ЗАГАДОЧНАЯ СМЕРТЬ В ОКРУГЕ БЭТТЕНКИЛ 15 страница

Воспоминание о наступившей затем тишине и поныне обжигает мне память. Склонившись, Джулиан долго разглядывал эмблему. Затем сел, надел очки для чтения и принялся тщательно просматривать листочки один за другим.

С улицы доносились детский смех, крики. Все мысли исчезли, оставив в голове странную легкость. Наконец Джулиан сложил письмо и убрал во внутренний карман:

– Так-так-так…

С самого утра я перебирал возможные варианты реакции Джулиана, но, как это часто бывает, не предвидел самого вероятного исхода – бесстрастного «так-так-так», отозвавшегося во мне вовсе не страхом, а детским стыдом, от которого пылают уши и хочется спрятаться под стол. Взглянув на Генри, я понял, что он чувствует то же самое. Я ненавидел его, минуту назад мне хотелось его убить, но зрелище его унижения не доставило мне удовольствия. Я подумал про Камиллу в «Альбемарле», про Чарльза в больнице, про Фрэнсиса, который с надеждой ждет меня в машине.

– Джулиан, я все объясню, – сказал Генри.

– Будь любезен.

Я давно заметил, что Генри и Джулиан одинаково хорошо умеют создавать вокруг себя ауру неприступности, и всегда полагал, что в таких случаях Генри просто сгущает и без того свойственную ему холодность, а Джулиан, напротив, вынужден усилием воли облекать в ледяную броню свою, в сущности, добродушную и мягкую натуру. Но сейчас я при всем желании не мог усмотреть в чертах Джулиана ни напускной строгости, ни скрытой симпатии и теплоты. С меня будто бы сорвали волшебные очки, и тот, кого я привык считать своим наставником и покровителем, вдруг оказался просто малознакомым человеком – настороженным, непредсказуемым, равнодушным.

Генри начал свой монолог. Слышать, как он запинается и подбирает слова – это Генри-то! – было так больно, что моя психика, видимо, периодически отключала восприятие, и запомнил я в результате лишь несколько фраз. Первая тирада – горячая, но самоуверенная

– канула в арктическом безмолвии, и тогда он сбился на оправдательный тон, в который вскоре вкрались умоляющие нотки. «Мне было очень неприятно вам лгать…» Неприятно – можно было подумать, он извиняется за опоздание или скверную подготовку к уроку! «Мы не собирались вам лгать, но у нас не было выхода. Ну, то есть мне так казалось. То первое


 

 

происшествие… совершенно не стоило беспокоить вас из-за несчастного случая, правда? А что касается Банни, вы ведь, наверное, знаете, что под конец он был, можно сказать, несчастен? Неурядицы в семье, личные проблемы…»

Каждое его слово отдавалось во мне нестерпимым позором. Мне хотелось зажать уши и выбежать вон, но я словно бы прирос к месту. Наконец я почувствовал, что не вынесу больше ни секунды, и, сбросив оцепенение, попятился к двери. Джулиан заметил мое движение.

– Довольно, – прервал он Генри. Повисла пауза.

«Вот так – поговорили, и будет. Он не хочет оставаться с ним один на один», – с зачарованным ужасом подумал я.

Достав из кармана письмо, Джулиан протянул его Генри:

– Думаю, тебе стоит взять это себе.

Джулиан не поднялся проводить нас, а мы вышли не попрощавшись. Больше я никогда его не видел. Странное расставание, если подумать.

 

Не глядя друг на друга, мы прошли по коридору. Спускаясь по лестнице, я оглянулся – стоя на площадке, Генри тяжело опирался на подоконник; он смотрел в окно, но вряд ли что-нибудь видел.

 


 

лица.


– О, нет! Что, что случилось? – всполошился Фрэнсис, едва увидев выражение моего

 

Я забрался в машину и обхватил голову руками:

– Джулиан все знает.

– Что?

– Он видел лист из отеля. И отдал его Генри.

– Джулиан отдал письмо Генри?! – возликовал Фрэнсис.

– Да.

– И он никому не расскажет?

– Думаю, нет.

Мой мрачный тон умерил его восторг.

– Хватит меня пугать! – фальцетом выкрикнул он. – Письмо у нас, значит, все в ажуре.


Да? Так ведь?

– Нет, – ответил я, глядя на окна Лицея. – Боюсь, далеко не в ажуре.

