ЗАГАДОЧНАЯ СМЕРТЬ В ОКРУГЕ БЭТТЕНКИЛ 5 страница

Лиз дала слово смуглому низенькому человечку, который уже минуты три изо всех сил тянул руку.

 

108 Шрайнеры – члены «Древнего арабского ордена благородных адептов Таинственного храма». Эта масонская организация известна своей благотворительной деятельностью – в США действует созданная шрайнерами сеть из 22 бесплатных детских больниц.

 

109 Уиллард Скотт (р. 1934) – в 80-90-х гг. ведущий «Сегодня», одного из самых популярных американских ньюз-ток-шоу.


 

 

«Меня зовут Аднан Нассар, я палестино-американец, приехаль в эту страну из Сирии девят лет назад и за это время заслюжиль американское гражданство. Сейчас я работаю помощником менежира в пиццерии на шестом шоссе, – поднявшись, оттарабанил тот.

– Ну, Аднан, что тут сказать? – склонив голову набок, задушевно произнес Ханди. – Наверно, у вас на родине все б удивились: мол, поднять такой шум из-за одного-единственного человека, но у нас оно строго в порядке вещей. И раса там или цвет кожи никакой такой роли не играют».

Аплодисменты. Немного спустившись по проходу между рядами, Лиз указала на женщину с залакированной пышной прической, но палестинец гневно замахал руками, и камера вернулась к нему.

«Дело не в этом, – объявил он. – Я араб, и я отвергаю вашу расистскую клевету против моего народа».

Лиз поднялась к возмущенному арабу и, подражая Опре, дотронулась примирительным жестом до его локтя. Сдвинувшись на край стула, Ханди подался вперед:

– Такой, значит, вопрос: как вам вообще в Штатах, нравится?

– Да.

– А назад перебраться, случаем, не тянет, не?

– Стоп-стоп-стоп, – вмешалась Лиз. – Никто не говорит, что…

– Потому что пароходы плавают в оба конца, чтоб вы знали. Барменша Дотти одобряюще рассмеялась и затянулась сигаретой:

– Во-во, правильно, а то понаехало тут…

«А у вас самого какие предки? – ухмыльнулся араб. – Вы кто по крови – индеец, да?» Но Ханди пропустил это мимо ушей и продолжал:

«Я вам даже билет туда куплю. И еще за багаж заплачу в придачу. Почем сейчас добраться до Багдада, а? Не, а чего – если…

– Мистер Ханди, по-моему, вы превратно поняли этого молодого человека, – снова вклинилась Лиз. – Он просто хочет сказать, что…»

С этими словами она положила руку палестинцу на плечо, но тот в бешенстве скинул ее и завопил:

«Уже польный час вы сидите и занижаете арабов! Вы не знаете, что такой настоящий араб! Я знаю. – Он ударил себя кулаком в грудь. – В самом сердце знаю!

– Вот дружку своему Саддаму про это и расскажите.

– Как вы смеете говорить, что мы все недосытны и ездим на огромных машинах? Для меня это сильный обида. Я сам араб и сохраняю натуральный ресурс тем, что…

– Поджигаю нефтяные скважины за здорово живешь, ага.

– …ездию на маленькой машинке.

– Я ж не прям про вас говорил, а про этих ворюг из ОПЕКа и про гадов, которые парня украли. По-вашему, они на малолитражках ездят? А может, по-вашему, мы тут еще террористов всяких по головке гладить должны? Это у вас там небось их медалями награждают…

– Это наглый брехня!» – взревел араб.

В замешательстве оператор случайно перевел камеру на Лиз, и на секунду та возникла крупным планом – в ее растерянном взгляде читалось то же самое, что было у меня на уме:

«Ну все, туши свет».

«Ничего не брехня, – рассвирепел Ханди. – Я, слава богу, уж тридцать лет как машины заправляю и знаю, про что говорю. Да ты что, хлоп те в лоб, думаешь, я не помню, каким раком вы нас в семьдесят пятом поставили, еще при Картере?110А теперь вы все ломитесь сюда, как к себе домой, с шаурмой своей этой собачьей, и еще что-то тут вякаете?!»

