Киев 1974 1 страница
УЗНИК
III
УЗНИК
II
Утром, как всегда в это время, железная дверь подвальной каморы, лязгнув щеколдой, отворилась. Зажимая носы от прелого смрадного духа, в подвал вошли два гайдука.
— А ну, покажь, Юзеф, кого пан Тышевский сюда поселил?—сказал один из них, высокий, словно колодезный журавль. Он согнулся почти пополам, чтобы не задеть головой низкий свод каморы. Другой гайдук, тщедушный человечек, услужливо освещал ему дорогу смоляным факелом.
— Вот сюда! Сюда смотрите, пан Чухрай. Злодей прикован в этом углу,— пропищал тщедушный тонким голоском, направляя чадящее пламя в сторону заплесневелого выступа стены.
Красноватый неровный свет факела упал на ворох грязной соломы. Здесь неподвижно распластался человек. Он лежал лицом к стене. В его давно не чесанных светлых волосах запуталась солома. Сукно синего запорожского жупана расползлось, обнажив широкие голые плечи, покрытые ссадинами. Мускулистую шею узника плотно охватывал железный ошейник, крепким замком соединенный с цепью, вмурованную в стену.
— Из казаков?
Точно так. Из тех гультяев, что утекли за Тилигул, на Ханщину. Поначалу пан Тышевский хотел его у себя оставить, оженить, хату дать. Но злодей, когда пан приказал ему оселедец казачий остричь, взбунтовался. Пана обидными словами при всех поносить стал. Пять хлопцев с ним еле управились. Ни уговоры, ни батоги, ни железо каленое не помогли... Да, упрям холоп! Намаялись мы с ним крепко. Но и пан наш, сами знаете, какой... «Я,— сказал,— это хамово отродье мигом усмирю... Посидит на цепи — будет мне ноги лизать...» И посадил. Вот уже месяц как злодей сидит здесь. Да только думаю, пан Чухрай, толку из этого не будет. Уж больно свиреп он, ровно зверь какой. Вы к нему близко и не подходите. Опасно,— закончил свой рассказ Юзеф.
Чухрай подошел вплотную к узнику, желая получше его рассмотреть. Предупреждение Юзефа было напрасным. Заключенный по-прежнему, словно мертвый, лежал в той же позе. И даже не шелохнулся, только глухо застонал.
— Обомлел он, видно, от духоты подвальной,— сказал высокий гайдук и, присев на корточки, начал тормошить казака, пока тот не очнулся. Наконец, пробудившись от тяжелого сна, узник приподнялся на своем ложе. Пламя факела осветило черты очень молодого лица, на котором страдания уже успели отложить первые морщины. На гайдуков взглянули с вызовом чуть раскосые цвета дубовой коры глаза, под которыми темнели синяки — следы борьбы с панскими холопами.
«Отчаянный хлопец! Такой не попросит пощады не только у пана нашего, но и у самого черта»,— подумал про него Чухрай.
— Как зовут тебя, бедолага?—строго спросил, хмуря седые брови.
Глаза заключенного сверкнули гневным презрением.
— Спроси об этом у своего хозяина, панский холуй!
— Вот видите, пан Чухрай, сколь злобен этот пес. А самого благодетеля нашего он еще и похуже лает... Вы у него ни одного слова не добьетесь хорошего. Лучше бы меня спросили. Зовут его Кондраткой Хурделицей,— прошипел Юзеф.
Нахмуренные брови Чухрая удивлённо взметнулись вверх. Не обращая внимания на оскорбительные слова узника, он снова задал ему вопрос:
— Не Ивана ли Хурделицы сын? Ответствуй, хлопче... Ответствуй.
В грубом голосе старого гайдука прозвучали задушевные нотки. Заключенный гордо поднял голову, так что цепь звякнула на его ошейнике.
— Ивана сын, что панов бил...
Серые глаза Чухрая заблестели.
— Знал я батьку твоего. На Сечи вместе казаковали... А ты схож на отца своего. Ой, больно схож! И на вид, и нравом.