 

Недавно, листая старый дневник, я наткнулся на запись, относящуюся к концу первого хэмпденского семестра: «В Джулиане меня особенно привлекает то, что он не считает нужным смотреть на людей объективно». Приписка, чернилами другого оттенка:

«Возможно, мне это тоже свойственно?»

Во всяком случае, мой взгляд на Джулиана уж точно нельзя назвать объективным. Пока я писал эту повесть, соблазн приукрасить, облагородить, досочинить становился сильнее всего как раз тогда, когда речь заходила о нем. Думаю, связано это с тем, что он и сам, по сути дела, постоянно выдумывал окружающий мир, усматривая храбрость, чуткость, милосердие там, где ничего подобного не было и в помине. Собственно говоря, в том числе за это я его и любил: за то, что он видел меня в лестном свете; за то, что в его присутствии я становился лучше; за то, что он в каком-то смысле разрешал мне быть таким, каким мне хотелось быть.

Теперь, конечно, я мог бы удариться в противоположную крайность. Я мог бы сказать, что Джулиан намеренно выбирал в ученики молодых людей, которым хотелось считать себя выше других, и что он обладал удивительным талантом обращать чувство неполноценности в ощущение тотального превосходства. Я мог бы добавить, что он проделывал это вовсе не из желания помочь, а в угоду своей потребности властвовать над чужими душами. И я мог


 

 

бы долго распространяться в таком духе – полагаю, все сказанное было бы более-менее справедливо. Однако эти рассуждения ни в коей мере не раскрыли бы секрет его обаяния, не объяснили бы того, почему мне до сих пор так трудно расстаться с образом, который сложился у меня во время нашей первой беседы: я шел, изнывая от тягот пути, но вот предо мною возник мудрый старец и пообещал сделать так, что все мои мечты станут явью.

Но даже в сказках ласковые седовласые джентльмены, что сулят чудесные дары простачкам, очень часто оказываются вовсе не теми, за кого себя выдают. Кажется, я давным-давно должен был бы усвоить эту нехитрую истину, но где-то в глубине души я по-прежнему ей противлюсь. Как хотелось бы мне написать, что, узнав правду, Джулиан опустил голову на руки и зарыдал – оплакивая Банни и всех нас, оплакивая перипетии судьбы и впустую потраченную жизнь, оплакивая душевную слепоту, не позволившую ему вовремя понять свою ошибку. Признаюсь, я чуть не написал, что все было именно так.

Джордж Оруэлл, от проницательного взгляда которого не укрывались ни убожество, скрытое за великолепием социальных фасадов, ни изнанка жизни отдельных людей, несколько раз встречался с Джулианом в Париже, и тот ему не понравился. Оруэлл писал другу: «Да, первое впечатление от Джулиана Морроу – что перед тобой человек исключительной сердечности и доброты. Однако то, что ты называешь его „азиатской безмятежностью“, по-моему, всего лишь маска, скрывающая всепоглощающее равнодушие. Он умеет показывать людям их собственное отражение, создавая иллюзию глубокого понимания, в то время как глубины и понимания в нем не больше, чем в зеркале. Актон [очевидно, имеется в виду Гарольд Актон, общий знакомый Оруэлла и Джулиана] со мной не согласен. Но я считаю, Д. М. нельзя доверять».

Я много думал над этой характеристикой, а также над одним удивительно прозорливым замечанием Банни: «Знаешь, Джулиан такой человек… В общем, люди вроде него всегда первым делом вытаскивают из вазочки свои любимые конфеты, а все остальное – это пусть другие едят». На первый взгляд полная несуразица, но я не могу придумать для личности Джулиана лучшей метафоры. Мне вспоминаются также слова, сорвавшиеся у Лафорга, когда я в очередной раз превозносил Джулиана до небес. «Можете думать что угодно, – прервал он меня, – но Джулиан никогда не станет первоклассным ученым, и связано это с избирательностью его подхода».

Когда я бурно возмутился – дескать, что же плохого в том, что целью своей жизни человек избирает одно лишь служение Прекрасному? – Лафорг ответил: «Все это замечательно, однако Прекрасное, если оно не сочетается с чем-либо более значительным, есть не более чем яркая погремушка. Не в том беда, что ваш Джулиан сосредоточен лишь на некоторых, возвышенных аспектах действительности, а в том, что он предпочитает игнорировать все прочие, которые ничуть не менее важны».

