

 

Часам к двум народ стал разъезжаться. Мы могли бы остаться на ужин, могли бы (если верить пьяным тирадам мистера Коркорана; холодная улыбка его супруги лучше слов говорила, что верить им не стоит) остаться навсегда – раскладушки в подвале в нашем полном распоряжении. Мы могли бы влиться в их дружную семью и делить с ними повседневные радости и печали: праздновать дни рождения, нянчить детишек, иногда помогать по хозяйству, работая плечом к плечу – как одна команда, подчеркнул он, потому что именно так принято у Коркоранов. Не стоит рассчитывать на легкую жизнь – собственным сыновьям он никогда не делал поблажек, – но мы и представить не можем, насколько подобное существование обогатит нас в плане характера, силы воли и высоких моральных норм – да, особенно моральных норм, так как он очень сомневается, что наши родители взяли за труд преподать их нам.

Выехали мы только около четырех. Теперь не разговаривали Чарльз и Камилла. Они поссорились (я заметил, что по пути к машине они шипели друг на друга) и весь обратный путь молча сидели рядом на заднем сиденье, скрестив руки на груди и уставившись перед собой, – уверен, даже не подозревая, что выглядят до смешного одинаково.

 

Поднимаясь к себе, я не мог отделаться от ощущения, что вернулся из долгого путешествия. Комната выглядела заброшенной и нежилой. Смеркалось. Я открыл окно и лег прямо на серые затхлые простыни.

Наконец‑то все кончилось, но мной владело вовсе не облегчение, а какая‑то странная обида, словно бы меня предали. В понедельник меня ждал греческий и французский. На французском я не был уже недели три. Эта мысль отозвалась острой тревогой. Контрольные работы. Я перекатился на живот. Экзамены. А через полтора месяца летние каникулы – и что тогда прикажете делать? Остаться возделывать чахлую ниву бихевиоризма? Или ехать дышать бензином на отцовской заправке?

Я встал, принял еще одну капсулу далмана, снова лег. За окном было уже совсем темно. Сквозь стены проникали звуки соседского магнитофона: Дэвид Боуи. Слушая, как земля вызывает майора Тома, я отрешенно созерцал сплетение теней на потолке.

Где‑то на пограничной полосе между сном и явью я брел по кладбищу, не тому, где похоронили Банни, а другому – старинному и очень знаменитому. Справа и слева топорщились живые изгороди, потрескавшиеся мраморные беседки увивал дикий виноград. Я шел по узкой мощеной дорожке. За поворотом щеку мне нежно погладили бледные гроздья гортензии, жемчужным облаком выплывшие из тени.

Я искал могилу какого‑то знаменитого писателя – Пруста или, может быть, Жорж Санд. Кто бы то ни был, я точно знал, что похоронен он именно здесь, но надгробия так заросли, что я с трудом разбирал надписи, к тому же темнело. Блуждая, я и не заметил, как оказался в сосновой рощице, венчавшей вершину холма, с которого открывался вид на глубокую, утонувшую в тумане долину. Я обернулся назад, на частокол обелисков и громоздкие остовы мавзолеев, таявшие в полумгле. Оттуда, сквозь лес памятников, в мою сторону плыл огонек – то ли керосиновая лампа, то ли карманный фонарик. Я подался вперед, пытаясь разглядеть получше, но тут за моей спиной затрещали ветки.

Из кустов вывалился ребенок, которого Коркораны звали Чемп. Он растянулся на спине, попытался подняться, но не смог и остался лежать, задрав ножки и беспомощно дрожа. На нем не было никакой одежды, один лишь памперс. Животик судорожно вздымался, руки были исполосованы глубокими безобразными царапинами. Я застыл, не веря своим глазам. Коркораны, конечно, олухи, но это было уже слишком. «Чудовища, – подумал я, – изверги, они ушли и бросили его на кладбище, совсем одного…»

Ребенок всхлипывал, ножки у него посинели от холода. В пухлой, похожей на морскую звезду ладошке он стискивал пластмассовый самолетик из «Макдоналдса». Я склонился над его голеньким тельцем, и в этот момент где‑то совсем рядом раздалось нарочитое сухое покашливание.