Чухрай задумался. Потом взял факел из рук Юзефа и приказал ему:
— Поди принеси сюда кайданы ручные, да покрепче которые. Видишь, каков он...
И когда Юзеф вышел из подвала, старый гайдук вдруг крепко обнял и троекратно поцеловал Хурделицу.
— Я, Кондратка, с отцом твоим дружбу вел. А пану Тышевскому жизнь на войне спасал не однажды. Сие и привело меня к нему. Доверяет мне пан. Джурой своим главным держит. Да опостылела мне жизнь в хоромах этих. Давно я за Тилигул бежать собираюсь. Видно, час пробил. Душно мне тут на панских хлебах, как тебе на цепи в каземате. Понял? Так вот, сегодня ночью... жди...
Но раздался шум шагов, и в подвал вошел Юзеф. Чухрай взял у гайдука кандалы, подошел к Кондрату вплотную и закричал на него:
— Давай руки, сучий сын!
Узник яростно сопротивлялся. Но потом, ослабев под натиском двух гайдуков, дал одеть на руки оковы.
Когда Чухрай и Юзеф ушли, заключенный заметался на своей цепи. Тысяча мыслей волновала его. То ему казалось, что желаемое освобождение уже близко, то появлялось сомнение в искренности Чухрая. И Хурделица начал подозревать, что его обманули панские слуги, чтобы надежнее заковать в цепи. «Неужели Чухрай, как Иуда, целовал меня?—думал заключенный.— Нет, он не похож па предателя!»
Порой Кондрат спрашивал себя, не приснилось ли ему все это, не сходит ли он с ума. Толстые стены подвала не пропускали ни луча света, ни звука. Измученный этой ничем не нарушаемой тишиной и бесконечным ожиданием, узник упал на солому и забылся в тяжелом сне.
Разбудил его скрип открываемой двери. Осветив мрак фонарем, в подвал, тяжело дыша, вошел Чухрай. Он бросил на пол большой тюк и снял кандалы с рук Кондрата. Вынув из кармана широких шаровар ломик, старый гайдук сунул конец его в стальную дужку замка, соединявшего ошейник узника с цепью, вмурованной в стену. Руки сильно надавили на другой конец ломика, и стальная дужка с треском разломилась на две половинки. Гирька сорванного замка с жалобным звоном покатилась по каменным плитам подвала. Теперь Хурделица был свободен от цепей и оков. Правда, шею Кондрата еще охватывал железный ошейник, но его нечем было расклепать. Да и недосуг заниматься этим — надо торопиться. Чухрай сорвал истлевшие лохмотья с плеч Кондрата, развернул свой тюк. В нем оказались казачий жупан, шаровары, сапоги, шапка, пояс, два пистолета и сабля. *
— Скорей! Скорей, друже,— торопил Чухрай Хурдели цу, помогая ему одеваться.
Через минуту они уже были на подвальной лестнице. На ступенях Кондрат споткнулся о чье-то тело.
— Часовой. Чтоб тебя вызволить, пришлось его пристукнуть,— пояснил Чухрай.
Когда освобожденный узник вышел из подземелья на свежий ночной воздух, он зашатался и, не поддержи его Чухрай, рухнул бы на землю.
—• Отвык в каземате от вольного духа. Шатает меня, словно пьяного,— прошептал Кондрат. Однако он нашел в себе силы выйти за ворота панской усадьбы и добраться до дерева, где были привязаны четыре невысокие татарские лошади.
— На каждого из нас по два коня. По-татарски скакать будем — без остановки. Как одна лошадь устанет — на другую сядем, чтоб погоню упередить,— сказал Чухрай.
Беглецы сели в седла и пустили рысью коней.
Прохладный ветер запел в ушах Хурделицы. Рядом скакал Чухрай. Кондрат видел, как у него от быстрой езды распушились длинные седые усы.
«Любит, видать, старый казачью волюшку»,— усмехнулся про себя Хурделица. Теперь молодой казак поверил в свое счастье. Только железный ошейник напоминал ему о долгих днях мучительной неволи.
