КНИГА VI 2 страница

14. (1) Диктатор держал войско в лагере, меньше всего сомневаясь, что сенат прикажет начать войну38‑39 с этими народами, когда страшная внутренняя угроза заставила его поспешить в Рим. Со дня на день разгоралась смута, которую неизменный ее зачинщик делал все более опасной. (2) Уже не только речи, но и дела Марка Манлия, направленные по видимости к пользе народной, однако мятежные, обнаруживали со всей очевидностью, что он замыслил. (3) Однажды увидев, как ведут осужденного за долги центуриона, знаменитого своими подвигами, он посреди форума налетел с толпою своих людей, наложил на него руку[838]и стал кричать о высокомерии сенаторов, жестокости ростовщиков и бедствиях народа, о доблестях и участи этого мужа: (4) «Затем ли я спас этой рукою Капитолийскую крепость, чтобы видеть, как гражданина и моего соратника, словно победили галлы, хватают и уводят в рабство и оковы?» (5) Тут же при всем народе он заплатил заимодавцу и, освободив должника от долга, отпустил на волю[839], а тот призывал в свидетели богов и людей, чтобы отблагодарили они Марка Манлия, его освободителя и отца римских плебеев. (6) Центурион, сразу же попав в волнующуюся толпу, еще больше увеличил волнение, показывая рубцы ран, полученных им в вейской, галльской и других позднейших войнах. (7) Он говорил, что, пока воевал, пока восстанавливал разоренный дом[840], он не раз уже выплатил самый долг; но лихва поглотила все, ею он раздавлен; (8) и если он видит белый свет, этот форум и сограждан – это благодаря Марку Манлию; все отеческие благодеяния лишь от него; Марку Манлию он посвятит все оставшиеся свои силы, жизнь и кровь; все, что связано для него с отечеством, с государственными и семейными пенатами, – все это теперь связывает его с одним человеком.

(9) Хотя подстрекаемый этими словами простой люд и так принадлежал одному человеку, Марк Манлий добавил к этому и другое дело, еще более способное возмутить умы. (10) Он назначил к продаже главную часть своего наследственного имущества – поместье под Вейями, объявив: «Квириты, покуда хоть что‑то у меня остается, я не потерплю, чтобы кого‑либо из вас уводили по приговору суда в кабалу»[841]. Это так воспламенило сердца людей, что, казалось, во всем – в праведном и неправедном – они последуют за этим защитником свободы.

(11) Вдобавок у себя дома, совсем как на сходках, он произносил речи, полные обвинений патрициям; не различая, бросает ли он обвинение истинное или ложное, он заявил, что отцами припрятано галльское золото: мало им владеть общественной землею, они еще и не возвращают общественных денег! Если бы эти деньги были налицо, простой народ мог бы освободиться от долгов. (12) Надежда была заронена, и тотчас стало казаться, что совершено постыдное преступление; ведь золото собирали, чтобы всей общиной откупиться от галлов, для того вносили этот налог – и то же самое золото, отобранное у врагов, перешло в добычу немногих. (13) И вот к Манлию подступают, спрашивая, где сокрыта такая огромная кража, а он откладывает ответ, говоря, что скажет, когда придет время. Все думали только об этом золоте, забыв все остальное, так что стало ясно, что если объявленное правдиво, то велика будет благодарность, а если лживо – то велик будет гнев.

15. (1) При таком‑то неопределенном положении дел отозванный от войска диктатор прибыл в Город. На другой день, собрав сенат и достаточно узнав настроения, он запретил сенаторам отходить от него и, окруженный этой толпой, поставил кресло в Комиции[842]и послал вестника к Марку Манлию. (2) Вызванный приказом диктатора, Манлий явился на суд с огромной толпою, так как заранее дал знать своим, что предстоит борьба. (3) Как в строю стояли: по одну сторону сенат, по другую – простой народ, обратив взгляды каждый на своего вождя. В наступившей тишине диктатор произнес:

(4) «О если бы во всех других делах я и отцы‑сенаторы были так согласны с простым народом, как предстоит, я уверен, согласиться нам в том, что касается тебя и твоего дела, о котором я должен вести розыск! (5) Вижу, ты возбудил в обществе надежду, не нарушая обязательств, погасить долги из галльских сокровищ, якобы сокрытых виднейшими сенаторами. Я не только не стану чинить тебе в этом препятствия, но, прямо напротив, Манлий, прошу тебя: освободи римских плебеев от задолженности и открой нам тех, кто сидит на общинных сокровищах из утаенной добычи[843]. (6) Но, если ты этого не сделаешь, потому ли, что сам ты имеешь долю в этой добыче, или же потому, что навет твой ложен, я прикажу ввергнуть тебя в оковы, я не потерплю, чтобы ты и дальше подстрекал толпу ложной надеждой».

(7) На это Манлий сказал, что теперь ему ясно: диктатор избран не против вольсков, которые лишь тогда враги, когда это выгодно сенаторам, не против латинов и герников, которых ложными обвинениями побуждают взяться за оружие, но против него самого и против римского простого народа. (8) Уже оставив притворную войну, они теперь направляют удар на него, Манлия, уже объявляет диктатор, что даст защиту ростовщикам от плебеев; уже ищет ему вину и гибель за людское благоволение; (9) «Тебя, Авл Корнелий, и вас, отцы‑сенаторы,– сказал он,– оскорбляет эта толпа, сопутствующая мне? Что же не уведете ее от меня поодиночке вашими благодеяниями, вступаясь за них, избавляя ваших сограждан от оков, не позволяя уводить их по приговору суда в кабалу. Отчего не поможете чужой нужде из прибытка ваших богатств? (10) Но зачем я вас побуждаю к расходам? Получите оставшиеся долги, только вычтите то, что выплачено в лихву, и толпа вокруг меня уже не будет заметнее толпы вокруг любого другого. (11) Но, спрашивается, почему это я один проявляю заботу о гражданах? Мне нечего ответить, все равно как если бы ты спросил, почему это я один защитил Капитолий и Крепость! Тогда я, как мог, помог всем, теперь буду помогать отдельным людям. (12) Что же касается галльских сокровищ, то это простое в сущности дело непростым делает только ваше дознание. Почему вы спрашиваете о том, что знаете? Почему, если тут нет никакого подвоха, вы приказываете вытряхнуть то, что у вас за пазухой, а не выкладываете этого сами? (13) Чем настойчивее вы приказываете мне обличить ваши обманы, тем больше я опасаюсь, чтобы вы не отняли и зрение у наблюдающих. Итак, не я должен указать вам на вашу добычу, но вы должны быть принуждены ее выложить».

16. (1) Диктатор приказал ему оставить окольные речи и настаивал, чтобы он или доказал справедливость своего обличения, или признал бы себя виновным в облыжном обвинении против сената, в разжигании ненависти разговором о мнимой краже. Когда Манлий сказал, что не будет говорить по настоянию своих врагов, диктатор приказал бросить его в оковы. (2) Схваченный посыльным[844], он воскликнул: «Юпитер Всеблагой Величайший, царица Юнона и Минерва и другие боги и богини, насельники Капитолия и Крепости, вы ли позволяете врагам утеснять вашего воина и защитника? Эта десница, коею галлы рассеяны от ваших святилищ, ужели ныне будет в цепях и оковах?» (3) Ничей глаз, ничей слух не мог вынести ужас происходящего. Но государство, полностью повинующееся законной власти, установило для себя нерушимое правило: перед лицом диктаторской силы ни народные трибуны, ни сам простой народ не осмелились ни глаз поднять, ни рта раскрыть. (4) Зато известно, что когда Манлий был ввергнут в темницу, то большая часть простого народа облачилась в скорбную одежду, многие отпустили волосы и бороду и угрюмые толпы бродили у входа в тюрьму.

