История похитителя тел 15 страница

Она вроде бы не обратила внимания, за что я был ей благодарен. Тогда я снял рубашку, ботинки, носки и брюки. Ногам все еще было холодно. Я стоял голый, совершенно голый. Я не мог понять, нравится мне это хоть сколько-нибудь или нет. Вдруг я увидел свое отражение в зеркале над туалетным столиком и осознал, что главный орган, разумеется, был совершенно пьян и заснул.

Она опять-таки не удивилась.

— Иди сюда, — сказала она. — Садись.

Я повиновался. Меня всего трясло. Я закашлялся. Кашель начался со спазма, застав меня врасплох. Потом последовала целая серия приступов, с которыми я не мог совладать, причем последний был настолько силен, что ребра мне сдавило кольцо боли.

— Извини, — сказал я.

— Мне нравится твой французский акцент, — прошептала она, гладя меня по голове, и слегка царапнула ногтями щеку.

Вот это ощущение мне понравилось. Я наклонил голову и поцеловал ее в шею. Да, это тоже приятно. Далеко не так возбуждающе, как склониться над жертвой, но приятно. Я попробовал вспомнить, как это было двести лет назад, когда я слыл грозой деревенских девушек. Кажется, у ворот замка постоянно торчал чей-нибудь отец, проклиная меня, потрясая кулаками и крича, что если у его дочери будет от меня ребенок, то мне придется о нем позаботиться! В то время это было замечательно весело. А девушки... Что за прелестные были девушки!

— В чем дело? — спросила она.

— Ни в чем, — ответил я и еще раз поцеловал ее в шею. От ее тела тоже пахло потом. Мне это не понравилось. Но почему? Ни один из этих запахов не был таким резким, каким я воспринимал бы его в своем другом теле. Но к этому телу они имели непосредственное отношение — вот что противно. Я не имел защиты от этих запахов; из артефактов они превратились в то, что может вторгнуться в мое тело и осквернить его. Например, пот с ее шеи перешел на мои губы. Я знал, что это так, я чувствовал его вкус, и мне вдруг захотелось оказаться от нее как можно дальше.

Но это же безумие. Она — человек, а я — тоже человек. Слава Богу, в пятницу все закончится. Но какое право я имею благодарить Бога?

Ее соски терлись о мою грудь — горячие, острые, а плоть вокруг них оказалась податливой и мягкой. Я обхватил рукой ее худенькое тело.

— Тебе жарко; я думаю, у тебя температура, — сказала она мне на ухо. Она поцеловала мою шею так же, как я целовал ее.

— Нет, со мной все в порядке, — ответил я. Но не имел ни малейшего понятия, правда это или нет. Ну и сложная работа!

Неожиданно ее рука дотронулась до моего члена, застав меня врасплох и немедленно приведя меня в возбуждение. Я почувствовал, как он вытягивается и затвердевает. Всепоглощающее ощущение, оно вернуло меня к жизни. Когда я взглянул на ее грудь и маленький треугольник волос между ног, орган мой стал еще тверже. Да, этот момент я превосходно вспомнил; смотри во все глаза, а остальное неважно... Ах, как хорошо... Только бы положить ее на кровать.

— Ого! — прошептала она. — Ну и орудие у тебя!

— Да? — Я опустил глаза. Чудовищная вещь вдвое увеличилась в объеме. По сравнению со всем остальным она действительно выглядела ужасно непропорциональной. — Думаю, ты права. Можно было догадаться, что Джеймс не забудет проверить.

— Кто такой Джеймс?

— Какая разница? — промямлил я. Я повернул к себе ее лицо и поцеловал мокрые маленькие губы, ощущая сквозь тонкую кожу твердость ее зубов. Она приоткрыла рот навстречу моему языку. Это было приятно, хотя привкус на ее губах не доставлял мне удовольствия. Неважно. Но мои мысли перескочили на кровь. Выпить ее кровь...

Где же нарастающее напряжение, вызванное приближением жертвы, напряжение той секунды, когда я вот-вот прокушу кожу и на язык прольется кровь?

Нет, все будет не так просто, да и не так самозабвенно. Все состоится между ног и будет больше похоже на дрожь, хотя и на, я бы сказал, яростную дрожь.