«Нет ничего на свете дороже свободы. Никогда, никогда живым не дамся в полон»,— подумал Кондрат и невольно положил ладонь на рукоятку сабли.
Хотя опасность еще не миновала и погоня угрожала беглецам, на сердце у Кондрата было так легко и радостно, что он вдруг залился раскатистым смехом.
— Ты чего смеешься?—удивился Чухрай. Он посмотрел на молодого казака и затем, разгладив широкие усы, тоже захохотал.
— Разумею тебя, хлопец. Ох, добре разумею!.. Когда я с турецкой каторги утек, то тоже так смеялся...
Два дня и две ночи мчались они к тилигульским степям, делая лишь короткие остановки в пустынных местах, чтобы напоить и накормить измученных лошадей. Их не могли остановить ни беспощадный зной в полдневной степи, ни ночная слепая тьма. Порой за ними то неслись рои жадных до крови оводов и слепней, то серые облака комаров и мошкары — Кондрат не обращал внимания на эти помехи. Он чувствовал только одно — широкий вольный простор, который казался ему сейчас, как никогда, приятпым после проклятой тюрьмы. Беглецы избегали селений, объезжая и хутора, сворачивали в сторону от проселочных дорог, где могли встретиться пикеты или заставы.
Чухрая беспокоило то, что железный ошейник все еще был на шее Кондрата. Это была страшная улика. Нужно было как можно скорее избавиться от нее. Вот почему, когда они проезжали мимо лужка, на котором стояло несколько цыганских шатров, Чухрай смело направил коня к табору.
— Едем к цыганам, Кондратко,— сказал он Хурделице.
— Зачем они нам?— спросил тот.
— Ошейник твой снять пора,— усмехнулся лукаво Чухрай и добавил: — Ты цыган не бойся. Они беглого никогда не выдадут, а помочь — всегда помогут. Такой у них закон. Разумеешь?
В таборе Чухрай и Хурделица пошли к атаману, пожилому, похожему на старого ворона цыгану. Тот, глянув на Кондратов ошейник, пощупал его коричневыми пальцами, посмеялся, весело хлопнул беглеца по плечу и что-то сказал другим цыганам на непонятном гортанном языке. Те тоже засмеялись, подхватили Чухрая и Хурделицу под руки и повели к возам, где под открытым небом стояла наковальня. Здесь молодой цыган с серебряной серьгой в ухе несколькими меткими ударами молотка расклепал ошейник, плюнул на кандальное железо и швырнул его далеко в луговую траву.
Чухрай развязал кожаный мешок с деньгами и протянул золотую монету цыгану.
Но цыган покачал кудлатой головой.
— За такую работу денег я не беру. — И тут же добавил, скаля острые белые зубы:— Но золото я люблю. Ты потеряй монету, казак, тогда дело иное...
— Как это потерять монету? — не понял намека Чухрай.
Но Кондрат сообразил, в чем дело. Прежде чем цыган успел объяснить, он взял у своего товарища золотой и бросил его в галдящую толпу цыганских ребятишек.
В это время кружок пестро наряженных цыган раздвинулся, и атаман подвел к Чухраю высокого золотистой масти жеребца.
— Конь тебе под рост, пан казак. Давай меняться: твои три коня за моего одного красавца,— предложил он.
Чухрай давно мечтал о такой лошади. Ему, высокому, длинноногому, неловко было сидеть на низкорослой татарской породы лошади, угнанной у пана Тышевского. Но старый казак знал, что у цыган покупать или менять лошадей рискованно — могут, черти, и обмануть... Сколько раз бывало, что старого никуда не годного коня они продавали как молодого, да еще самым опытным лошадникам.
— А не обдуришь?— спросил он атамана, почесывая затылок. Цыгане сначала засмеялись, а потом негодующе зашумели.
— Да ты что, пан казак?
— Да ты, пан казак, глянь ему в зубы! Молодой. Трех годов нет!
— Красавец конь!
Чухрай с Хурделицей внимательно осмотрели коня. Жеребец в самом деле был молодой, породистый донец, с белым пятном на лбу и, пожалуй, стоил всех трех татарских лошадей.