 

110 Вероятно, речь идет о первом энергетическом кризисе, который разразился осенью 1973 г., когда ОПЕК снизила добычу нефти и прекратила ее поставки в страны Запада, поддержавшие Израиль в войне с Египтом и Сирией («Война Судного дня» – 6-24 октября 1973 г.).


 

 

Лиз смотрела за кадр, беззвучно раскрывая рот в попытке дать какие-то указания технической команде. Араб огласил студию ужасным ругательством.

«Хватит! Прекратите!» – отчаянно взвизгнула Лиз, но было поздно.

Ханди вскочил со стула и, наставив на араба обвинительный перст, принялся во все горло скандировать:

«Бедуинские ниггеры! Бедуинские ниггеры! Бедуинские…»

Камера панически крутанулась и уперлась в закулисье – сплетения проводов, осветительные приборы. Изображение поплыло, снова вернулось в фокус, наконец, судя по всему, режиссер нашел нужную кнопку, и на экране замелькал рекламный ролик

«Макдоналдса».

В баре раздались ленивые хлопки, и кто-то крикнул: «Знай наших!»

– Что это было? – произнес вязкий голос у меня под боком.

Я совсем забыл про Чарльза. «Будь осторожен, она может тебя услышать», – шепнул я ему по-гречески, кивнув в сторону барменши.

Чарльз откинул со лба потные волосы и что-то пробормотал. Я полез в карман за деньгами.

– Пойдем, поздно уже.

Он грузно повернулся и, будто ища опоры, схватил меня за руку. В его глазах отразился отблеск музыкального автомата, и теперь Чарльз смотрел на меня чужим, воспаленным взглядом – так, бывает, с неудачного фото старого знакомого на тебя вдруг смотрят, хищно поблескивая, глаза убийцы.

– Тихо, старик, – сказал он. – Послушай.

Стряхнув его руку, я слез со стула, но в этот момент сквозь шум бара до меня донесся долгий глухой раскат. Мы переглянулись.

– Это гром, – прошептал Чарльз.

 

Дождь лил всю ночь напролет, я лежал не смыкая глаз и слушал, как капли дождя шумят в листве, барабанят по карнизам, стучат в окно.

Всю ночь напролет и все утро между небом и землей стояла серая водяная завеса – обволакивающая, теплая и мягкая, как сон.

Проснувшись, я понял, что сегодня его найдут, понял в тот самый миг, когда посмотрел в окно и увидел пучки осклизлой травы, вспухавшие из проталин в ноздреватом, рыхлом снегу.

Был один из тех гнетущих, выморочных дней, которые порой выдавались в Хэмпдене, – горы были скрыты стеной тумана, и мир казался легким, опустошенным и немного опасным. Стоило выйти за дверь и сделать с десяток шагов, как возникало ощущение, что ты оказался в Валгалле или на Олимпе, одним словом, в какой-то древней, заоблачной стране. Башня с часами, крыши учебных корпусов – разрозненные и одинокие, эти привычные ориентиры всплывали из ниоткуда, словно воспоминания о прошлой жизни.

В темных, унылых коридорах Общин пахло мокрой одеждой. Я поднялся в столовую и обнаружил там Камиллу и Генри. Они сидели в дальнем углу; на столике, рядом с полной окурков пепельницей, остывали нетронутые тарелки томатного супа. Подперев рукой щеку, Камилла задумчиво глядела в окно, в перепачканных чернилами пальцах догорала сигарета. Генри был удручен – накануне фэбээровцы вновь нанесли ему визит; правда, о том, что от него хотели на этот раз, он не обмолвился ни словом. Уперев кончики пальцев в край стола, будто в спиритическую доску, он вел негромкий рассказ о раскопках Гиссарлыка, описанных в «Илионе» Шлимана. Зимой, во время своего выздоровления, я часто оказывался невольным слушателем подобных спонтанных лекций – Генри будто зачитывал нескончаемый свиток, излагая порой удивительно подробные сведения с отчужденным спокойствием человека, погруженного в гипнотический транс.