Сама мысль о крови усилила мою страсть, и я грубо толкнул ее на кровать. Я хотел побыстрее закончить, а все остальное меня не интересовало.

— Подожди минутку, — сказала она.

— Чего ждать? — Я взобрался на нее, еще раз поцеловал, протолкнув язык поглубже. Крови не было. Какая бледность! Никакой крови. Мой орган скользнул между ее жарких бедер и чуть не взорвался. Но время еще не пришло.

— Я сказала, подожди! — закричала она, покраснев. — Без презерватива нельзя!

— Черт возьми, что ты такое говоришь? — бормотал я. Я знал значение этих слов, но они не особенно укладывались у меня в голове. Я опустил руку, нащупал окруженное волосами лоно, а потом — сочную влажную щель, которая показалась мне восхитительно маленькой.

Она закричала, чтобы я слезал с нее, и толкнула меня руками. От жара и ярости она раскраснелась и внезапно показалась мне очень красивой, а когда она отпихнула меня коленом, я хлопнулся на нее, потом приподнялся, чтобы засунуть в нее свой орган, и чуть не вскрикнул, почувствовав, как на нем плотно сомкнулась горячая плоть.

— Не надо! Прекрати! Я сказала, прекрати! — кричала она.

Но ждать я не мог. Черт возьми, с чего она взяла, что сейчас подходящее время для дискуссии, в смутном бреду поинтересовался я про себя. Потом, в миг ослепительного спазматического возбуждения, все было кончено. Из меня изверглась сперма.

В первый момент мне казалось, так будет целую вечность; но через секунду все кончилось, словно ничего и не произошло. Я лежал на ней без сил, утопал, разумеется, в поту, и меня бесили липкость всего этого процесса и ее панические вопли.

Наконец я перевернулся на спину. У меня болела голова, все гнусные запахи резко усилились — грязный запах кровати с продавленным бугорчатым матрасом, тошнотворная вонь кошек.

Она выскочила из постели. И, похоже, сошла с ума. Она дрожала и плакала, схватила со стула одеяло, прикрылась им и начала кричать, чтобы я убирался, убирался, убирался вон.

— Да что с тобой такое? — спросил я.

Она обрушила на меня град современных проклятий:

— Ах ты задница, мерзкая тупая задница, идиот, козел!... — И все в том же духе. Я мог заразить ее, говорила она, с ходу назвав несколько болезней. К тому же она может забеременеть. Я — одуревший ублюдок! Мне следовало немедленно выметаться. Как я посмел? Я должен убраться, пока она не вызвала полицию. И так далее...

Меня окатила волна сонливости. Я старался сосредоточиться на ней, несмотря на темноту. За этим последовал приступ тошноты, равного которому еще не было, и лишь огромным усилием воли я сумел удержаться от рвоты.

Наконец я сел, затем поднялся на ноги. Я посмотрел, как она стоит, плачет и кричит на меня, и внезапно понял, какая она несчастная, понял, что и в самом деле ее обидел и что по лицу ее разливается уродливый синяк.

Очень постепенно до меня дошло, что случилось. Она хотела, чтобы я использовал какое-то профилактическое средство, а я взял ее буквально силой. Она не получила никакого удовольствия, а только испугалась. Я вспомнил, как она вырывалась в момент моей кульминации, и понял, что она и помыслить не могла, чтобы я мог наслаждаться борьбой, ее злостью и протестами, наслаждаться своей победой. Полагаю, однако, что в презренном, обыденном смысле я получил удовольствие.

Эта история показалась мне невероятно гнусной. Меня охватило отчаяние. Даже удовольствие — сплошная ерунда. Я думал, что не выдержу больше ни секунды. Если бы можно было связаться с Джеймсом, я бы предложил ему еще одно состояние, лишь бы он немедленно вернулся. Связаться с Джеймсом... Я совершенно забыл, что надо найти телефон.

— Послушай меня, ma chere, — попытался я ее успокоить. — Мне очень жаль. Все вышло неправильно. Я понимаю. Прости меня.

Она шевельнулась, чтобы дать мне пощечину, но я с легкостью схватил ее за запястье и дернул руку вниз, причинив ей легкую боль.

— Убирайся! — повторила она. — Убирайся, или я позову полицию!