— А откуда у вас такой конь завелся? Ведь не в таборе выкормили?— спросил Кондрат.
— Откуда ваши кони, оттуда и он,— засмеялся атаман.
— .— С панской конюшни свели! Да нам он ни к чему — В беду с ним попасть можно... А вы на Ханщину едете — нам не страшно, хозяина этого коня вы там не встретите.
— На такого коня могут на Ханшине ордынцы позариться,— возразил Кондрат.
— А зачем у вас, паны казаки, сабли?
Последние слова цыгана окончательно убедили Чухрая. ' Чем больше он разглядывал золотистого жеребца, тем сильнее нравился ему конь. И, не выдержав, Чухрай воскликнул:
— Давай по рукам, атаман!
— Давай, пан казак!
Обе стороны были довольны быстрым обменом. Когда беглецы выезжали из табора, провожать их вышел сам атаман.
— Слухайте, паны казаки,— сказал он.— В леске, переходах в двух отсюда, собрался беглый конный люд, что готовится к переправе через Тилигул-реку на Ханщину. Вам бы к ним и пристать. Спешите!
Беглецы подробно расспросили цыгана о дороге к тому леску и двинулись в путь.
Начались холмистые причерноморские степи, изрезанные лесистыми балками, оврагами, степными речками и ручейками, Здесь можно было уже не опасаться панской погони. Казаки поехали медленней, а лишь показались первые звезды — решили сделать привал до утра. Чухрай вынул из переметных сум сало, торбу с просом и в походном чугунке стал варить кулеш.
Кондрат не мог ему пособить. Он чувствовал себя худо. Длительное сидение в панском сыром подвале, побои и пытки дали себя знать. Острая боль ломала все тело, по временам бросало то в жар, то в озноб.
— Ничего, ты хлопец сильный, другой бы уже давно Богу душу отдал. Выдержишь! А переправимся за Тилигул, приедешь в слободу к матери — все как рукой снимет,— утешал его Чухрай.
Старик постелил у костра свою бурку, заставил Кондрата прилечь, а сам сел рядом и стал мешать в чугунке кипящее варево. Глядя на языки пламени, старик задумался.
— Первый раз за долгие годы службы у пана я вольно вздохнул. Ой, крепко замутил мне душу проклятый пан! — начал Чухрай рассказывать Кондрату о своем житье.— Во время последнего набега басурманы увели в плен мою жин- ку. Осиротел я тогда, Кондрат. Смерть на войне от турецкой пули искал, да миновала она меня. Вот тут-то два раза я спас пана Тышевского от смерти. А то бы давно его кости сгнили в кургане. Он по провиантской части чином важным был. Когда война с турками миром кончилась, поехал я на Ханщину жинку свою искать. И в Аджидере [4], и в Хаджибее был. Да так ее следа и не нашел. Более двух годов скитался, а когда вернулся, Сечь нашу царица разорила. Куда казаку деваться? Вот тут-то опять и встретился мне на дороге пан Тышевский. Разжирел он, пуще прежнего важным стал, но узнал меня и поманил к себе. «Иди ко мне, Чухрай, в гайдуки служить. Жинку твою из неволи выкуплю, а тебя главным сделаю». Попутал меня, видно, нечистый, вот я и согласился. Пан не обманул. Доверял мне. Видно, знал: на чужое добро я не позарюсь, врать не приучен и охранять его буду верно, как нес. И впрямь псом ему сторожевым был. А сторожить у пана было что— жизнь его. Дед его сотником в казачьем войске служил. Сам же пан у гетмана Разумовского в канцелярии по бумажной части пристроился. Благородием зваться стал. А казаков, что на хуторе его жили, вскоре сделал своими крепаками. После разорения Сечи Запорожской, сказывают, по ходатайству Разумовского пожаловала царица пану три села казацких. Всех жителей этих сел пан в холопов обратил и более всего на свете боялся он гайдамаков, их мести за слезы и кровь казачью. Без охраны моей шагу сделать не хотел. Отпускал меня лишь в Петербург сына отвозить. В одну из таких поездок ты, Кондратко, в его когти и попал. А я давно, давно от пана сбежать собрался. Хоть ел и пил у него сладко, да тошно было. Особенно тяжко на душе после того, как уразумел я, что пан обманывает... Жинку мою, Одарку, из басурманской неволи даже не собирается выкупать, а меня, казака вольного, в крепостные холопы приписать тайком замыслил. И рад я, что ты мне, Кондратко, сердце расшевелил, а то и по сей день у пана в холуях томился бы. Так хоть вольным казаком помру, а может, еще и старуху из плена вызволю, коли жива она… Шипение подгоревшей каши заставило Чухрая прервать свой печальный рассказ. Каша была готова. Старик ткнул в бок Кондрата, но тот уже спал. Чухрай молча махнул рукой, усмехнулся и прилег рядом со своим молодым товарищем.