«Нехорошее место, гиблое: города, погребенные друг под другом, – одни разрушены до основания врагами, другие уничтожены огнем, превратившим их кирпичи в спекшиеся


 

 

стеклянные глыбы… Место проклятое и жуткое… Гнезда маленьких бурых гадюк, которых греки называли antelion, тысячи совиноголовых хтонических божков с кровожадным застывшим взглядом – точнее, богинь, представлявших собой некий кошмарный прообраз Афины…»

Я понятия не имел, где Фрэнсис, но о местонахождении Чарльза можно было не спрашивать. Прошлой ночью я выгрузил его из такси и, кое-как дотащив до квартиры, уложил в постель, где, судя по его состоянию на момент моего ухода, он сейчас и пребывал. Рядом с тарелкой Камиллы, завернутые в салфетки, лежали два сэндвича с мармеладом и плавленым сыром. Когда я доставил Чарльза, ее дома не было, и сейчас выглядела она так, будто сама только что проснулась: непричесанная, без косметики, вместо обычной опрятной одежды – растянутый свитер того же оттенка серого, что небо за окном. Вдалеке, на извилистой дороге, замелькало в тумане белое пятнышко машины. Увеличиваясь с каждой секундой, оно мчалось к воротам колледжа.

Обед заканчивался, в столовой почти никого не осталось. К автоматам с газировкой прошаркала необъятная уборщица и, тяжело кряхтя, принялась мыть пол.

Камилла рассеянно смотрела на сбегавшие по стеклу струйки воды. Вдруг ее глаза округлились, медленно, недоверчиво она вытянула шею и, с грохотом выкарабкавшись из-за стола, метнулась к окну.

Я вскочил следом. Прямо под нами, у дверей столовского склада, стояла «скорая». Пряча головы от дождя, двое санитаров, осаждаемые кучкой фотографов, спешили к входу с тележкой-каталкой. То, что на ней лежало, было покрыто простыней, но как раз перед тем, как тележку втолкнули внутрь (одно плавное, долгое движение, каким отправляют в печь поддон с хлебами), я заметил торчащий из-под белой ткани желтый уголок дождевика.

Крики и хлопанье дверей на первом этаже. Разгорающаяся суматоха, топот ног, беспорядочные команды; наконец над общим шумом взмыл чей-то хриплый возглас: «Он еще жив?!»

Генри набрал полную грудь воздуха. Потом закрыл глаза и, резко выдохнув, повалился на стул как подстреленный.

 

В тот день, примерно в половине второго, Холли Голдсмит, восемнадцатилетняя студентка театрального факультета, решила отправиться на прогулку со своим золотистым ретривером по кличке Мило.

Холли знала о поисках Банни, но, как и большинство первокурсников, участия в них не принимала, пользуясь неожиданными «каникулами», чтобы как следует выспаться и подготовиться к экзаменам. Вполне естественно, она не горела желанием столкнуться с поисковиками, а потому рассудила, что лучше всего будет обогнуть теннисные корты и направиться к ущелью – его уже давно прочесали, кроме того, место очень нравилось ее питомцу.

Вот что сказала Холли:

«Когда мы туда пришли, я спустила Мило с поводка, чтоб он поиграл… Я, значит, просто осталась стоять у края, а он спустился вниз и начал там, как обычно, бегать-прыгать… Вот, и тут я поняла, что забыла дома „собачий мячик“ – полезла в карманы, а его нет. Тогда я пошла набрать каких-нибудь палок – ну, чтоб Мило их покидать, – а когда вернулась, гляжу, он что-то держит в зубах и еще головой так мотает. Я его зову – не слушается: ну, думаю, наверно, кого-то поймал – кролика там или мышь.