— Я понимаю, о чем ты говоришь. Я не занимался этим целую вечность. Получилось неловко. Тебе не понравилось.

— Не то слово — не понравилось! — взвизгнула она.

И на этот раз она действительно меня ударила. Я не успел среагировать, и меня изумила ее сила. Лицо горело, и эта боль взбесила меня. То была оскорбительная боль.

— Вон! — опять заорала она.

Я начал одеваться, но с тем же успехом я мог поднимать мешки с кирпичами. Меня охватил тупой стыд, в каждом моем жесте, в каждом слове ощущалась такая неуклюжесть, что мне захотелось попросту провалиться сквозь землю.

Наконец я застегнул все пуговицы и все молнии, надел грязные мокрые носки и тонкие ботинки и собрался уходить.

Она сидела на кровати и плакала, у нее были ужасно худые плечи, а под бледной кожей выпирали нежные кости позвоночника, волосы густыми волнистыми прядями упали на одеяло, которое она прижимала к груди. Какой она казалась хрупкой — и какой, к сожалению, некрасивой и отталкивающей!

Я попробовал посмотреть на нее глазами настоящего Лестата. Но не получилось. Она выглядела совершенно заурядной, абсолютно не имеющей ценности и не представляющей никакого интереса. Я пришел в ужас. Неужели в деревне моего детства было то же самое? Я попытался вспомнить тех девушек — девушек, уже два века как мертвых, — но не мог увидеть их лица. Я помнил только ощущение счастья, азарт приключений и великую радость, которые на определенные промежутки времени заставляли меня забыть о лишениях и безнадежности моей жизни.

А что теперь? Как мог этот акт показаться столь неприятным, столь бессмысленным? Будь я самим собой, я бы нашел ее привлекательной — как может быть привлекательно насекомое; даже ее комнатушка показались бы мне странной, но занятной! Помню, какую привязанность я испытывал к жалкой среде обитания смертных. Но почему?

А она, бедняжка, казалась бы мне красавицей просто потому, что была живой! Она бы не запятнала меня, пей я ее кровь хоть час напролет. Сейчас же я испытывал мерзкое чувство из-за того, что был с ней, и из-за того, что поступил с ней так жестоко. Я понимал, что она боится заболеть! Я тоже чувствовал себя оскверненным! Но где крылась перспектива истины?

— Мне очень жаль, — повторил я. — Ты должна мне верить. Не этого я хотел. Я и сам не знаю, чего я хотел.

— Ты спятил, — горько прошептала она, не поднимая глаз.

— Однажды ночью, очень скоро, я приду к тебе и принесу тебе подарок, красивую вещь, которая тебе понравится. Я подарю ее тебе, и ты, может быть, простишь меня.

Она не отвечала.

— Скажи мне, что ты действительно хочешь? Деньги не имеют значения. Что бы ты хотела получить, но не можешь?

Она подняла угрюмый взгляд, лицо ее покрылось красными пятнами и вытянулось, а потом она утерла нос ладонью.

— Ты знаешь, чего я хотела, — ответила она хриплым, неприятным голосом, до того тихим, что он казался почти бесполым.

— Нет, не знаю. Скажи мне — что?

У нее так исказилось лицо и изменился голос, что я даже испугался. Я все еще пошатывался от выпитого вина, но рассудок от опьянения не пострадал. Приятная ситуация. Тело пьяно, а разум — нет.

— Кто ты такой? — Теперь выражение ее лица стало ожесточенным и горьким. — Ты же не просто... да?.. ты не простой...

Ее слова повисли в воздухе.

— Если я расскажу, ты не поверишь.

Она еще резче повернула голову вбок, рассматривая меня с таким видом, словно на нее вот-вот снизойдет озарение. И все прояснится. Не представляю, что происходило у нее в голове. Я знал только, что мне ее жаль и она мне не нравится. Мне не нравились эта грязная замусоренная комната с низким оштукатуренным потолком, мерзкая постель, уродливый порыжевший ковер, тусклое освещение и вонючий кошачий ящик в соседней комнате.

— Я тебя запомню, — сказал я несчастным, но ласковым тоном. — Я сделаю тебе сюрприз. Я вернусь и принесу тебе что-нибудь очень хорошее, то, что ты сама никогда достать не сможешь. Как бы подарок из другого мира. Но пока что я должен тебя оставить.