IV
ПЕРЕПРАВА
На следующий день беглецы добрались до лесной полянки, где расположилось лагерем около сотни конников. С первого взгляда Чухрай определил, что все это были такие же, как и они, сиромахи.
Спасаясь от холопской недоли, эти люди убегали на Ханщину — в ту часть южной России, что еще находилась под владычеством турок и их вассалов — татарских орд. В залатанных жупанах, вооруженные саблями, пищалями, пиками, эти степные рыцари славились на весь мир своим мужеством и отличной воинской выучкой.
Вновь прибывших встретили веселыми возгласами. Многие из сечевиков сразу опознали Чухрая. Радушно приняли и Кондрата — сына известного на Сечи казака Ивана Хурделицы. Никто не спрашивал их о том, почему они здесь,— это был явно праздный вопрос. Каждый понимал, что от хорошей жизни на Ханщину не бегут.
Семен Чухрай встретил здесь и старого своего знакомого — пожилого казака Максима Коржа... Тот жил бобылем в одной слободке с Кондратом Хурделицей. Старики вспомнили былое: совместные походы, битвы, помянули своих боевых товарищей, многие из которых уже давно сложили головы за родную землю. Корж предложил Чухраю остановиться у него, когда доберутся до слободы, разделить с ним хлеб-соль. Кондрата тоже окликнули его товарищи- однолетки — Яшка Рудой и Грицко Суп — хлопцы, с которыми он провел свое детство. Друзья уговорились вместе ехать в родную слободу после переправы через Тилигул.
Вскоре они двинулись в поход через степь к берегу реки.
К вечеру на холмистом берегу Тилигула в облаке пыли показались всадники. Истомленные переходом лошади с нетерпением устремились к реке, но Семен Чухрай остановил движение отряда, молча подняв правую руку. Лучи тонущего в Тилигуле солнца осветили его высокую жилистую фигуру, позолотив длинные седые усы и клочковатые брови, что резко выделялись на загорелом, покрытом шрамами лице. Всадники окружили его. Семен снял барашковую шапку с чубатой головы.
— Глядите, братчики-сечевики,— загремел его сильный раскатистый голос.— Глядите, братчики, как закатовали лютые паны вольного казачьего сына.— Он показал рукой на Кондрата.
Молодой казак едва держался в седле. Так измотала его тюрьма и многодневная скачка. Но слова Чухрая словно плеснули на него живую воду. Он молодцевато привстал на стременах и страстно сказал:
— Только никогда не одеть панам-кровопийцам на казацкие шеи ярма!
Страсть, которую вложил больной казак в свои слова, отняла у него последние силы. Он зашатался в седле, чувствуя, что не сможет закончить начатого разговора. Чухрай пришел к нему на помощь.
— Поэтому и путь держим мы сейчас за Тилигул на Ханщину, где татары да султанцы рыщут, хотя земля здесь не ихняя, а наша, русская, с давних годов, кровью казачьей политая, головами чубатыми засеянная. Все ж, браты, хотя тяжело нам живется на Ханщине, да куда податься нам? Не идти же казакам в неволю холопскую, к панам проклятым! А здесь, если будут нас басурманы прижимать, так мы им сабли покажем. Верно я говорю, казаки?—■ спросил он и приложил широкую ладонь к уху.