Похоже, Мило его откопал, то есть голову его и, э-э, грудь, кажется, – было не очень хорошо видно. А первое, что я потом разглядела, – это очки… дужка одна соскочила… болтались… да, если можно… лизал ему лицо… у меня сначала мелькнуло, что он…» [далее неразборчиво].

 

Уборщица выпустила из рук швабру, из кухни высыпали повара, обслуга облепила перила. Мы слетели по ступенькам и полным ходом понеслись по первому этажу – мимо


 

 

кафетерия, мимо почты (тетка в рыжем парике, в кои-то веки отложив корзинку с пряжей, покинула коммутатор и застыла в дверях, провожая нас любопытным взглядом) и дальше по коридору, пока не оказались в главном зале. Там стояла мрачная группа полицейских, бродили охранники, я увидел шерифа и местного егеря, в сторонке плакала какая-то девушка, все говорили наперебой, кто-то делал снимки, и вдруг чей-то голос окликнул нас:

«Эй, вы! Вы ж вроде знали этого парня?»

Повсюду замелькали вспышки, и в мгновение ока нас окружил лес камер и микрофонов.

– Вы давно с ним дружили?

– …замешаны наркотики?

– …путешествовали по Европе, это правда?

Генри выставил перед собой ладонь: белый как мел, на верхней губе – бусины пота, в линзах очков синие всполохи – я никогда не забуду, как он выглядел в ту минуту.

– Отстаньте от меня, – пробормотал он и, схватив Камиллу за руку, начал проталкиваться к выходу.

Толпа откатилась к дверям, преграждая нам путь.

– …скажете насчет того, что?..

– …связывали тесные отношения?

В лицо Генри почти уперлось черное рыло камеры. Он отмахнулся, и та с треском упала на пол, выплюнув батарейки.

Владельцем оказался какой-то толстяк в бейсболке – вскрикнув, он было нагнулся за камерой, но тут же выпрямился и с проклятьями кинулся вслед за Генри, намереваясь схватить его за шиворот. Пухлые пальцы скользнули по ткани пиджака, и Генри молниеносно обернулся.

Толстяк отпрянул и сник. Забавно, но мало кто с первого взгляда замечал, насколько мощно сложен Генри. Возможно, причина заключалась в его одежде – было в ней что-то от незамысловатых, но на удивление эффективных маскировочных приспособлений персонажей комиксов (почему никто не в состоянии понять, что «ботаник» Кларк Кент, стоит ему снять очки, и есть Супермен?). А может быть, в том, что, оценят его комплекцию или нет, зависело только от него самого. Генри ведь обладал редким талантом оставаться незамеченным – в помещении, в машине, где угодно, – едва ли не способностью к произвольной дематериализации, и, возможно, эта способность была лишь обратной стороной того дара, о котором я веду речь: блуждающие молекулы его тела мгновенно собирались в одно целое, и похожая на тень фигура вдруг становилась четкой, объемной и абсолютно живой, повергая в изумление свидетелей этой метаморфозы.

 

Дождь перешел в морось. «Скорая» уехала, пустая дорога извивалась черной скользкой змеей. Где-то над нами прогудел невидимый самолет. Опустив голову и шлепая подошвами по мокрому мрамору, на портик энергично поднимался Давенпорт. Достигнув площадки, он увидел нас и остановился. Следом показался Сциола – опираясь рукой о колено, он одолел последние ступеньки и, тяжело дыша, замер рядом с напарником.

– Мне очень жаль, – сказал он, когда наконец перевел дух.

– Значит, он погиб? – спросил Генри.

– Боюсь, что так.

– Где он был? – помолчав, задал Генри новый вопрос.

Голос его звучал безжизненно, покрытое испариной лицо оставалось бледным, но держался он с завидной уверенностью.

– В лесу, – ответил Давенпорт.

– Совсем неподалеку, километра даже не будет, – добавил Сциола, потирая костяшкой уголок глаза.

– Вы присутствовали? Сциола оставил глаз в покое:


 

 

– Что?