Перечитав написанное, я не удержался от печального смешка. Прежде я не раз, по сути дела, фальсифицировал образ Джулиана, выставляя его этаким мудрецом, просвещенным отшельником, едва ли не святым, – и все из желания доказать (в том числе самому себе), что за нашим благоговением перед учителем стояло нечто большее, нежели, скажем, моя пагубная привычка убеждать себя в том, что интересные, необычные люди – непременно люди добрые и хорошие. Помню, я писал, что Джулиан сиял совершенством. Теперь, пытаясь быть честным, я готов признать, что он был далек от совершенства, что в нем были тщеславие, надменность, и глупость, и даже сознательная жестокость. И все же мы любили его – таким, каким он был.

 

На следующее утро мы забрали Чарльза из больницы. Выглядел он плачевно – исхудавший, заросший, немытый – и на вопросы о самочувствии отвечал односложно. Рассказывать ему про вчерашнее мы не стали.

Фрэнсис настойчиво приглашал Чарльза к себе, но тот как заведенный повторял, что хочет домой. На Фрэнсиса было жалко смотреть. Я видел, что он беспокоится за Чарльза и страдает от его враждебности.


 

 

– Как ты насчет обеда? – в который раз спросил он.

– Никак.

– Ты же, наверно, голодный. Поехали в «Бистро»?

– Ничего я не голодный.

– Да ладно тебе, поехали. Закажем на десерт твой любимый рулет. Что скажешь?

Как назло, официант усадил нас за тот же столик у окна, где меньше суток назад мы обедали с Джулианом. Отодвинув в сторону меню, Чарльз заказал две «кровавых Мэри» и расправился с ними за пять минут. Когда он потребовал третью, мы тревожно переглянулись.

– Чарльз, может, хотя бы омлет? – неуверенно предложил Фрэнсис.

– Не хочу.

Взяв меню, Фрэнсис сделал знак официанту.

– Блядь, сказал же, не хочу, – не поднимая головы, огрызнулся Чарльз.

После этого даже у Фрэнсиса не нашлось больше слов. Пока мы доедали обед, Чарльз успел прикончить пятый коктейль. К машине его пришлось вести под руки.

 

Я не мог даже представить, как теперь будут проходить занятия, но в понедельник все же отправился на греческий. Фрэнсис был уже там. Камилла и Генри пришли порознь – видимо, чтобы не провоцировать Чарльза, однако тот пока, к счастью, не появился.

Даже не поздоровавшись, Генри подошел к окну и отвернулся. Камилла обратилась к нему, он не ответил. Смутившись, она стала задавать нам вопросы о Чарльзе, на большую часть которых мы отвечали довольно уклончиво.

Немного погодя Камилла недоуменно взглянула на часы:

– Четверть десятого. Джулиан никогда так не задерживался. Генри откашлялся:

– Он не придет.

– Как – не придет? – хором спросили мы.

Раздался негромкий стук, дверь приоткрылась, и, блеснув лысиной, в кабинет заглянул не кто иной, как декан.

– Так-так. Вот, значит, как выглядит святая святых. Первый раз, можно сказать, переступаю порог.

Декана в Хэмпдене недолюбливали. Этот самоуверенный и развязный живчик, чуть старше пятидесяти, не упускал случая подстроить пакость студентам и преподавателям, вызвавшим его нерасположение.

Он прошелся взад-вперед, оглядел наши удивленные лица.

– А что, надо признать, очень даже неплохо… Помню, лет пятнадцать назад, когда у нас еще не было лабораторного корпуса, здесь, на втором этаже, располагались кабинеты кураторов. Одна преподавательница психологии всегда оставляла свою дверь открытой – считала, что это создает атмосферу взаимного доверия, – и взяла за правило приветствовать Джулиана всякий раз, когда ему случалось пройти мимо. Так вот, можете себе представить, Джулиан позвонил Чаннингу Вильямсу, моему недоброй памяти предшественнику, и пригрозил, что уволится, если его соседку не переведут в другое здание. Знаете, как он ее назвал? – Декан хихикнул. – «Несносная особа». Он сказал: «Я не желаю, чтобы эта несносная особа ежедневно досаждала мне своей бесцеремонной болтовней».

Эта история относилась к числу популярных хэмпденских баек. Декан, правда, опустил одну деталь – за приветствием следовали пространные наукообразные разъяснения, почему Джулиан тоже должен держать дверь открытой.