— Верно кажешь!
— Правильно!— закричали казаки.
— Ну, коли так, то слухайте. Давайте уговор держать. Как разъедемся по хуторам да зимовникам — друг друга не забывать. Всем товариством нашим за правду стоять. А там, чует сердце мое, как силой соберемся, так и освободим землю нашу и будем ею вольно владеть. Согласны, братья-казаки, уговор такой блюсти?
— Согласны! Согласны!—грянули дружно казаки, так, что эхо далеко раскатилось по береговому простору.
— Ну так с богом, братчики!
И Чухрай с Хурделицей повели конных вброд через Тилигул, над которым уже сгущались сумерки. Лошади по брюхо погружались в реку, каламугя черную воду. В струях тревожно мерцали отраженные звезды. Тишина нарушалась лишь плеском волн и казалась недоброй. Казаки напряженно вглядывались в приближающийся темный, заросший камышами берег Дикого поля — «Ханщины», опасаясь ордынской засады. И когда кони вынесли всадников из речной воды на илистый мысок, многие сечевики облегченно вздохнули. Радостно забилось сердце Чухрая. «Верно выбрал я час для переправы. Не подвел товариства. Ордынцы, видно, ко сну готовились — иначе не миновать бы нам их отравленных стрел»,— подумал он и дал шпоры своему рыжему жеребцу, направив его к мыску, окруженному, словно забором, высоким камышом.
Ханский берег встретил запорожцев взлетами всполошенных диких уток, заночевавших в камышах. Затем настала тишина. Когда запорожцы, разбив лагерь, разожгли костры и запах пшеничной каши, сдобренной салом, далеко поплыл над туманной рекой, раздался звериный вой. Всю ночь до самого рассвета часовым слышались заунывные волчьи песни Дикого поля.
V
ВРАГИ
Ранним утром Семен Чухрай разбудил Кондрата. Тот чувствовал себя худо и только с помощью товарищей мог сесть в седло. Видимо, нервное напряжение, в котором жило истерзанное панской тюрьмой тело Кондрата, израсходовало последние его силы.
Покидая лагерь, запорожцы прощались друг с другом. Они разбились на группы и разъехались в разные стороны по слободам и зимовникам Ханщины. А три больших отряда поехали по дороге, ведущей в многолюдные городки — Ананьев, Бобринец, Голту. Этими городками управляли сераскиры Едисанской орды. Семен Чухрай с Кондратом Хурделицей и пятью товарищами направились в родную слободу, к которой вела еле заметная тропа вдоль холмистого берега Тилигула.
Ветерок, прилетевший с прохладной утренней реки, освежил Кондрата. Он почувствовал себя лучше. Не так кружилась голова, он крепче сидел в седле. Это позволило маленькому отряду без остановки проехать по степи несколько верст. Когда казаки сворачивали в балку, вдруг раздался резкий пронзительный свист. Пернатая стрела пролетела на локоть впереди лошади Коржа. Казаки выхватили из ножен сабли и остановились.
Из высокой травы наперерез им выехало с десяток татарских конников. Ордынцы были одеты в полосатые холщовые халаты и лисьи шапки. У каждого наездника в руках был лук и пучок стрел. Татары остановились шагах в двадцати от казаков. Их вожак, в знак своих мирных намерений, спрятал стрелы в сагайдак и вплотную подъехал к запорожцам.
— Воевать ек![5]—крикнул он.
— Ёк, ёк, — подтвердил Чухрай и спросил по-татарски:—Что надо?
— Наш мурза здесь пасет стада,— показал на степь татарин.—А кто вы будете? И зачем перешли Тилигул [6]?
— Едем сюда к родным.
Этот ответ Чухрая не понравился ордынцу.
— А зачем вчера вас десять десятков перешло сюда? Зачем?
— От нехороших людей уходили к своим родным,— повторил Чухрай и прямо посмотрел в раскосые глаза татарина.