(5) Диктатор справил триумф над вольсками, но триумф больше способствовал ненависти, чем славе; роптали, что добыт он дома, а не на войне, в честь победы над согражданином, а не над врагом; для полноты торжества не хватало только, чтобы перед колесницей вели Марка Манлия. (6) Мятеж был уже совсем недалек. Ради успокоения умов сенат вдруг добровольно, без чьего‑либо требования стал щедрым – приказал вывести в Сатрик поселение в две тысячи граждан, назначив каждому по два с половиной югера земли[845]. (7) Толковали, что дано мало и немногим и что это – плата за преданного ими Марка Манлия, так что мера, принятая сенатом, лишь подстрекнула мятеж. (8) Все заметней делалась толпа Манлиевых сторонников в грязных одеждах, со скорбными лицами подсудимых, а когда диктатор справил триумф и сложил с себя должность, то и языки и мысли людей освободились от страха.

17. (1) И вот уже открыто слышались голоса укорявших толпу: «Всегда вы вашей благосклонностью возносите своих защитников на головокружительную высоту, а затем в решающий момент от них отступаетесь. (2) Так погиб Спурий Кассий[846], звавший народ делить поля, так погиб Спурий Мелий[847], на свои средства отведший голод от уст сограждан, так выдан врагам и Марк Манлий, который возвращал свободу и свет погрязшим в долгах и задавленным ими гражданам. (3) Простой народ откармливает своих вожаков для заклания![848]Такое ли наказание должен был претерпеть консуляр, если он не ответил по кивку диктатора? Положим, прежде солгал он и потому тогда не имел, что сказать; но когда и какому рабу наказаньем за ложь были оковы? (4) Неужели на память не пришла та ночь, которая едва не стала последней и вечной для римского имени?[849]Ни зрелище вереницы галлов, взбирающихся по Тарпейской скале? Ни сам Марк Манлий, каким его видели: во всеоружии, в поту и крови, когда он чуть не самого Юпитера вырвал из вражьих рук? (5) И этого спасителя отечества отблагодарили полуфунтом муки?[850]И он, кого вы сделали почти небожителем и, во всяком случае, соименником[851]Юпитера Капитолийского, терпит оковы в темнице, во тьме влачит дни, подвластные произволу палача? В нем одном достало помощи на всех, а у столь многих не нашлось, чем помочь ему одному!» (6) Уже и по ночам не расходилась толпа и грозила взломать тюрьму, когда вдруг получила то, что собиралась вырвать: сенатским постановлением Марк Манлий был освобожден. Но это не покончило с мятежом, а только дало ему вождя.

(7) В те же дни дан был ответ латинам и герникам, равно как и переселенцам из Цирпеи и Велитр; они хотели очистить себя от вины в вольскской войне и просили выдать им пленных, чтобы наказать их по своим законам. Ответ был суровый, особенно переселенцам, так как они, римские граждане, нечестиво злоумыслили против отечества. (8) Не только в выдаче пленных им было отказано, но и в другом (в чем к союзникам все‑таки были терпимее): сенат объявил, чтобы они спешили убраться из Города, от лица и с глаз римского народа: их не оградит и посольское право, установленное для чужеземцев, а не для граждан.