– Вы были там, когда его нашли?

– Нет, мы как раз обедали, – раздраженно бросил Давенпорт. Ноздри его с шумом раздувались, на пепельном ежике волос блестели капельки влаги. – Только что осмотрели место, сейчас едем к его родителям.

– Они еще не знают? – спросила после паузы ошеломленная Камилла.

– У нас к ним другое дело, – сказал Сциола.

Он рассеянно похлопал себя по груди, и его длинные, пропитанные никотином пальцы исчезли во внутреннем кармане пальто.

– Нам нужно их согласие на экспертизу – хотим отправить тело в Ньюарк, в нашу лабораторию, провести там кое-какие анализы. Хотя…

Наконец искомый предмет был найден и с осторожностью извлечен, им оказалась смятая пачка «Пэлл-мэлл».

– Хотя в таких случаях получить подпись родственников довольно трудно. По-человечески я их, конечно, понимаю – они тут сидели целую неделю всей семьей, ждали, мучились, так что теперь наверняка хотят одного: похоронить его поскорей и покончить со всем этим…

– Как это случилось? Вам удалось установить? – спросил Генри. Сциола нашарил в кармане коробок и после пары попыток прикурил.

– Трудно сказать, – ответил он, выпустив из пальцев горящую спичку. – Он лежал со сломанной шеей под обрывом.

– По-вашему, он мог покончить с собой?

Выражение Сциолы не изменилось, но из носа вырвалась курьезная струйка дыма:

– С чего такой вопрос?

– Просто только что кто-то сказал это в толпе. Сциола обменялся взглядом с Давенпортом:

– На твоем месте, дружок, я б не стал обращать внимания на всяких зевак. Не знаю, что скажет полиция, – решать-то, видишь, на самом деле им – но вряд ли они определят здесь самоубийство.

– Почему вы так считаете?

Его чуть выпученные черепашьи глаза под тяжелыми, морщинистыми веками рассматривали нас без толики эмоций:

– Потому что ничто на это не указывает. Насколько я могу судить. Шериф говорит, скорее всего, он гулял, а погода резко испортилась, одет он был довольно легко, вот и бросился домой со всех ног…

– И еще, похоже, не обошлось без спиртного, – добавил Давенпорт. Усталым, по-итальянски изящным жестом Сциола отмел его замечание:

– Даже если он не брал в рот ни капли – шел дождь, было скользко, к тому же не исключено, что темно.

Несколько долгих секунд все молчали.

– Я тебе вот что скажу, сынок, – прервал молчание Сциола, – это, конечно, сугубо личное мнение, но, по-моему, ваш друг не жаждал свести счеты с жизнью. Я видел место падения. Там на краю – мелкая поросль, так вот она вся была… как бы…

Он пощелкал пальцами, подыскивая слово.

– Раскурочена, – буркнул Давенпорт. – А под ногтями у него – земля. Он цеплялся за что ни попадя.

– Никто тут не берется утверждать, как это случилось, – поспешно вмешался Сциола. – Я просто хочу сказать: не надо принимать чьи-то там домыслы за чистую монету. Это ущелье – опасное место, по-хорошему, там бы надо было ограду какую-нибудь поставить…

– Послушай, золотко, может, тебе на минутку присесть, а? – вдруг обратился он к Камилле, лицо которой, как я заметил, приобрело настораживающий зеленоватый оттенок.

– В общем, колледж попадает под раздачу, как ни крути, – сообщил Давенпорт. – По


 

 

тому, что сказала заведующая Службой поддержки, ясно, что они уже сейчас из кожи вон лезут, чтобы спихнуть с себя всякую ответственность. Если выяснится, что перед этим он все-таки пил, и не где-нибудь, а на той вечеринке… Года два назад в Нашуа, откуда я родом, было похожее разбирательство. На кампусе устроили дискотеку, один паренек накачался там пивом и по дороге домой вырубился прямо в сугробе. Нашли его уже только когда вызвали технику и стали расчищать снег. Наверно, все зависит от того, насколько человек был пьян плюс где именно он употребил последнюю дозу спиртного, но, даже если у вашего друга в крови не обнаружат алкоголя, администрации все равно не поздоровится. Несчастный случай с летальным исходом? Да еще в двух шагах от кампуса? Не хочу обижать его родителей, но я с ними общался и скажу начистоту: эти ребята помчатся в суд пулей.