– И все же я ждал большего. Чего-нибудь, так сказать, сугубо античного, – продолжал декан. – Скажем, масляных светильников. Дискоболов. Или даже, хе-хе, симпосия с игрой на флейтах и юными виночерпиями…

– Что вам нужно? – оборвала его Камилла.

Сделав вид, что не заметил грубости, декан одарил Камиллу елейной улыбочкой:

– О, не извольте беспокоиться, всего лишь побеседовать с вами. Видите ли, не далее


 

 

как вчера Джулиан поставил меня в известность о том, что берет бессрочный творческий отпуск. Он вынужден покинуть страну и не знает, когда вернется к преподаванию. Полагаю, нет необходимости объяснять, – тут декан подпустил в голос яду, – что вы при этом оказываетесь в довольно щекотливом положении. Как-никак семестр заканчивается через три недели, и что прикажете с вами делать? Насколько я понимаю, Джулиан считал письменные экзамены ниже вашего достоинства, верно?

Мы ожесточенно молчали.

– Ну, так что? Как же он все-таки выставлял вам годовые отметки? Вы произносили речи? Пели гимны?

Только Камилла нашлась с ответом:

– Мы сдавали устные экзамены по спецкурсам и подавали работу по истории мировой культуры. На последнем занятии по греческой литературной композиции мы писали сочинение, объемом не менее шести страниц, на заданную им тему.

Декан сделал вид, что обдумывает ее слова, затем произнес:

– Как вы, наверное, уже догадались, проблема заключается в том, что экзаменовать вас просто некому. Мистер Дельгадо читает на греческом и вызвался проверить ваши письменные работы, однако я не могу допустить, чтобы он работал сверхурочно, его нагрузка и так едва ли не превышает норму. Сам Джулиан не выказал ни малейшей готовности пойти навстречу. На мою просьбу предложить себе замену он ответил, что не знает ни одной достойной кандидатуры.

Он извлек из кармана бумажку:

– Итак, в меру своих скромных возможностей могу предложить вам три варианта. Первый – сдать экзамены осенью. Однако я далек от уверенности, что мы пригласим нового преподавателя античной словесности – дисциплина эта столь мало востребована, что общее мнение склоняется к исключению ее из программы. У колледжа есть куда более перспективные направления деятельности – например, отделение семиотики, которое наконец-то открылось в этом году и на первых порах нуждается в щедрой поддержке.

Он набрал воздуха:

– Второй вариант – пройти оставшийся материал в течение летних семестров. Третий заключается в том, что мы на некоторое время пригласим внештатного преподавателя. Подчеркиваю – на некоторое время, так как я сомневаюсь, что колледж по-прежнему будет предлагать вашу экзотическую специальность. Тех из вас, кто выразит желание остаться с нами, сможет, так сказать, принять в свое лоно отделение английской филологии. В этом случае вы потеряете не очень много часов, хотя, конечно, для получения диплома понадобится как минимум два дополнительных семестра. Однако вернемся к более насущному вопросу. Вы, наверное, слышали про Хэкетскую частную школу для мальчиков? Классической филологии там традиционно уделяется большое внимание. Я позвонил директору, и тот сказал, что вполне может выделить учителя на два занятия в неделю. Полагаю, вы обеими руками ухватитесь за эту возможность, но должен предупредить, что она далеко не идеальна, ибо…

В этот момент в кабинет ввалился Чарльз. Из-под пиджака у него торчала рубашка, волосы свисали на глаза грязными сосульками. Допускаю, пьяным в строгом смысле слова он не был, но в силу того, что протрезвел он, очевидно, не так давно, точная характеристика его состояния представляла чисто теоретический интерес.

Он приосанился и направился к столу, но тут же замер в недоумении:

– О! А Джулиан где?

– Разве вас не учили стучать в дверь перед тем, как входить в кабинет? – осведомился декан.

Чарльз развернулся на голос:

– Это еще что за черт? Вы кто вообще такой?

– Я – декан Хэмпден-колледжа, – с приторной любезностью сообщил ему декан.

– Куда вы дели Джулиана?