— Да, — ответила она, — лучше уходи.

Я повернулся именно с таким намерением. Я подумал о том, что на улице холодно, что в холле ждет Моджо, вспомнил дом, дверь которого с черного хода слетела с петель, дом, где нет ни денег, ни телефона.

Ах да, телефон.

У нее есть телефон, я подсмотрел — на туалетном столике.

Когда я развернулся и пошел назад, она закричала и кинула в меня каким-то предметом. Кажется, туфлей. Она попала мне в плечо, но не больно. Я снял трубку, дважды нажал на «ноль», чтобы выйти на междугородную связь, и набрал номер моего агента в Нью-Йорке.

Я звонил и звонил. Никого. Даже автоответчик не работает. В высшей степени странно и чертовски некстати.

В зеркало я видел, что она уставилась на меня в немом и гневном напряжении, обернув вокруг себя одеяло, словно облегающее современное платье. Как все это патетично, все до йоты.

Я набрал номер в Париже. Дозванивался, пока не услышал знакомый голос — я поднял своего агента с постели. Я быстро объяснил ему по-французски, что нахожусь в Джорджтауне и что мне нужны двадцать тысяч долларов, нет, лучше тридцать, причем немедленно.

Он ответил, что в Париже еще только встает солнце. Ему придется подождать открытия банка, но при первой возможности он отправит нужную сумму. Я запомнил название агентства, где буду получать деньги, и взмолился, чтобы он действовал безотлагательно и убедился, что все исполнено безупречно. Это экстренная ситуация — я без гроша в кармане. Он уверил меня, что сейчас же отдаст распоряжения. Я повесил трубку.

Она не сводила с меня глаз. Скорее всего, она не поняла, о чем я разговаривал по телефону. Французского она не знала.

— Я тебя не забуду, — сказал я. — Пожалуйста, прости меня. Я ухожу. Я уже причинил тебе достаточно неприятностей.

Она не ответила. Я всмотрелся в нее, в последний раз пытаясь разгадать, почему же она производит такое заурядное впечатление. С какого же ракурса рассматривал я жизнь, что вся она представлялась мне такой прекрасной, что все создания мнились мне вариациями одной и той же великолепной темы? Даже Джеймсу была присуща жутковатая сверкающая красота, как у пальмового жука или мухи.

— Прощай, ma chere, — проговорил я. — Мне очень жаль, правда.

Я обнаружил, что Моджо терпеливо сидит за дверью квартиры, и торопливо прошел мимо, щелкнув пальцами, таким образом призывая его следовать за мной. Что он и сделал. Мы спустились по лестнице и вышли в холодную ночь.

 

* * *

 

Несмотря на то что в кухне выл ветер, пытающийся прокрасться через дверную щель в столовую, в других комнатах было довольно тепло. Из встроенных в пол латунных обогревателей исходил поток горячего воздуха. Как мило со стороны Джеймса оставить включенной обогревательную систему, подумал я. Но ведь он планирует по получении двадцати миллионов немедленно покинуть этот дом. Ему не придется платить по счету.

Я пошел наверх и через хозяйскую спальню попал в главную ванную. Приятная комната, выложенная новенькой белой плиткой, с чистым зеркалом и глубокой душевой кабинкой с сияющими стеклянными дверями. Я попробовал воду. Сильный горячий поток. Восхитительно горячий. Я сорвал с себя влажную вонючую одежду, положил носки на батарею и аккуратно сложил свитер, так как другого у меня не было, и встал под горячий душ.

Прислонившись головой к стене, я вполне мог бы заснуть стоя. Но я вдруг заплакал, а потом так же неожиданно закашлялся. В груди и глубоко в горле у меня пылал настоящий костер.

Наконец я выбрался из душа, вытерся полотенцем и вновь принялся рассматривать в зеркале доставшееся мне тело. Ни единого шрама, ни единого недостатка. Руки и грудь мощные, но с гладкими мускулами. Ноги хорошей формы. Лицо по-настоящему красивое, почти идеальная смуглая кожа. Хотя в отличие от моего прежнего лица в этом не осталось ничего юношеского. Это было типичное лицо мужчины — угловатое, немного жесткое, но симпатичное, очень симпатичное, — возможно, благодаря большим глазам. При этом чуть-чуть грубоватое. На нем уже пробивалась щетина. Надо побриться. Ну вот, еще одна забота.