– А все-таки лично на ваш взгляд – как это произошло? – спросил Генри Сциолу.

Уместность подобных вопросов вызывала у меня сильное сомнение, однако Сциола неожиданно осклабился, словно дворняга, обнажив два длинных ряда желтых зубов с темными пятнами:

– То есть лично на мой?

– Да.

Он помолчал и, затянувшись, покачал головой:

– Мой взгляд, дружок, здесь совершенно не важен. Это не федерального уровня дело.

– Что?

– Дело – не федерального уровня, – сердито отчеканил Давенпорт. – Решать все будут местные копы. Нас вообще сюда вызвали только из-за этого малахольного, ну, который с заправки, а он оказался ни при чем. Вашингтон снабдил нас кучей материалов на этого чудилу. В семидесятых он забавлялся тем, что посылал всякую дрянь Анвару Садату – собачье дерьмо, слабительное, каталоги с голыми восточными бабами. Никто не обращал на него особого внимания, но, когда в восемьдесят втором, или когда там, Садата убили, в ЦРУ присмотрелись к нему попристальней. Они-то и подкинули нам его досье. Ни разу не был арестован, ничего такого, но с головой поругался всерьез и надолго. Тратит тысячи на звонки по Ближнему Востоку – донимает их телефонными розыгрышами, нормально? Видел его письмо Голде Меир – пишет: «Мы с вами родственные души и вообще одного поля ягоды». Это все к тому, что, когда на сцене появляются кадры вроде него, надо быть начеку. С виду сама безобидность, о вознаграждении даже не думал: наш человек попытался всучить ему липовый чек – пальцем не притронулся. Но такие-то вот и преподносят сюрпризы… Помню, Морис Ли Харден, в семьдесят седьмом – старичок-добрячок чинит сломанные часы и раздает их детишкам из бедных кварталов, чем не сказка? Но я никогда не забуду тот день, когда на задний двор его ювелирной лавчонки пригнали трактор с ковшом…

– Харви, эти ребята не могут помнить Мориса, – сказал Сциола, отшвырнув окурок. – Это ж сколько лет назад было, сам посуди.

Мы стояли в неловком молчании, но, едва стало казаться, что сейчас все разом скажут

«ладно, нам пора», Камилла издала странный, придушенный звук, и, взглянув на нее, я с удивлением понял, что она плачет.

Все растерялись. Давенпорт посмотрел на нас с Генри как на нашкодивших котят –

«это все вы виноваты», читалось во взгляде.

Сциола, озадаченно моргая, неуверенно потянулся к Камилле, отпрянул, снова потянулся и снова отпрянул, наконец на третий раз осторожно коснулся ее локтя:

– Солнышко, послушай… Хочешь, мы тебя до дома подбросим?

Их черный «форд» был припаркован у подножия холма, на посыпанной гравием площадке позади лабораторного корпуса. Мы не спеша направились туда. Камилла шла впереди между фэбээровцами, Сциола, заботливо склонив голову, старался развлечь ее разговором:

– Брат твой сейчас дома?

– Да.

– Славный малый твой брат, мне он понравился. Представляешь, я не знал, что мальчик


 

 

и девочка могут быть близнецами. Харви, ты знал?

– Нет.