 

 

– Ах! Вы еще не знаете? Джулиан вас бросил. И без долгих раздумий, если позволите заметить, – буквально как обоз при отступлении. Он срочно покидает страну, о возвращении речи не было. Он дал мне понять, что его внезапный отъезд как-то связан с Госдепартаментом, израмским терроризмом и так далее. Ну что же, я лелею надежду, что теперь наконец-то исчезнет зловещая тень, десять лет нависавшая над колледжем. Увы, мой предшественник, видимо, потерял голову при мысли о престиже, который принесет студентка королевской крови, и даже не задумался о возможных последствиях. По правде сказать, я так и не возьму в толк, за что же эти дикие израмцы могли бы пойти священной войной на Джулиана Морроу, – но он, похоже, считает, что значится в черном списке вторым после Салмана Рушди.

Декан залился тоненьким смехом, но, спохватившись, наморщил лоб и сверился с бумажкой:

– Итак, преподаватель из Хэкета будет ждать вас завтра в три часа в этом кабинете. Надеюсь, это всех устраивает. Если же у кого-то в это время есть другие занятия, советую хорошенько поразмыслить о приоритетах, поскольку…

Зажав рот рукой, Камилла с ужасом смотрела на брата. Я сообразил, что она не видела его больше недели и никак не могла ожидать, что пребывание в больнице только ухудшит его состояние. Мне показалось, даже Генри несколько потрясен.

– И разумеется, вам придется пойти на определенные компромиссы..

– Что-что вы сказали? Джулиан уехал? – прервал его Чарльз.

– Браво, молодой человек. Вы прекрасно владеете навыком понимания английской устной речи.

– Э-э, постойте – он что, так вот взял и исчез?

– По сути дела, да.

Чарльз вскинул голову и произнес, очень громко и внятно:

– Знаешь, Генри, почему-то я ни капли не сомневаюсь, кто в этом виноват.

Повисло молчание. Бросив на Генри презрительный взгляд, Чарльз ринулся вон.

Хлопнула дверь, декан деловито кашлянул:

– Так вот, как я только что пытался довести до вашего сведения…

 

Возможно, это прозвучит неожиданно, но после встречи с деканом я думал лишь об одном: судя по всему, моя академическая карьера пошла коту под хвост. Когда он произнес

«два дополнительных семестра», внутри у меня все сжалось. Не нужно было обладать даром предвидения, чтобы чувствовать твердую уверенность, что родители откажутся еще целый год вносить свой ничтожный, но необходимый взнос за мое обучение в Хэмпдене. Попробовать получить другую стипендию, перевестись в другой колледж? Я уже потерял массу времени, дважды поменяв специализацию; если так пойдет и дальше, превращусь в вечного студента… – это при условии, что меня вообще куда-нибудь примут, с моими-то сомнительными достижениями и далеко не идеальными отметками. Боже мой, ну почему я такой дурак, почему я не ухватился за что-нибудь стоящее, почему в конце третьего курса фактически оказался у разбитого корыта?

Я злился еще сильнее при мысли, что оказался единственным, для кого продолжение учебы вдруг стало серьезной проблемой. Никто из моих одногруппников не выказал ни малейшего беспокойства по этому поводу – подумаешь, еще пара семестров, подумаешь, вернуться домой вообще без диплома. Им, во всяком случае, есть куда возвращаться. Их ждут заботливые родители, любящие бабушки, дядюшки со связями, доверительные фонды, чеки на дивиденды… Для них колледж был развлечением, способом приятно провести молодые годы, а для меня – единственным шансом выбиться в люди… и я его упустил.

Обуреваемый подобными мыслями, я часа два расхаживал по своей комнате (вернее, по комнате, которую привык считать своей, но должен был освободить через три недели), вновь и вновь приходя к выводу, что единственная возможность получить высшее образование (читай: сносный заработок в будущем) – убедить колледж полностью оплатить мое обучение


 

 

в течение дополнительных семестров.

Наконец я сел за стол и принялся строчить заявление в Службу финансовой помощи. Я заявил, что не виноват во внезапном отъезде преподавателя, перечислил все до единой похвальные грамоты и призы, полученные после восьмого класса, поведал о своей страстной любви к английской литературе, а также выдвинул и всесторонне обосновал тезис: год, проведенный за изучением классических авторов, станет огромным подспорьем будущему филологу-англисту.

Поставив последнюю точку, я рухнул на кровать и уснул. Проснувшись около одиннадцати вечера, я отредактировал особенно жалобные пассажи и отправился в ночной зал, чтобы напечатать свою петицию. Заглянув по пути на почту, я обнаружил в ящике письмо, где сообщалось, что я получил работу в Бруклине и что профессор хотел бы обсудить со мной подробности на следующей неделе.