Оглянувшись, я лишь мельком увидел приближающуюся фигуру, но этот моментальный образ отшвырнул меня назад и, надрываясь истошным криком, я все падал и падал, пока наконец не приземлился на услужливо подхватившую меня кровать.

Очнувшись, я в панике нашарил выключатель. Стол, дверь, кресло. Стуча зубами, как в лихорадке, я снова рухнул на подушку. Хотя вместо лица у него было отвратительное трупное месиво, я прекрасно знал, кто мне встретился, и во сне он знал, что я знаю.

 

После того, что наша пятерка пережила в минувшие месяцы, все мы, как можно догадаться, изрядно друг другу поднадоели. Первые дни мы держались порознь, пересекаясь только на занятиях и в столовой. Теперь, когда Банни лежал в могиле, тем для разговоров стало гораздо меньше и уже незачем было засиживаться, обсуждая планы, до пяти утра.

Неожиданная свобода была даже приятна. Я совершал долгие прогулки, несколько раз один сходил в кино, а в пятницу отправился на вечеринку, устроенную в саду одного из преподавателей. Там, потягивая пиво на веранде, я услышал, как за моей спиной одна девушка прошептала другой: «Он такой грустный, правда?» На безоблачном небе высыпали мириады звезд, в траве тянули свою песню сверчки. Сострадательная девушка подошла ко мне, завела разговор. Она оказалась очень симпатичной – ясноглазая, жизнерадостная, как раз в моем вкусе. Я мог бы, наверное, увести ее к себе, но мне было достаточно легкого меланхоличного флирта. Так ухаживают трагические персонажи фильмов – опаленный войной ветеран или безутешный вдовец, проникшийся чувством к юной незнакомке, но постоянно возвращающийся мыслями к прошлому, весь ужас которого она, в невинности своей, не способна постичь. Я видел, как в ее отзывчивых глазах множатся искорки сочувствия, ощущал теплую волну желания спасти меня от меня самого («Ох, красавица, знала б ты, на что готова подписаться», – подумалось мне) и не сомневался, что, если захочу пойти с ней домой, она не будет против.

Вот только я этого вовсе не жаждал. Ибо, что бы ни думали добросердечные незнакомки, я не нуждался ни в обществе, ни в утешении. Я хотел одного – чтобы меня оставили в покое. С вечеринки я отправился не к себе, а в кабинет доктора Роланда, где, я был уверен, никто и не подумает меня искать. По ночам и в выходные там было восхитительно тихо, и после возвращения из Коннектикута я проводил в этом убежище немало времени – читая, посапывая на диване, делая работу для шефа и домашние задания.

Когда я добрался туда, в здании уже не было ни души. Миновав темный коридор, я запер за собой дверь и включил настольную лампу. Потом настроил приемник на бостонскую станцию классики и, убавив звук, расположился на диване с учебником французского. Позже, когда меня начнет клонить в сон, можно будет выпить чайку и немного поваляться с детективом. От лампы шел уютный масляно‑желтый свет, на полках загадочно посверкивали золотыми буквами переплеты ученых трудов. В моих занятиях не было ничего недозволенного, и все же мне казалось, что я проник сюда обманом и предаюсь тайному разврату и что рано или поздно эта запретная жизнь меня погубит.

 

Между близнецами все еще царил раздор. Я чувствовал, что вина лежит на Чарльзе: он был угрюм, раздражителен и по‑прежнему пил больше чем следует. Фрэнсис утверждал, что знать не знает о причинах ссоры, но я подозревал, что он лукавит.

От Генри не было ни слуху ни духу с самых похорон. В столовой он не появлялся, на звонки не отвечал.

– Как, по‑вашему, Генри в порядке? – спросил я близнецов на обеде в субботу.

– Ну да, – ответила Камилла, проворно орудуя ножом и вилкой.

– Откуда ты знаешь?

Не донеся вилку до рта, она вскинула голову, ошеломив меня сиянием серых глаз:

– Я с ним недавно общалась.

– Где?

– У него дома. Сегодня утром, – прибавила она, отправив в рот очередной кусочек.

– И как он?

– Нормально. Не совсем еще, конечно, оправился, но в целом очень неплохо.

Чарльз, подперев ладонью подбородок, мрачно созерцал нетронутую тарелку.