— Ну разве это не замечательно? — сказал я вслух. — Ты находишься в теле двадцатишестилетнего мужчины, оно в великолепном состоянии. Но это страшный сон. Ты делаешь одну глупую ошибку за другой. Почему тебе не удается взять это препятствие? Где твоя воля, твоя сила?

Я весь покрылся мурашками. Моджо заснул в ногах кровати. Вот оно, подумал я, нужно поспать. Погрузиться в смертный сон, а в момент пробуждения увидеть, как в комнату проникает солнечный свет. Пусть даже небо будет серым, все равно это чудесно. «Наступит день, — думал я. — Ты увидишь мир при свете дня, ведь все эти годы ты мечтал об этом. Отставь в сторону свою отчаянную борьбу, мелочи и страхи».

Но у меня зарождалось ужасное подозрение. Разве в моей смертной жизни было что-то помимо отчаянной борьбы, мелочей и страха? Разве у большинства смертных по-другому? Разве не об этом твердит целое скопище современных писателей и поэтов: человек вынужден тратить жизнь на дурацкие хлопоты. Разве это не жалкое клише?

Я был горько потрясен. По привычке я попытался еще раз поспорить с самим собой. Но какой смысл?

В этом медлительном человеческом теле мне было ужасно! Ужасно лишиться сверхъестественной силы. А мир — вы только взгляните на него: грязный, изношенный, истрепанный на краях и полный несчастий. Да я даже и разглядеть его толком не могу. Какой еще мир?

Да, но завтра!.. О Боже, еще одно жалкое клише! Я было засмеялся, но тут на меня напал новый приступ кашля. На этот раз боль, причем весьма значительная, перешла в горло, и заслезились глаза. Нужно поспать, отдохнуть, подготовиться получше к моему драгоценному единственному дню.

Я щелкнул выключателем и сдернул с кровати покрывало. Постель оказалась чистой, и на том спасибо. Я положил голову на подушку, подтянул колени к груди, натянул до подбородка одеяло и заснул. Я смутно сознавал, что если дом загорится, то я умру. Если произойдет утечка газа, то я умру. Кто-нибудь может зайти с черного хода и меня убить. В самом деле, возможна любая катастрофа. Но со мной Моджо, не так ли? А я устал, так устал!

Несколько часов спустя я проснулся.

Я ужасно кашлял и напрочь замерз. Мне потребовался носовой платок, я нашел коробку с бумажными салфетками, решил, что они сойдут, и высморкался раз, наверное, сто. Затем, получив возможность дышать, я в состоянии странного лихорадочного измождения упал на постель, и у меня возникло обманчивое ощущение, что я плыву, в то время как я по-прежнему лежал на кровати.

Обычная смертная простуда, решил я. Дал себе так сильно промерзнуть — и вот результат. Эксперимент будет подпорчен, но это тоже опыт, и я должен его исследовать.

Когда я проснулся в следующий раз, у кровати стояла собака и лизала меня в лицо. Я протянул руку, потрогал его мохнатый нос, посмеялся над ним, снова закашлялся, горло саднило, и я понял, что кашляю уже давно.

Освещение стало чудовищно ярким. Чудесно ярким. Слава Богу, хоть одна яркая лампа в этом тусклом мире. Я сел в постели. Сперва я был так ошеломлен, что не смог разумно определить, что я вижу.

Небо за окном стало идеально голубым, трепетно голубым, на натертый до блеска паркет падал солнечный свет, и мир оказался великолепно светлым — и голые ветви деревьев с белой оторочкой из снега, и заснеженная крыша соседнего дома, и сама глянцево-белая комната; свет играл на зеркале, на хрустале туалетного столика, на латунной ручке двери, ведущей в ванную.

— Mon Dieu, Моджо, ты только посмотри, — прошептал я, откинув одеяло, подбежал к окну и распахнул его настежь. В лицо ударил холодный воздух, но что с того? Посмотри, какого сочного оттенка небо, посмотри, как на западе высоко летят белые облака, посмотри на сосну в соседском дворе — какой густой и прекрасный зеленый цвет!