Тот помолчал несколько мгновений, словно обдумывая новый вопрос.
— Жить у нас будете?
— Жить будем.
— Тогда говори где, чтоб мурза знал, куда за десятой долей [7] приехать.
— Когда осядем на месте, то известим,— сказал Чухрай, мысленно проклиная татарина.
Ни ему, ни его товарищам вовсе не улыбались будущие наезды ордынцев за десятиной.
Татарин подъехал к Чухраю. На плоском лице его, обросшем редкими седыми волосами, показалась улыбка.
— Алаша якши! [8] — сказал он и погладил грязной, в коросте рукой морду коня Семена Чухрая. Семен знал обычаи и нравы кочевников Дикого поля: здесь похвалой лошади намекали, что ее нужно подарить. Семен полюбил своего рыжего жеребца и не хотел с ним расставаться. Поэтому, едва сдерживая раздражение, он, в свою очередь, погладил вороного приземистого иноходца ордынца.
— Да и у тебя не хуже,— ответил он.
Но в глазах татарина уже вспыхнули алчные огоньки.
— Давай, казак, меняться, давай!— обрадовался кочевник, не отрывая руки от гривы жеребца.— Я — Ураз- бей, сын Оказ-мурзы, даю тебе за твоего коня своего и в придачу еще одну кобылу...
Чухрай понял: только суровостью можно пресечь домогательства сына мурзы.
— Я, достопочтеннейший Ураз-бей, не меняю коня, как не меняю друга.
— Тогда сам Оказ-мурза отберет его у тебя, неразумный казак,— рассвирепел татарин.
— Даже хан не отберет моего коня, пока у меня есть вот это,— улыбаясь Чухрай поднес к носу Ураз-бея дуло пистолета.— Видишь? А стреляю я вот как.— Семен порылся в кармане шаровар, достал оттуда небольшую золотистую айву. Дружески подмигнув татарину, он высоко подбросил айву над головой и выстрелил в нее из пистолета. Расщепленная пулей айва разлетелась на мелкие куски.
— Смотри, так будет с башкой любого, кто захочет отнять у меня коня,— сказал Семен, глянув из-под седых бро^ вей на ордынца.
Тот схватился было за рукоятку своей кривой сабли, но, увидев, что казак быстро спрятал в кобуру дымящийся пистолет и взялся за другой, заткнутый за кушак, выругался и, метнув полный ненависти взгляд на Чухрая, круто повернул коня. Через мгновение Ураз-бей и его ордынцы скрылись за холмом.
— Промахнулся басурман,— сказал Корж,— Промахнулся. А если бы татар поболее было, взяли б они нас в сабли. Смотри, война с турком не так давно закончилась, а они снова рыщут... Теперь сын мурзы всю жизнь на тебя, Чухрай, будет обиду держать.
— Знаю,—ответил Семен.— Да иначе, хлопцы, нельзя. Дать басурману поблажку раз, он потом с шеи не слезет... Казаки невесело засмеялись. Хотя татары ускакали, но было ясно, что они затаили обиду, наверное, не только на одного Чухрая и при случае постараются отомстить. Казакам был чужд страх перед ордынцами, но они уже вдохнули тревожный воздух Ханщины, где хозяйничали их исконные враги.
С невеселыми думами сечевики молча продолжали свой путь, пока не въехали в небольшую балку, на дне которой журчал ручей. Встречный ветерок донес кизяковый дымок родной слободы.
VI
ДОМА
С какой-то грустной радостью в душе остановил коня Кондрат Хурделица у своей землянки-поноры. За год здесь ничего не изменилось. Только тополя да вишни около хаты стали как будто ветвистей, прикрывая густой листвой заросшую травой крышу. Дым от летнего очага, как и прежде, лениво переваливаясь через обмазанный глиной плетень и низко стелясь, уползал в крапиву.