 

Вечером близнецы в столовую не пришли. Я поужинал в обществе Фрэнсиса, а потом мы отправились к нему домой. Фрэнсис, проехавшийся перед тем по манчестерским магазинам, был весел и болтал без умолку. Когда мы занесли пакеты в квартиру, он принялся демонстрировать мне покупки: пиджаки, носки, подтяжки, полдюжины пестревших всевозможными полосками рубашек, несколько шикарных галстуков. Один из них, из болотно‑зеленого шелка в оранжевый горошек, был тут же подарен мне. (Фрэнсис всегда щедро делился одеждой, охапками отдавая нам с Чарльзом еще вполне новые костюмы. Он был выше Чарльза и худой как щепка, так что обычно мы перешивали их у одного хэмпденского портного. Многие из них я ношу до сих пор: «Сулка», «Акваскутум», «Гивс и Хокс».)

Трофеями его визита в книжный были жизнеописание Кортеса, «История франков» Григория Турского и монография «Отравительницы викторианской эпохи», опубликованная издательством Гарвардского университета. Последним он достал из пакета собрание микенских надписей из Кносса, предназначенное в подарок Генри.

Я полистал этот увесистый фолиант. Текста почти не было, только бесчисленные фотографии разбитых табличек с надписями, которые воспроизводились внизу в виде факсимиле. Среди прочих попадались изображения обломков с одним‑единственным знаком.

– Ему понравится, – сказал я.

– Надеюсь, – отозвался Фрэнсис. – Более скучной книги там не нашлось. Думаю закинуть ее вечерком.

– Может, мне тоже его навестить?

– Как тебе угодно, – сказал Фрэнсис, закуривая. – Я, собственно, заходить не собираюсь, просто оставлю пакет на крыльце.

– Да нет, я так, – ответил я, почему‑то обрадовавшись, что ехать не придется.

 

В воскресенье я с самого утра засел у доктора Роланда. Дело было к ночи, когда я осознал, что целый день ничего не ел, не считая крекеров с кофе. Собрав книги и заперев кабинет, я пошел посмотреть, открыт ли «Гаудеамус». Это заведение, прозванное студентами «Гадюшником», располагалось в пристройке к кафетерию. Кормили там отвратительно, зато в зале стояла пара автоматов для пинбола и музыкальный автомат; кроме того, хотя настоящего спиртного не подавали, разбавленное пиво в пластиковом стаканчике стоило всего шестьдесят центов.

Он был открыт, и я окунулся в душную толчею. Лично я чувствовал себя в «Гадюшнике» очень неуютно, но для студентов вроде Джада и Фрэнка он был центром вселенной. Вот и сейчас они оба вместе с восторженной свитой прихлебателей оккупировали целый стол и ожесточенно резались в какую‑то игру – судя по всему, согласно ее правилам, нужно было исхитриться ткнуть соперника в ладонь бутылочным осколком.

Протолкавшись через толпу, я заказал пиццу и пиво. Пиццу пришлось ждать и, глазея по сторонам, я вдруг заметил Чарльза, сидевшего в конце стойки. По его позе я сразу понял, что он пьян. Посторонний взгляд вряд ли распознал бы в нем сильно нетрезвого человека, но я‑то видел, что в него как будто вселилось чужое существо, неряшливое и апатичное. Я не мог понять, зачем он сидит в этой дыре и тянет дрянное пиво, если дома у него полно превосходного виски.

– А, это ты… Отлично, – проговорил он, повернув голову на мой оклик, и, понизив голос, сказал что‑то еще, чего я не расслышал из‑за музыки и шума.

– Чего‑чего?

– Денег, говорю, не одолжишь?

– Сколько?

Он принялся подсчитывать что‑то на пальцах:

– Пять долларов.

Я протянул ему пятерку. Его кондиция еще не позволяла ему взять деньги без несчетных извинений и обещаний вернуть:

– Понимаешь, я просто в пятницу в банк не успел.

– Ничего страшного.

– Не, серьезно. – Нетвердой рукой он осторожно достал из кармана мятый чек. – Это мне бабушка прислала. В понедельник сразу получу деньги.

– Ладно‑ладно, – сказал я. – Что ты тут вообще делаешь?

– Надоело дома торчать.

– А Камилла где?

– Понятия не имею.