18. (1) Мятеж Манлия ширился; к концу года состоялись выборы. Военными трибунами с консульской властью избраны Сервий Корнелий Малугинский (повторно), Публий Валерий Потит (повторно), Марк Фурий Камилл (в пятый раз), Сервий Сульпиций Руф (повторно), Гай Папирий Красс, Тит Квинкций Цинциннат (повторно). (2) В начале года [384 г.] очень удачно и для простого народа и для отцов достигнут внешний мир: для простого народа, так как его не отвлекали набором и он получил надежду одолеть долги, пока имеет такого мощного вождя; (3) для отцов – оттого, что никакие внешние страхи не отвлекали их от целения домашних зол. И вот противостояние обеих сторон стало еще ожесточеннее: до боя было уже недалеко, и Манлий, более решительный и раздраженный, чем прежде, созвав простой народ в своем доме, дни и ночи обсуждает с главарями будущий переворот. (4) В душе, не привыкшей к обидам, гнев разжигало недавнее бесчестье; решимости добавило и то, что диктатор не посмел поступить с ним так, как когда‑то Квинкций Цинциннат со Спурием Мелием[852], а также и то, что ненависти за его заточение не только не избежал диктатор, сложивший власть, но даже сенат не смог ее вынести. (5) Всем этим и возгордясь и озлобившись, он подстрекал и так уже распаленные души плебеев: «Доколе[853]вы еще будете пребывать в неведении своей силы? Ведь по воле природы сознают свою силу даже животные. Сочтите по крайней мере, сколько вас и сколько у вас врагов. (6) Сколько было вас, клиентов[854], вокруг одного патрона, столько же будет теперь против одного врага. Даже если бы вы сходились один на один, все равно я думал бы, что вы будете ожесточеннее биться за свободу, чем те – за господство. (7) Только начните войну – получите мир. Пусть увидят, что вы готовы применить силу, – они сами уступят вам право. Нужно или дерзнуть на что‑то сообща, или все терпеть одиночками. Доколе вы будете присматриваться ко мне? (8) Я‑то никого из вас не покину; но и вы смотрите, как бы не покинуло меня мое счастье. Сам я, ваш защитник, как только врагам заблагорассудилось, стал вдруг ничем, и все вы видели, как уводили в оковы меня, который многих из вас спасал от оков. (9) На что надеяться мне, если враги дерзнут против меня на большее? Ждать ли мне судьбы Кассия и Мелия? Вы правильно делаете, что отвращаете это: «Боги того не допустят!», – но ради меня они никогда не сойдут с небес. Пусть лучше они дадут вам отвагу сопротивляться, как давали ее мне, облаченному и в доспех, и в тогу, чтобы я защищал вас от диких врагов и надменных сограждан. (10) Неужели у столь великого народа так мало присутствия духа, что вы всегда довольствуетесь помощью[855]против ваших недругов и спорите с сенаторами только о том, до какого предела им вами повелевать? Не природою так установлено, но давностью узаконена власть над вами[856]. (11) Почему против внешних врагов вы находите в себе столько духа, что полагаете справедливым повелевать ими? Потому что вы привыкли сражаться с ними за господство, а в борьбе против этих людей вы больше испытываете свою свободу, чем отстаиваете ее. (12) Какие бы ни были у вас вожди, какими бы ни были вы сами, до сих пор вы все‑таки добивались всего, что требовали, где силою, где вашей удачей. Пора замахнуться на большее. (13) Испытайте только свое счастье и меня, достаточно, я надеюсь, счастливо испытанного. Легче поставите вы повелителя над сенаторами, чем приставили противоборствующих к повелителям[857]. (14) Нужно растоптать диктатуры и консульства, чтобы римский простой народ смог поднять голову. Так будьте же здесь и препятствуйте судам о долгах. Я объявляю себя патроном простого народа; этим именем облекла меня моя забота о вас и верность вам[858]. (15) Чем более почетным и говорящим о власти будет имя, которым вы назовете вашего вождя, тем сильней будет его помощь вам в достижении желаемого». (16) С этого, говорят, начался разговор о царской власти; но далеко ли пошел он и с кем велся, о том внятных известий нет.