Кондрат соскочил с лошади и стал привязывать ее у коновязи родного дома. Вдруг хорошо знакомый голос ласково окликнул его по имени. Молодой казак оглянулся и увидел пожилую женщину. Босая, седоволосая, она остановилась у калитки, изумленная его внезапным появлением. Кондрат хотел было, как подобает побывавшему в битвах сечевику, пройти в хату и там уже поведать ей обо всем. Но случилось не так. Только встретил сын вопрошающий взгляд матери, как две слезы покатились по его щекам, и он стремительно бросился ей навстречу:
— Мамо, не видать нам более батька нашего...
Два дня лежал Кондрат в отчем доме. Хворь, что начала его одолевать еще в дороге, не проходила. В маленькое окошечко у изголовья больного скупо проникал свет, зато заглядывали венчики степных цветов, стебли мяты и седоватой полыни. Прелые запахи растений и сырой земли наполняли горенку, словно чащобу какого-то полутемного овражка. Сырой спертый воздух не способствовал поправке молодого казака. Избитая спина и грудь болели, кровоподтеки не сходили. Кондрата мучил лихорадочный жар, сменявшийся ознобом.
— Ой, лышенько мое горькое,— сказал Кондрат, измученный хворью.— Позови-ка мне, мать, крестного отца моего, деда Бурилу. Только он может помочь мне.
Матери Кондрата, старой Охримовне, это же советовали и Чухрай, и Корж, навестившие хворого. Она и сама давно обратилась бы к Ивану Буриле, крестному отцу своего сына, если бы не боялась. О старике-казаке ходили среди суеверных слобожан недобрые слухи. Дед Бурило знал много способов, как вылечить раненого или хворого травами, лекарственными кореньями, и вот это-то и породило ему славу великого знахаря-колдуна, «характерника». Хотя был он жалостлив — пользовал как слобожан, так и ордынцев-кочевников бескорыстно и безотказно, удачливое врачевание внушало суеверный ужас. Исцеление без помощи Христа или Магомета в те времена казалось простым людям подозрительным. Не мудрено ль, что и в казачьих понорах, и в ордынских юртах долгими зимними вечерами плелась о Буриле небыль как о закадычном дружке самого черта или шайтана. Видели, мол, не раз, как в полночь на степном кургане старый греховодник бесстыдно тешился-миловался с ведьмами, а потом летал, хохоча, с ними к месяцу, распустив свой седой запорожский чуб по звездному небу.
Поэтому, только осенив себя многократно крестным знамением и шепча молитвы побелевшими от страха губами, пошла Охримовна к Буриле.
Его хату-понору нелегко было сыскать. Жил старый запорожец далеко от Кондратова двора, на самом краю слободской балки. Врытая на две трети в грунт, его понора всего на аршин поднимала над землей свои плетенные из хвороста, обмазанного глиной, стены. На ее покатой земляной крыше шумела трава, и дом, уже в нескольких шагах, сливался с зеленым кустарником. Так же незаметными для глаза были хозяйственные помещения, где Бурила прятал запасы хлеба, овса и содержал скот и домашнюю птицу.
В таких землянках жило большинство оседлых жителей «ханской» Украины — «Ханщины». Эти жилища были устроены так неспроста. Обитатели их стремились как бы врыться в землю, спрятаться от глаз степных хищников — татарских ордынцев, вассалов турецкого султана.
Охримовне долго надо было бродить по заросшему кустарником холму, прежде чем она, наконец, нашла стежку, что привела ее к скрытому в колючем терновнике плетню. «Добре заворожил колдун то место, где живет»,— подумала суеверная женщина, подходя к дубовой двери низкой поноры, На пороге показалась стройная, высокая девушка.
Охримовна признала в ней Маринку — внучку Бурилы, с которой коротал свои дни одинокий старик.
— Деда дома нема. Он недалечко отсюда,— сказала девушка певучим голосом, удивленно взглянув на старуху большими бледно-синими глазами.
— Мне твой дед очень надобен... Проводи меня, любушка, к нему. Проводи, милая...— попросила Охримовна.
— Идемте. — И Марина, взяв за руку старуху, повела ее меж кустов к зарослям терновника.
По обеим сторонам тропки стояли долбленые колоды ульев, над которыми жужжали пчелы.