Кондиция его, с другой стороны, еще вполне позволяла ему добраться домой самостоятельно, но «Гадюшник», как выяснилось, закрывался только через два часа, и мне решительно не нравилось, что все это время Чарльз просидит в баре один. В последнее время ко мне уже не раз подкатывались незнакомые люди – в том числе патологически охочая до сплетен секретарша с факультета общественных наук – и пытались вытянуть из меня подробности похорон. Я их отшил, применив метод, которому научился у Генри: ноль реакции, безжалостный взгляд – и любопытствующий отступает, что‑то неловко бормоча. Эта тактика еще ни разу не подводила меня в трезвом виде, но прибегнуть к ней на пьяную голову я бы не рискнул. Пьян я, к счастью, не был, но сидеть в баре до тех пор, пока Чарльз не соизволит пойти домой, мне все равно не хотелось. Опыт подсказывал: любая попытка вытащить его из‑за стойки приведет к тому, что он вцепится в нее мертвой хваткой и будет сидеть до закрытия – в подпитии им овладевал дух противоречия и, как капризный ребенок, он начинал делать все наперекор.

– Камилла в курсе, что ты здесь? – осторожно спросил я.

Держась за край стойки, Чарльз наклонился ко мне:

– Чего?

Я повторил вопрос громче. Чарльз помрачнел.

– Не ее дело, – буркнул он, отворачиваясь и пряча лицо за стаканом с пивом.

Принесли мой заказ. Расплатившись, я тронул Чарльза за плечо:

– Извини, я отлучусь на минутку.

Нырнув в вонючий коридор, который вел к туалету, я убедился, что Чарльзу меня не видно, и направился к автомату, но тот был занят – какая‑то девица, прислонившись к стене, неспешно болтала по‑немецки. Прождав целую вечность, я уже собрался махнуть рукой, но тут она наконец повесила трубку. Быстро достав из кармана четвертак, я позвонил близнецам. Ответа не было.

Близнецы, в отличие от Генри, обычно не игнорировали звонки. Снова набирая номер, я взглянул на часы: двадцать минут двенадцатого. Я не понимал, куда могла подеваться Камилла в такой поздний час, разве что она как раз отправилась на поиски Чарльза.

Я нажал на рычаг и, сунув в карман выплюнутую автоматом монетку, вернулся к стойке. Чарльза там не было. Сначала я подумал, что он пересел, но, поозиравшись, понял, что, пока я звонил, он просто ушел. Рядом с моей остывшей пиццей стоял пустой стакан.

 

Вопреки всем ожиданиям, Хэмпден вновь зазеленел, как райский сад. Почти все цветы, кроме распускавшихся не раньше мая сирени и жимолости, пали жертвой мороза, но деревья оделись листвой еще гуще. Заросшая тропинка, что вела через лес в Северный Хэмпден, навевала мысли о подводном царстве: воздух был вязок и тяжел, солнечные лучи с трудом пробивались сквозь изумрудную толщу крон.

В понедельник я пришел в Лицей чуть раньше обычного. Окна кабинета были распахнуты настежь. Я увидел Генри – склонившись над белой вазой, он составлял букет из пионов. Он похудел килограммов на пять – не так уж много для столь крупного человека, и тем не менее черты его лица как будто заострились; даже кисти и пальцы казались теперь более тонкими. Впрочем, приглядевшись, я понял, что на самом деле изменилось в нем что‑то другое, но подыскать этому название не смог.

Генри и Джулиан с напускной, ироничной торжественностью обменивались репликами на латыни – ни дать ни взять священники, прибирающие ризницу перед мессой. Вокруг стоял густой аромат крепкого чая.

– Salve, amice,[125]– приветствовал меня Генри. По его лицу, обычно столь замкнутому и отстраненному, пробежал огонек оживления. – Valesne? Quid agis?[126]

– Хорошо выглядишь, – сказал я. Он и вправду вроде бы вполне поправился.

Скупым движением подбородка Генри обозначил кивок. Его глаза – когда он болел, от них, казалось, остались одни неестественно огромные зрачки, подернутые мутной пленкой, – теперь сияли пронзительной лазурью.

– Benigne dicis.[127]Мне гораздо лучше.