Внезапно я безудержно расплакался и снова закашлялся.

— Настоящее чудо, — шептал я.

Моджо ткнулся в меня и слегка заскулил. Смертные неприятности и болячки не имели никакого значения. Вот оно, библейское обещание, которое на протяжении двухсот лет оставалось невыполненным.

 

ГЛАВА 12

 

Не успев ступить за дорог дома навстречу великолепному дневному свету, я уже знал, что это ощущение стоит любых испытаний или болезней. И никакая смертная простуда, как бы она меня ни ослабила, не удержит меня от прогулки на утреннем солнце. И пусть моя общая физическая слабость сводила меня с ума, пусть, тащась рядом с Моджо, я чувствовал себя сделанным из камня, пусть я не смог подпрыгнуть вверх и на два фута, пусть от меня потребовалось колоссальное усилие, чтобы открыть дверь мясной лавки, пусть с каждой минутой моя простуда все больше и больше давала о себе знать — все это не имело ровным счетом никакого значения!

Как только Моджо сожрал свой завтрак, состоявший из выпрошенных у мясника обрезков, мы вдвоем направились упиваться солнышком — меня пьянил вид солнечных лучей, падающих на окна и мокрые тротуары, на сверкающие крыши ярко блестевших автомобилей, на стеклянные лужицы талого снега, на прозрачные витрины и на людей — на тысячи, тысячи людей, спешащих по своим дневным делам.

Как же они отличались от людей ночи — при свете дня они явно чувствовали себя в безопасности, они ходили и разговаривали без малейшей настороженности, занимаясь многочисленными дневными хлопотами, за которые очень редко с подобной энергией берутся после наступления темноты.

Наконец увидеть оживленных матерей с сияющими детишками, наполняющих фруктами корзины, посмотреть, как на слякотных улицах останавливаются большие шумные грузовики для доставки, а могучего сложения мужчины разгружают возле черного хода огромные ящики и картонные коробки с товарами! Увидеть, как люди сгребают лопатами снег и расчищают окна, увидеть, как милые рассеянные люди стекаются в кафе, где поглощают в огромных количествах кофе и благоухающие горячие завтраки, просматривая утренние газеты, волнуясь из-за погоды или обсуждая дневную работу. Как завороженный, смотрел я на группы одетых в форму школьников, бросивших вызов ледяному ветру, чтобы устроить игры на утопающей в солнце асфальтированной площадке.

Всех их связывала великая оптимистическая энергия; она исходила от студентов, которые сновали между зданиями университетского общежития или собирались в тесных и теплых кафе, чтобы пообедать.

На солнце эти смертные распускались, как цветы, дневной свет ускорял их речь и темп жизни. А когда я почувствовал, как солнце греет мои руки и лицо, то и сам раскрылся, как цветок. Я чувствовал, как буквально химически реагирует на солнце мое смертное тело, невзирая на тяжесть в голове и утомительную боль в замерзших руках и ногах.

Не обращая внимания на кашель, усиливающийся с каждым часом, и на легкую пелену перед глазами, которая меня по-настоящему раздражала, я повел Моджо по шумной Эм-стрит в Вашингтон, настоящую столицу страны, чтобы побродить среди мраморных мемориалов и памятников, больших впечатляющих административных зданий и жилых домов и дальше, мимо тихой и печальной красоты Арлингтонского кладбища с тысячами крошечных одинаковых надгробий, к пыльному красивому особнячку великого генерала Конфедерации Роберта Эдварда Ли.

К этому моменту я был как в бреду. Вполне возможно, что от физических неудобств мое счастье только возрастало — я воспринимал окружающее не как пьяный или одурманенный человек, но словно в дремоте или в лихорадке. Не знаю. Знаю только, что я был счастлив, очень счастлив, и что мир при свете совсем не то, что мир в темноте.

Не только я, но и великое множество туристов отважились выйти на холод, чтобы посмотреть прославленные достопримечательности. Я молча упивался их энтузиазмом, сознавая, что открытые широкие просторы производят на всех них такое же впечатление, как и на меня, — они приносят им радость и трансформируют сознание так, что люди рассматривают огромное голубое небо над головой и многочисленные каменные памятники как достижение человечества.