19. (1) Но и сенат со своей стороны совещался об уходе плебеев[859], на сей раз – в частный дом, расположенный к тому же – случайно – внутри Крепости, и об опасности, угрожающей свободе. (2) Большинство кричало, что нужен новый Сервилий Агала[860], который не стал бы раздражать общественного врага приказом бросить его в оковы, а сразу прекратил бы междоусобие, поразив одного гражданина. (3) Прибегают к решению, более мягкому на словах, но смысл имевшему тот же: да блюдут должностные лица, чтобы от пагубных умыслов Марка Манлия государство не потерпело какого ущерба[861]. (4) Тогда трибуны с консульской властью и народные трибуны (ибо и они, понимая, что один конец будет для их власти и для общей свободы, передались на сторону сената), – тогда все они совещаются, что делать. (5) Никто не представлял себе никакого выхода, кроме насилия и убийства, а это повело бы, конечно, к отчаянной борьбе; но тут вмешались народные трибуны Марк Менений и Квинт Публилий: (6) «Зачем же мы превращаем в борьбу отцов и простого народа то, что должно быть борьбой государства против одного зловредного гражданина? Зачем нападаем мы на плебеев и на него, когда безопаснее, чтобы сами плебеи напали на него так, чтобы он рухнул под бременем собственных сил. (7) Мы намерены призвать его к суду. Что менее любо народу, чем царская власть? Как только эта толпа увидит, что борются не с нею, защитники превратятся в судей; и разглядев, что обвинители – из плебеев, обвиняемый – патриций, а на рассмотрении дело о царской власти[862], они ни о ком не станут радеть больше, чем о своей свободе».

20. (1) При всеобщем одобрении Марку Манлию назначают день суда. Когда это свершилось, простой народ сперва взволновался, особенно как увидел обвиняемого в скорбной одежде, (2) а с ним – не только никого из патрициев, но даже из родных и близких, даже братьев его Авла и Тита Манлиев. А ведь до того дня не случалось, чтобы в такой беде близкие не сменили бы одежд: (3) когда бросили в оковы Аппия Клавдия[863], то и Гай Клавдий – его противник, и весь род Клавдиев был в трауре. А тут явный сговор, чтобы сгубить мужа, который первым из отцов перешел к народу.

(4) Что же, когда наступил день суда, было поставлено в вину подсудимому (кроме многолюдных сходок, мятежных речей, щедрот и ложного обличения), что относилось бы собственно к делу о стремлении к царской власти? Этого я не нахожу ни у одного писателя. (5) Не сомневаюсь, что обвинения были немалыми, коль скоро заминка плебеев, отсрочившая приговор, произошла не из‑за сути дела, а из‑за места[864], где вершился суд. Это надобно отметить, чтобы знали люди, сколькие и какие подвиги мерзкая страсть царствовать сводит не только к неприятному, но даже к ненавистному. (6) Говорят, он вывел около четырехсот человек, за которых он внес отсчитанные без роста деньги, чье имущество сохранил, кого не дал увести в кабалу по приговору. (7) К тому же он не только перечислил свои военные награды, но и вынес их для обозрения: до тридцати доспехов с убитых врагов, до сорока даров от полководцев, среди которых бросались в глаза два венка за взятие стен и восемь за спасение граждан[865]. (8) И самих этих граждан, спасенных от врагов, привел, а отсутствовавшего среди них Гая Сервилия, начальника конницы, назвал по имени. А когда в своей речи, блистательной по возвышенности предмета, он стал вспоминать в словах, под стать самим подвигам, о том, что совершил на войне, то обнажил грудь, исполосованную рубцами от ран, полученных на войне, (9), и поминутно оглядываясь на Капитолий, призывал Юпитера и других богов в помощь своей судьбе и молил, чтобы тот дух, какой они вдохнули в него на благо римскому народу при защите Капитолийской крепости, – чтобы тот же дух даровали они римскому народу в решительный для него, Манлия, час; и он взывал ко всем и каждому, чтобы судили его, оборотясь к Капитолию и Крепости, чтобы быть лицом к бессмертным богам.