Джулиан убирал со стола остатки джема и булочек. Похоже, они с Генри только что расправились с весьма обильным завтраком. Рассмеявшись, он процитировал какую‑то строчку в духе Горация, толком я ее не разобрал, но смысл был в том, что мясо – прекрасное лекарство от горя. Я с радостью узнал в нем прежнего Джулиана, благосклонного и безмятежного. Он питал к Банни совершенно необъяснимую симпатию, но бурные эмоции были противны его натуре, и вполне обычные по современным меркам проявления чувств казались ему шокирующим эксгибиционизмом. Гибель Банни, несомненно, потрясла его, но все переживания он, по‑видимому, счел за лучшее оставить при себе. Впрочем, подозреваю, что бодрое, поистине сократовское безразличие к вопросам жизни и смерти попросту не давало Джулиану долго скорбеть о чем бы то ни было.

Подошел Фрэнсис, за ним Камилла. Чарльз так и не появился – вероятно, он лежал в постели, разбитый похмельем. Мы, как обычно, расселись за большим круглым столом.

– Ну что же, – сказал Джулиан, когда все затихли, – надеюсь, все готовы покинуть мир вещей и явлений и вступить в область высокого?

 

Теперь, когда опасность миновала, перед моим внутренним взором словно развеялась густая тьма. Мир предстал во всем своем великолепии – свежий, бескрайний, неизведанный. Часами напролет я гулял по окрестностям, особенно притягивали меня берега Бэттенкила. Нередко я заходил в бакалейный магазинчик в Северном Хэмпдене (лет тридцать тому назад его бывшие владельцы, мать и сын, по слухам, послужили прототипами одного знаменитого рассказа ужасов, который впоследствии включали чуть ли не во все антологии этого жанра), покупал бутылку вина, спускался к реке и там неспешно опустошал ее. Потом я до вечера бродил в восхитительном золотом мареве – что было конечно же непозволительной тратой времени. Я здорово отстал по всем предметам, мне предстояло сдать несколько письменных работ, впереди уже маячили экзамены, но я был молод, кругом зеленела трава, над цветами сновали пчелы, и меня, только что вернувшегося с порога хладной обители смерти, манил солнечный простор. Я был свободен – жизнь, казавшаяся загубленной, снова принадлежала мне, более драгоценная и сладостная, чем когда‑либо.

В один из таких дней я проходил мимо дома Генри и на заднем дворе увидел его самого. Облаченный в одежду огородника – старые брюки, потрепанная рубашка, – он, закатав рукава, вскапывал грядку. Рядом в садовой тачке была приготовлена рассада: помидоры и огурцы, клубника, герань и подсолнухи. Три розовых куста, обмотанные снизу мешковиной, были аккуратно прислонены к ограде.

Толкнув калитку, я ввалился в садик. Только сейчас я заподозрил, что, пожалуй, порядком надрался.

– Привет садоводам‑любителям!

Прервав работу, Генри оперся на лопату. На переносице у него розовела полоска загара.

– Чем занимаешься?

– Салат латук сажаю.

Оглядывая двор, я увидел папоротники, которые Генри выкопал в день убийства. Он сообщил нам тогда их название – костенец. Камилла еще заметила, что от этого слова так и веет ведовством. Высаженные на тенистой стороне дома, они уже успели разрастись и вскипали у стены прохладной темной пеной.

Меня повело назад, но я успел ухватиться за воротный столб.

– Какие планы на лето? Останешься здесь? – спросил я.

Он окинул меня критическим взглядом, тщательно отряхнул руки о колени и лишь потом ответил:

– Наверное. А ты?

– Не знаю…

Я еще никому не говорил, что накануне оставил в Службе поддержки студентов заявление об устройстве на работу – присматривать за квартирой профессора истории из Нью‑Йорка, на лето уезжавшего в Англию работать с источниками. Предложение выглядело очень заманчиво: бесплатное жилье в приятном районе Бруклина и никаких обязанностей, кроме поливки цветов и выгуливания двух терьеров, которых хозяин не мог взять с собой из‑за карантина. Поначалу я отнесся к этой радужной перспективе с опаской – воспоминания о Лео и мандолинах были еще свежи в моей памяти, – но сотрудница службы заверила меня, что это совсем другое дело, и вывалила на стол целую груду писем от довольных студентов, которые присматривали за квартирой в прошлые годы. Я никогда не бывал в Нью‑Йорке и совершенно не представлял, что меня там ждет, но возможность пожить в незнакомом городе казалась очень соблазнительной. Мне нравилось думать о толпах народа и запруженных машинами улицах, воображать себя продавцом в книжном магазине или официантом в кафе, воображать радости неприметного, анонимного существования. Одинокие посиделки в кафе, вечерние прогулки с терьерами, и ни одна живая душа не знает, кто я такой.