– Я вот тоже. А в детстве вы были больше друг на друга похожи? Ну, то есть сходство черт у вас, конечно, явное, но вот цвет волос, например, одинаковым никак не назовешь. У моей жены есть дальние родственницы – две сестры, близняшки, – так они похожи как две капли воды, и вдобавок обе работают в структуре соцобеспечения. – Сциола на секунду задумался. – Скажи, вы с братом дружно живете? – спросил он и, услышав невнятный ответ Камиллы, удовлетворенно кивнул: – Я так и думал. Наверняка у вас нашлось бы что порассказать – я имею в виду, о сверхчувственном восприятии, так это вроде называется? Те сестры, родственницы жены, иногда ездят на конференции, где собираются близнецы со всей страны, так вот они потом нам такое рассказывают – просто не верится…

Мои руки свисали из рукавов пиджака, словно чужие. Край дымчатого неба подпирали размытые верхушки деревьев, горы словно бы стерли ластиком. Я так и не смог привыкнуть к этой особенности северных широт – горизонт исчезал без следа, а ты оставался скитаться робинзоном по рассыпающейся фантасмагории, в которую превращался хорошо знакомый пейзаж. Там, где когда-то была роща, теперь смутно проступали очертания одинокой березы, фонари и дымовые трубы парили над землей, похожие на неудачный карандашный набросок, – перекошенный парадиз, страна забвения, где все, что прежде помогало находить путь, было разобщено, разбросано в пространстве и, окруженное пустотой, казалось, источало неведомую угрозу.

На асфальтовом пятачке перед складом, где совсем недавно стояла «скорая», валялась изношенная туфля. К Банни она не имела никакого отношения. Просто чей-то старый башмак, отслуживший свой срок. Не знаю, почему я это запомнил.

 

Глава 7

 

Хэмпден – маленький колледж, и поэтому, несмотря на то что круг общения Банни был довольно ограничен, самого его, так или иначе, знали почти все: кто-то по имени, кто-то в лицо. Многим запомнился его голос – в некотором смысле самая характерная черта. Странно, но даже я, думая о Банни, прежде всего вспоминаю не лицо, оставшееся со мной на двух-трех снимках, а навсегда исчезнувший голос: резкий, гнусавый, легко различимый в общем гвалте. В первые дни после смерти Банни мне казалось, что в столовой наступила тягостная тишина, так не хватало этих пилорамных вокализов, эхом разносящихся по залам от автомата с молоком.

Поэтому вполне естественно было ожидать, что уход Банни из жизни будет замечен и, более того, многих опечалит – в тесном, изолированном мирке Хэмпдена смерть всегда воспринималась тяжело, ведь все его обитатели поневоле чувствовали себя частью одного целого. И все же я не уставал изумляться фонтанам скорби, безудержно забившим после официального объявления о гибели Банни. Скорбь эта выглядела не только раздутой, но и, в свете предшествовавших событий, какой-то постыдной. Никто особенно не переживал даже в зловещие последние дни, когда было очевидно, что хороших новостей ждать уже не приходится, а поисковая операция вообще воспринималась как одно большое неудобство. Но теперь, когда его смерть стала свершившимся фактом, люди словно ополоумели. Внезапно выяснилось, что все до единого знали Банни, все были вне себя от горя, все силились пережить постигшую их тяжелейшую утрату. «Он бы это одобрил». Целую неделю эта фраза не сходила с уст людей, не имевших абсолютно никакого представления о том, что одобрял и чего не одобрял Банни; ее повторяли все, от руководства колледжа до слабонервных студенток. Незнакомые люди, случайно столкнувшись в коридоре, с рыданиями падали друг другу в объятия. Совет попечителей, заняв оборонительную позицию, опубликовал тщательно сформулированное заявление, где, в частности, была фраза «в гармонии с уникальной личностью Банни Коркорана, а также прогрессивными и исполненными гуманизма идеалами Хэмпден-колледжа». В заявлении сообщалось о крупном


 

 

пожертвовании, сделанном от имени Банни Американскому союзу защиты гражданских свобод – организации, которая, несомненно, вызвала бы у него глубокое отвращение, узнай он о ее существовании.