(10) Народ созван был по центуриям на Марсовом поле, и, как только обвиняемый, простирая руки к Капитолию, обратил мольбы от людей к богам, трибунам стало ясно, что, если они не освободят взоры людей, осыпанных его благодеяниями, от этого памятника его славы, справедливые обвинения не найдут места в их душах. (11) Итак, отсрочив день суда, назначили народное собрание в Петелинской роще за Флументанскими воротами[866], откуда Капитолий не виден. Там наконец обвинение победило, и суд скрепя сердце вынес суровый приговор, нежеланный даже для судей. (12) (Впрочем, некоторые говорят, будто он был осужден дуумвирами[867], избранными для расследования о преступлении против отечества.) Трибуны сбросили его с Тарпейской скалы: так одно и то же место стало памятником и величайшей славы одного человека[868]и последней его кары. (13) Вдобавок мертвого обрекли на бесчестие: во‑первых, общественное: так как дом его стоял там, где теперь храм и двор Монеты[869], то предложено было народу, чтобы ни один патриций не жил в Крепости и на Капитолии[870]; (14) во‑вторых, родовое: решением рода Манлиев определено никого более не называть Марк Манлий.

Такой конец обрел муж, чье имя, родись он не в свободном государстве, было бы прославлено[871]. (15) Вскорости, когда опасности от него уже не было, в народе пожалели о нем, вспоминая только его доблести. Даже явившаяся вскоре чума, за отсутствием других причин для такого несчастья, казалась многим карой за казнь Марка Манлия: (16) Капитолий осквернен кровью своего спасителя, и богам не по сердцу, что почти у них на глазах свершена казнь того, кто их храмы исторг из вражьих рук.

21. (1) За чумой последовал неурожай, молва о том и другом разошлась повсюду, и в следующем году [383 г.] пришла многосторонняя война – при военных трибунах с консульской властью Луции Валерии (в четвертый раз), Авле Манлии (в третий раз), Сервии Сульпиции (в третий раз), Луции Лукреции (в третий раз), Луции Эмилии (в третий раз), Марке Требонии. (2) Кроме вольсков, словно судьбою данных римскому воину для постоянного упражнения в военном деле, кроме жителей Цирцей и Велитр, издавна замышлявших отпадение, и кроме латинов, бывших на подозрении, внезапно возникли еще новые враги – жители Ланувия, самого до той поры верного города. (3) Отцы сочли, что причина тому презрение, порожденное тем, что слишком уж долго оставалось безнаказанным отпадение их сограждан – жителей Велитр, и сенат постановил в скорейшем времени предложить народу объявить им войну. (4) А чтобы простой народ охотнее шел воевать, назначили коллегию пяти для разделения Помптинского поля и коллегию трех для выведения поселения в Непет. (5) Затем уж было предложено народу принять решение о войне[872]; и, вопреки сопротивлению народных трибунов, все трибы приказали быть войне. (6) Войну подготовили в том же году, но из‑за чумы не выступили в поход. Это промедление давало поселенцам время упросить сенат, и большинство уже склонялось к отправке в Рим умоляющего посольства; (7) но, как это бывает, угроза обществу сплелась с угрозой отдельным лицам – и зачинщики отпадения от римского народа, испугавшись, что их как единственных виновников выдадут во искупление гнева римлян, отвратили поселенцев от мирных намерений. (8) Стараниями этих зачинщиков не только местный сенат[873]отменил посольство, но они же подбили немалую часть простого народа к грабительским набегам на Римскую область. Эта новая обида перечеркнула все надежды на мир. (9) В этом году впервые возник слух и об отпадении пренестинцев; но сенат столь спокойно ответил обличавшим их жителям Тускула, Габиний и Лабик, чьи поля подвергались набегам, что стало ясно: сенат недостаточно верит этим обличениям, просто не желая, чтобы они оказались правдою.