Генри, пристально наблюдавший за мной, поправил очки:

– Тебе не кажется, что еще рановато?

Я рассмеялся, сообразив, на что он намекает: сначала Чарльз, теперь я.

– Да брось, все нормально.

– Уверен?

– Вполне.

Он с силой вонзил лопату в землю и снова принялся за работу. Я уперся взглядом в его спину, перетянутую крест‑накрест черными подтяжками.

– Тогда помоги мне посадить этот латук, – не поднимая головы, сказал он. – В сарае есть еще одна лопата.

 

Поздно ночью, где‑то около двух, я проснулся от громкого стука в дверь. «Тебя к телефону!» – крикнула из коридора староста корпуса. Запахивая на ходу халат и проклиная все на свете, я поковылял вниз.

Еще не дойдя до телефона, я услышал истерические «алло» Фрэнсиса.

– В чем дело? – буркнул я.

– Ричард, у меня сердечный приступ.

Я покосился на старосту – Вероника, Валерия, я не помнил, как ее зовут. Она возвышалась рядом, скрестив руки на груди и склонив голову набок, – олицетворение материнской озабоченности. Я демонстративно повернулся к ней спиной.

– Все с тобой в порядке, – сказал я в трубку. – Ложись спать.

– Ричард, послушай, умоляю, – продолжал стонать Фрэнсис. – У меня правда приступ, я умираю.

– Хватит чепуху молоть.

– Все симптомы налицо. Боль в левой руке. Затрудненное дыхание. Ощущение тяжести в загрудинной области.

– Я‑то что могу?

– Отвези меня в больницу.

– Вызови «скорую», – зевнув, посоветовал я.

– Нет, только не «скорую», лучше уж умереть. Я когда‑то…

Дальнейшего я не расслышал – Вероника, встрепенувшаяся при слове «скорая», тут же встряла в разговор.

– Если вам срочно нужен врач, свяжитесь с охранниками, – затараторила она, горя желанием помочь. – С полуночи до шести там дежурит ночная смена. Они умеют делать искусственное дыхание, и еще у них есть специальный фургончик для транспортировки в больницу. Если хотите, я…

– Не нужен нам врач, – бросил я ей. На том конце провода Фрэнсис как заведенный повторял мое имя.

– Да здесь я, здесь.

– Ричард, с кем ты там разговариваешь? Что случилось?

– Ничего не случилось. Послушай…

– Кто говорил про врача?

– Никто. Теперь послушай. Да подожди же минуту, – повысил я голос, когда он попытался что‑то сказать. – Успокойся и расскажи, что с тобой стряслось.

– Приходи, пожалуйста. Мне плохо, очень плохо. У меня в какой‑то момент сердце перестало биться. Я…

– Что, передозировка? – понимающе спросила Вероника.

– Будь так любезна, помолчи немножко, – не выдержал я. – Мне совсем ничего не слышно.

– Ричард, может, все‑таки зайдешь? – пролепетал Фрэнсис. – Ну пожалуйста.

– Ладно, скоро буду, – ответил я после краткой паузы и бросил трубку.

 

Когда я вошел, Фрэнсис лежал на кровати, полностью готовый к выходу, разве что не обутый.

– Пощупай у меня пульс, – приветствовал он меня.

Зная, что иначе он не успокоится, я взял его за запястье и ощутил частые сильные удары. Фрэнсис лежал не шевелясь, только прикрытые веки дрожали, как желе.

– Как ты считаешь, что со мной?

– Не знаю.

На щеках у него горел нездоровый румянец, но на умирающего он не походил. Я не исключал, что у него, например, пищевое отравление или приступ аппендицита, хотя, разумеется, даже заикнуться об этом сейчас было бы безумием.

– Как думаешь, мне надо к врачу?