 

«Ну что ж, по крайней мере есть куда податься летом», – подумал я. Светила луна, на серебристой траве, словно заготовки декораций, лежали силуэты зданий. Окна «Храма неустанной учебы», как шутил Банни в счастливые времена, светили маяком со второго этажа библиотеки.

Я поднялся по наружной железной лестнице, похожей на лестницу из моих кошмаров, мельком отметив, что в менее взволнованном состоянии, наверно, не преодолел бы и трех ступеней. Сквозь стеклянную дверь я увидел, что в комнате кто-то есть. Присмотревшись, я понял, что это Генри, на столе перед ним были разложены книги, но он как будто о них забыл и сидел, подняв голову и глядя в пустоту. Почему-то мне вспомнился тот февральский вечер, когда я увидел его под окном кабинета доктора Роланда – одинокая темная фигура в круговерти снежинок. Я толкнул дверь и вошел:

– Генри, это я… Ты что-то учишь?

– Я только что ездил к Джулиану, – ровно произнес он.

– И как? – спросил я, садясь рядом.

– Там все закрыто. Он действительно уехал.

Я не нашелся, что ответить, но Генри, похоже, и не ждал этого.

– Ты знаешь, мне очень трудно в это поверить. Он ведь сделал это по одной-единственной причине. Он испугался.

Из окна потянуло влагой, на луну набежали облака. Генри снял очки, и я снова подумал, до чего же беспомощным и уязвимым выглядит его лицо без этих круглых стеклышек в металлической оправе.

– Он просто трус. На нашем месте он поступил бы точно так же. Но он к тому же лицемер, а потому ни за что этого не признает. Дело ведь вовсе не в том, что, узнав правду, он ужаснулся и преисполнился отвращения к нам. Будь это так, я не стал бы его винить. Но его не волнуют ни обстоятельства, ни сам факт смерти Банни. Перережь мы половину кампуса, ему и то было бы все равно. Главное для него – уберечь свое доброе имя. Примерно в этих выражениях он и объяснил мне свою позицию.

– Значит, ты все-таки виделся с ним?

– Да. Вчера вечером. Он не усмотрел в этой истории ничего, кроме угрозы собственному благополучию. Даже выдай он нас полиции… Я бы, конечно, этого не хотел, но по крайней мере это был бы поступок. А он испугался и убежал – как заяц.

Я не думал, что еще способен на сочувствие к Генри, но горечь и разочарование, звучавшие в его голосе, пересилили всю накопившуюся за последнее время неприязнь:

– Генри…

Мне хотелось сказать что-нибудь глубокое и проникновенное – что Джулиан всего лишь человек, что он уже немолод, что плоть слаба и что приходит время, когда мы, так или иначе, должны расстаться со своими учителями, – но я не смог произнести ни слова. Генри обратил на меня невидящий взгляд:

– Я любил его больше, чем собственного отца. Я любил его так, как не любил никого и


 

 

никогда.

Подул ветер, первые капли дождя разбились о карниз. Мы сидели и молчали до тех пор, пока не стихла гроза.

 

На следующий день я отправился в Лицей к трем часам на встречу с новым преподавателем.

Войдя в кабинет, я обомлел – там было пусто. Книги, коврики, цветы, огромный круглый стол – все исчезло, из старого интерьера остались лишь занавески и прикнопленная к стене японская гравюра, которую когда-то преподнес Джулиану Банни. К стене сиротливо жалось несколько металлических стульев из аудиторий на первом этаже. Генри стоял у окна спиной к присутствующим, Фрэнсис и Камилла выглядели смущенными.

Мне навстречу шагнул круглолицый светловолосый человек лет тридцати, одетый в джинсы и водолазку. На левой руке у него блестело новенькое обручальное кольцо.

– Здравствуй! – по-учительски бодро и снисходительно обратился он ко мне, протягивая пухлую розовую ладошку. – Я – Дик Спенс. А тебя как зовут?