22. (1) В следующем году [382 г.] Спурий Папирий и Луций Папирий – новые военные трибуны с консульской властью – повели наконец легионы против Велитр, оставив четырех коллег‑трибунов – Сервия Корнелия Малугинского (в третий раз), Квинта Сервилия, Гая Сульпиция и Луция Эмилия (в четвертый раз) – для защиты города или на случай какого‑нибудь нового движения со стороны Этрурии: там все внушало подозрения. (2) У Велитр произошло сражение с пренестинскими вспомогательными силами, которых было едва ли не больше, чем самих поселенцев. Оно оказалось удачным; близость города и побудила врага поспешить с бегством, и предоставила ему единственное прибежище. (3) От осады города трибуны воздержались: как потому, что дело было сомнительным, так и оттого, что не собирались этой войной уничтожать поселение. С вестями о победе в Рим к сенату посланы донесения, где более резко говорилось о врагах‑пренестинцах, нежели о врагах из Велитр. (4) И вот постановлением сената и по приказу народа объявлена была война пренестинцам; а те, соединившись с вольсками, на следующий год взяли приступом упорно оборонявшееся римское поселение Сатрик и гнусно выместили победу на пленных. (5) Римляне тяжело перенесли это и избрали Марка Фурия Камилла военным трибуном в шестой раз, дав ему в товарищи Авла Постумия и Луция Постумия Регилльских и Луция Фурия с Луцием Лукрецием и Марком Фабием Амбустом.

(6) Вольскская война поручена была Марку Фурию Камиллу вне порядка[874]; в помощь ему по жребию достался из трибунов Луций Фурий, не столько во благо государству, сколько ради вящей хвалы сотоварищу, и общественной, так как Камилл восстановил положение, пошатнувшееся от безрассудства Луция Фурия, и личной, ведь Камилл и хотел не столько славы, сколько благодарности товарища за исправленный промах. (7) Камилл уже был в преклонных летах, и на комициях только единогласие народа удержало его от клятвенного отказа с обычной ссылкою на нездоровье; однако в крепкой груди его еще жил бодрый дух, ум его был вполне здрав и, хотя от гражданских дел он почти отошел, войны занимали его. (8) Набрав четыре легиона по четыре тысячи человек и назначив войску на другой же день быть у Эсквилинских ворот, он выступил к Сатрику. Там его ожидали не слишком обеспокоенные завоеватели города, полагаясь на некоторое численное превосходство. (9) Заметив приближение римлян, они тотчас выступили навстречу боевым строем, чтобы ни малой отсрочкой не подвергать свое дело опасности: казалось, что в таких обстоятельствах римлянам ввиду их малочисленности бесполезно будет искусство их замечательного вождя, на которое они только и полагаются.

23. (1) Столь же воодушевлены были и римское войско, и второй вождь: готовность вступить наудачу в сражение сдерживали только разум и власть одного мужа, который, затягивая войну, искал случая разумом помочь недостатку сил. (2) Тем усерднее наступали враги и уже не только развернули строй перед своим лагерем, но вышли на середину поля и, поднося свои знамена почти к самому вражескому валу, выставляли напоказ надменную самоуверенность силы. (3) Римские воины с трудом переносили это, а особенно второй военный трибун Луций Фурий, несдержанный по молодости и нраву, а вдобавок еще заразившийся неосновательной самонадеянностью толпы. (4) Он даже подстрекал без того возбужденных воинов и пытался уменьшить силу влияния своего сотоварища, попрекая его чем единственно мог – старостью, твердя, что войны существуют для молодых[875], что вместе с телом крепнет или увядает дух, что даже тот, кто привык с ходу, первым натиском брать города и укрепления, (5) из ретивого бойца стал сиднем и вот сидит за валом, теряя время. Надеется ли он на подход своих или на отход вражеских сил? (6) Что это за случай, что за время, что за место, на которые он рассчитывает, чтобы изобретать ловушки? Замыслы старика явно остыли и оцепенели! (7) Довольно он пожил, довольно ему и славы; но как терпеть, что с одним смертным телом дряхлеют силы государства, которому подобает бессмертие?