– Сам решай.

Он затих, словно к чему‑то прислушиваясь:

– Не знаю. По‑моему, надо.

– Хорошо. Если тебе от этого полегчает, поехали. Давай поднимайся.

 

На то чтобы курить всю дорогу до больницы, здоровья у него хватило. Описав полукруг, мы остановились у освещенного крыльца с вывеской «Неотложная помощь», но выходить не спешили.

– Уверен, что тебе туда нужно?

Он обдал меня возмущенным взглядом:

– Думаешь, я притворяюсь?!

– Нет, что ты, – удивился я. Такая мысль меня действительно не посещала. – Я только спросил.

Он выбрался из машины и с силой захлопнул дверцу.

 

Нам пришлось подождать около получаса. Фрэнсис заполнил карточку, взял со столика научно‑популярный журнал и мрачно погрузился в чтение. Когда высунувшаяся из кабинета медсестра назвала его имя, он не пошевелился.

– Тебя вызывают, – сказал я.

Он вцепился в подлокотники.

– Чего ж ты, иди.

Он только затравленно озирался.

– Я передумал, – пробормотал он наконец.

– Что?!

– Передумал, говорю. Домой хочу.

Медсестра, застыв в дверях, с интересом прислушивалась.

– Что за идиотизм, – прошипел я. – Зачем тогда было ждать?

– Я передумал.

– Но ты же сам меня сюда притащил!

Я знал, что это его пристыдит. Вспыхнув, он захлопнул журнал и, не взглянув на меня, прошагал в кабинет.

 

Минут через десять в приемную, где, кроме меня, никого не было, выглянул утомленный врач в синем медицинском костюме.

– Вы с мистером Абернати? – сухо спросил он.

– Да.

– Будьте любезны, загляните ко мне на минуту.

Я проследовал за ним в кабинет. Фрэнсис, полностью одетый, сидел согнувшись на краешке кушетки. Вид у него был самый несчастный.

– Мистер Абернати отказывается раздеться и не дает сестре взять у него кровь, – сказал врач. – Не понимаю, чего он ждет от нас в таком случае.

Яркий свет ламп резал глаза. Мне было жутко неловко.

Подойдя к раковине, врач принялся мыть руки.

– Небось наркотиками вечерком баловались? – как бы между делом спросил он.

– Нет, – ответил я, краснея.

– Может, что‑то все‑таки было? Скажем, чуток кокаина? Или, может, немного фена, а?

– Нет.

– Если ваш друг что‑то употреблял, нам нужно знать, что именно, чтобы ему помочь.

– Фрэнсис… – робко начал я и затих под ненавидящим взглядом: «И ты, Брут».

– Издеваешься?! – вскрикнул он. – Знаешь же прекрасно, ничего я не употреблял.

– Успокойтесь, – сказал врач. – Никто вас ни в чем не обвиняет. Но, согласитесь, вы ведете себя довольно странно, нет?

– Нет, – не сдавался Фрэнсис.

– Неужели? – усмехнулся врач, тщательно вытирая руки. – Вы приезжаете посреди ночи, заявляете, что у вас сердечный приступ, а потом не даете нам провести осмотр. Как прикажете ставить вам диагноз?

Фрэнсис, тяжело дыша, уперся взглядом в пол. Лицо у него пылало.

– Я не телепат, – помолчав, сказал врач. – Но опыт подсказывает мне, что когда кто‑то в вашем возрасте жалуется на сердце, то здесь одно из двух.

– И что же? – спросил я, поняв, что Фрэнсис не собирается принимать участия в разговоре.

– Ну, вариант номер один – отравление амфетаминами.

– Ничего подобного, – вскинулся Фрэнсис.

– Хорошо‑хорошо. Второй вариант – панический синдром.

– Что это такое? – спросил я, старательно избегая смотреть на Фрэнсиса.

– Внезапные приступы тревоги. Учащенное сердцебиение, дрожь, потливость. Может принимать тяжелые формы. Людям часто кажется, что они при смерти.

Фрэнсис молчал.

– Так что? Похоже на ваш случай?

– Не знаю, – нахохлившись, выдавил Фрэнсис.

Врач прислонился к раковине:

– Скажите, вы часто испытываете страх? Я имею в виду, без явной на то причины?