Занятие обернулось унизительным кошмаром. Для начала он раздал ксерокопии странички из Нового Завета, поспешив при этом успокоить нас: «Естественно, я не жду, что вы уловите тонкости. Сможете передать общий смысл – и отлично». Его покровительственное высокомерие быстро сошло на нет, сменившись сначала удивлением («Ну и ну! Неплохо, совсем неплохо!»), затем неуклюжими попытками хоть как-то спасти свою голову от позора («Вообще-то э-э мне довольно давно не встречались ученики с таким уровнем знаний») и, наконец, откровенным конфузом. Выяснилось, что наш ментор служит священником в церкви при хэкетской школе. Познания в греческом, вынесенные им из семинарии, даже по моим скромным меркам, были весьма скудными, а об античном произношении он не имел и вовсе никакого понятия. Лучшим способом освоения языков он, похоже, считал мнемонику: «Знаете, как я запомнил слово agathon? Агата Кристи пишет хорошие детективы». Генри не трудился скрывать презрение, остальные подавленно отмалчивались. Появление Чарльза только усугубило всеобщее замешательство – хотя мистер Спенс сделал вид, что не заметил ни двадцатиминутного опоздания ученика, ни его нетрезвости, приветственная фраза прозвучала несколько менее бодро. Затем – видимо, ради новоприбывшего – нам еще раз объяснили, как запомнить слово agathon, на что Генри с безупречным аттическим выговором заметил:

– Мой драгоценный друг, когда бы не ваше терпение, мы погрязли бы в невежестве, как свиньи в навозе.

 

– Ну что же, кажется, наше время на исходе, – с явным облегчением объявил преподаватель, украдкой взглянув на часы, и наша пятерка в мрачном молчании гуськом потянулась в коридор.

– Ничего, через две недели это закончится, – сказал Фрэнсис, когда мы вышли на улицу.

– Для меня это закончилось сейчас, – отозвался Генри, прикуривая сигарету.

– Ara, правильно, надо проучить этого типа, – тут же с сарказмом вставил Чарльз.

– Генри, ты должен получить оценки за семестр. Генри энергично затянулся:

– Я ничего никому не должен.

– Всего две недели!

– По-моему, если учесть обстоятельства, все не так уж и плохо, – вмешалась Камилла. – Во всяком случае, бедняга из кожи вон лезет.

– Можно сказать, уже вылез, – подхватил Чарльз. – Но нашему вундеркинду, один хер, ничем не угодишь – он бы и от Ричмонда Латтимора133нос воротил.

 

133 Ричмонд Латтимор (1906–1984) – известный американский поэт, филолог-классик и переводчик


 

 

– Генри, но тебя отчислят, – взмолился Фрэнсис.

– Мне это глубоко безразлично.

– Само собой, ему безразлично – ему этот колледж на хер не нужен! Он у нас сам себе голова, может вообще похерить все на свете, а папочка будет по-прежнему посылать ему каждый месяц пятизначный чек..

– Не произноси больше это слово, – угрожающе процедил Генри. Чарльз, казалось, только того и ждал:

– Какое? Чек? Или хер? – спросил он с издевкой. – А в чем, собственно, дело, Генри? Его нет в толковом словаре? Ты не знаешь, что оно значит? Ну так я тебе объясню – это то, чем ты трахаешь мою сестру!

Однажды, когда мне было лет двенадцать, мой отец ударил мать без всякого видимого повода. Хотя меня он в то время поколачивал регулярно, я еще не понимал, что в этом нет иной причины, кроме его дурного характера, и полагал, что прегрешения, в которых он меня обвинял («Слишком много болтаешь!», «Не смей на меня так пялиться!»), действительно заслуживали наказания. Но когда он у меня на глазах влепил пощечину матери в ответ на невинное замечание, что соседи пристраивают к дому флигель (потом он орал, что она его спровоцировала, что это был намек на то, что он мало зарабатывает, а она, в слезах, соглашалась и просила у него прощения), моя убежденность в том, что отец справедлив и всеведущ, разлетелась вдребезги. Я понял, что мы с матерью полностью зависим от злобного, мелочного и вдобавок глупого человека; более того, почувствовал, что, если я взбунтуюсь, мать никогда не встанет на мою сторону. Это откровение совершенно выбило почву у меня из-под ног. Мне показалось, я заглянул в кабину летящего самолета и обнаружил, что пилот и его помощник напились и преспокойно храпят в своих креслах.

Чувство, охватившее меня около Лицея, на самом-то деле очень напоминало тот детский ужас, который я когда-то испытал на солнечной кухне в Плано. «Кто здесь держит штурвал? Куда мы вообще летим?» – обескураженно спрашивал я себя, глядя на своих товарищей.