(8) Такими речами привлек он к себе весь лагерь, а когда повсеместно потребовали битву, сказал: «Марк Фурий, мы не можем сдержать порыв воинов, а враг, ободряемый нашим промедлением, налетает с несносной уже надменностью. Уступи один всем и разреши убедить тебя советом, чтобы ты скорее победил в войне». (9) На это Камилл ответил: все войны до сего дня велись по его единоличному замыслу, и ни сам он, ни римский народ не раскаивался ни в приказах его, ни в удаче. Теперь он знает, что имеет товарища, равного ему по власти и правам и превосходящего его цветом лет. (10) Итак, хотя во всем, что относится к войску, он привык не подчиняться, а повелевать, но ограничивать власть товарища он не может; пусть тот с помощью богов делает то, что считает благом для государства! (11) А для своего возраста он просит снисхождения – не быть в первых рядах; но от обязанностей, какие на войне найдутся для старика, он не уклонится и только молит у бессмертных богов, чтобы случай не дал повод хвалить его благоразумие.

(12) Но не вняли ни люди – спасительному совету, ни боги – благочестивым мольбам. Распорядитель битвы выстроил передовой строй, Камилл разместил подкрепления и поставил мощный заслон перед лагерем, а сам расположился на возвышенности, как зритель, поглощенный исходом чужого замысла[876].

24. (1) В первой стычке, лишь раздался звон оружия, враг отступил, заманивая, но не устрашась. (2) В тылу врага между строем и лагерем был пологий склон, и, имея народу в достатке, враг оставил в лагере несколько мощных отрядов, выстроенных в полном вооружении, чтобы они ринулись в гущу уже завязавшегося боя, когда противник подойдет к валу. (3) Римлян, слишком увлекшихся преследованием отступающего врага, заманили на опасное место, очень удобное для задуманного нападения. И вот уже страх овладел только что побеждавшими, и под натиском нового врага на покатости склона римский строй дрогнул. (4) Наседают свежие силы вольсков, высыпавшие из лагеря; другие, прекратив мнимое бегство, тоже вступают в бой. Римские воины уже не отступали, а, позабыв о недавнем рвении и давней славе, обращали тыл и в беспорядочном бегстве устремлялись к лагерю, (5) как вдруг Камилл, подсаженный окружающими на коня[877], быстро двинул навстречу им подкрепления, закричав: «Так вот она, битва, которую вы вытребовали! Кого – человека, божество – кого можете вы винить? Это только ваше безрассудство и ваша трусость! (6) Вы шли за другим вождем, ступайте теперь за Камиллом и победите, как привыкли под моим водительством. Что уставились на вал и лагерь? Ни одного из вас они не примут, кроме как с победой!»

(7) Стыд сначала остановил бегущих; затем когда увидели, что знаменосцы идут на врага в боевом строю, а вождь, не только славный столькими триумфами, но и почтенный летами, появляется среди первых знамен, где наибольший труд и опасность, то каждый бранит себя и других и по рядам проносится в громком крике взаимное ободрение. (8) Другой трибун тоже не стоял сложа руки; Камилл, восстанавливая пеший строй, послал товарища к всадникам, и он, не бранясь (не ему было это делать, ведь сам он был виноват), но перейдя от приказа к просьбам, молил всех и каждого, чтобы отпустили вину ему, виновному в неудаче этого дня: (9) «Хотя товарищ мой не соглашался и противился, я вверился общему безрассудству, а не его благоразумию. При любом повороте вашего счастья увидит Камилл свою славу, но если битва не восстановится, – то я, в довершение беды, судьбу разделю со всеми, а позор будет на мне одном». (10) При нетвердой линии войск признано было за лучшее оставить коней и в пешем строю ударить на врага. И они идут, сверкая оружием, исполнены мужеством, туда, где, как было видно, пешим войскам приходилось особенно худо. Ни вожди, ни воины не дают себе никакой передышки в сражении. (11) Исход был предопределен силой доблести; и вольски, только что отступавшие в притворном страхе, теперь обращаются в настоящее бегство. Немалая часть их была перебита в самой битве и после – при бегстве, а прочие – в лагере, который был взят одним натиском; но пленных все‑таки было больше, чем убитых.