Рассказ о публичном балагане, устроенном после смерти Банни, занял бы не одну страницу. Флаг был приспущен. Служба психологической поддержки работала круглые сутки. Какие-то хорьки с факультета политологии нацепили на рукава траурные повязки. По колледжу пронесся шквал экстренных посадок деревьев, поминальных собраний, концертов и сборов пожертвований. Одна первокурсница попыталась отравиться, наевшись ягод с куста нандины, росшего перед музыкальным корпусом, и, хотя ее мотивы были никак не связаны с гибелью Банни, это событие естественным образом влилось в общую истерию. Днями напролет народ не снимал темные очки. Фрэнк и Джад, как всегда, встали на точку зрения

«Жизнь продолжается» и бродили по кампусу с неизменной жестянкой из-под краски, собирая деньги на пивную вечеринку в память Банни. Кое-кто из администрации недовольно морщился – смерть Банни и так привлекла внимание общественности к избытку алкогольных празднеств в Хэмпдене, но Фрэнк и Джад были равнодушны к проблемам начальства. «Он бы одобрил нашу вечеринку», – тупо повторяли они. Это было очевиднейшей ерундой, но надо учесть, что Служба поддержки студентов смертельно боялась Фрэнка и Джада. Их родители пожизненно состояли в Координационном совете, отец Фрэнка недавно пожертвовал средства на новую библиотеку, а отец Джада финансировал строительство лабораторного корпуса. Распространенная теория гласила, что исключить эту парочку из колледжа невозможно в принципе, и какой-то там выговор от декана уж точно не мог помешать им выкинуть все, что взбредет в голову. Так что мемориальный «пивной разгон» состоялся – и оказался, как нетрудно представить, банальной и бестолковой пьянкой… Впрочем, я забегаю вперед.

Надо заметить, Хэмпден-колледж всегда был на удивление сильно подвержен приступам истерии. Трудно сказать, что служило тому причиной – изоляция, происки врагов или просто скука, – но для образованных людей студенты и преподаватели Хэмпдена были как-то уж слишком доверчивы и склонны к аффектам. В подогретой герметичной атмосфере, словно в чашке Петри, пышно разрасталась черная плесень искаженного, надрывного восприятия действительности. Я хорошо помню слепой животный страх, охвативший обитателей колледжа, когда какой-то придурок из города шутки ради запустил сирену гражданской обороны. Тут же прошел слух, что началась ядерная война. Теле- и радиовещание, обычно и так сопровождаемое в горах множеством помех, оказалось в тот вечер особенно скверным, а когда все как один бросились к телефонам, коммутатор закоротило и колледж захлестнула невообразимая паника. С парковки было не выехать из-за столкнувшихся машин. Повсюду истошно голосили и рыдали. Люди отдавали друг другу ценности, сбивались тесными стайками в поисках утешения и тепла. Несколько хиппи забаррикадировались в лабораторном корпусе, где находилось единственное на весь кампус бомбоубежище, и впускали только тех, кто мог, ни разу не сбившись, продекламировать наизусть слова «Сладкой магнолии». Фракции вырастали как грибы, из хаоса выдвигались бестрепетные лидеры. Хотя в результате выяснилось, что конца света не будет, все прекрасно провели время и еще долго вспоминали события той ночи с гордостью и теплотой. В плане зрелищности траур по Банни, конечно, не дотягивал до репетиции светопреставления, но по сути был явлением аналогичным – то же подтверждение общности и сплоченности, то же выражение почтительного страха перед смертью. Стремясь вновь обрести ощущение благополучия и покоя, студенты потянулись на «круглые столы» и концерты флейтовой музыки под открытым небом. На каждом шагу звучали публичные исповеди – обитатели колледжа, воспользовавшись столь уважительным поводом, без стеснения вытаскивали на свет божий подробности своих кошмаров и нервных срывов. В каком-то смысле все это было игрой на публику, но в Хэмпдене, где творческое самовыражение ценилось превыше всего, игру возвели в ранг работы, и люди погрузились в траур с серьезностью детей, играющих – порой без всякого удовольствия, с одним лишь