Я такой же, как они! Не Каин, навеки обреченный искать крови брата своего. Я огляделся по сторонам, как в тумане. Я такой же, как все!

Я долго смотрел с Арлингтонских высот вниз, на город, дрожа от холода, и даже прослезился от этого изумительного зрелища — такого аккуратного, такого типичного для великого Века Разума, — жалея, что рядом нет Луи или Дэвида, и в душе переживая из-за того, что они уж точно не одобрят то, что я сделал.

Но нет, передо мной лежала настоящая планета, живая земля, рожденная теплом и солнцем, хотя сейчас ее и прикрывала мерцающая снежная мантия.

Наконец я спустился с холма. Моджо то и дело забегал вперед, а потом кружным путем возвращался, чтобы пройтись рядом со мной, а я шагал по берету замерзшего Потомака, удивляясь тому, как солнце отражается во льду и в тающем снеге.

Где-то днем я снова задержался у великого мраморного Мемориала Джефферсона, у элегантного и просторного греческого павильона, на стенах которого вырезаны торжественные и трогательные слова. Сознание того, что в течение нескольких драгоценных часов я тоже имею отношение к выраженным здесь эмоциям, едва не разорвало мне сердце. В самом деле, на этот срок я смог смешаться с человеческой толпой и совершенно из нее не выделяться.

Но ведь это неправда, да? Я нес с собой груз своей вины — в своих нерушимых воспоминаниях, в своей неисправимой душе: Лестат-убийца, Лестат — ночной охотник. Я вспомнил предупреждение Луи: «Лестат, нельзя стать человеком, просто перейдя в человеческое тело!» Я снова увидел его потрясенное, трагическое лицо.

Но Господи Боже, что, если Вампира Лестата никогда и не было, что, если он — всего лишь литературный персонаж, изобретенный человеком, в чьем теле я сейчас живу и дышу! Какая прекрасная мысль!

Я долго стоял на лестнице мемориала, склонив голову, и ветер рвал на мне одежду. Одна добрая женщина сказала мне, что я болен и должен застегнуть пальто. Я уставился ей прямо в глаза, осознав, что она видит перед собой обычного молодого человека. Я не слепил ее, не пугал. Во мне не затаилось непреодолимое желание положить конец ее жизни, чтобы более полно насладиться своей. Бедное прелестное создание с выцветшими глазами и седеющими волосами! Я неожиданно схватил ее морщинистую ручку и поцеловал, сказав по-французски, что люблю ее, и тогда увидел, как по ее худому увядшему лицу разлилась улыбка. Она казалась мне не менее прелестной, чем люди, на которых мне доводилось смотреть глазами вампира.

При свете дня мрачная запущенность вчерашней ночи совершенно стерлась. Похоже, сбылись мои самые большие надежды, связанные с этим приключением.

Однако зима была суровой. Даже приободрившись от вида голубого неба, люди обсуждали приближение еще более сильного снегопада. Магазины закроются раньше, по улицам опять будет невозможно пройти, аэропорт уже закрыли. Прохожие предупреждали, чтобы я запасся свечами, так как в городе могут отключить электричество. Один пожилой джентльмен, натянувший толстую шерстяную кепку по самые уши, пожурил меня за то, что я хожу без шапки. Какая-то молодая женщина сказала, что у меня больной вид и нужно поспешить домой.

Простая простуда, ответил я. Хорошая микстура от кашля — или как ее теперь называют? — и я приду в форму. Раглан Джеймс-то будет знать, что делать, когда получит тело назад. Он будет не слишком доволен, но сможет утешиться двадцатью миллионами. К тому же у меня еще остается несколько часов, чтобы напичкать тело купленными в аптеке лекарствами и отдохнуть.

А пока что меня неустанно преследовало слишком много неудобств, чтобы об этом беспокоиться. Чересчур много времени потрачено на преодоление мелких неприятностей. И, разумеется, спасение от незначительных жизненных неурядиц — о, настоящая жизнь! — лежало совсем рядом.

Да, я совершенно забыл о времени, не так ли? Должно быть, деньги уже ждут меня в агентстве. Я заметил часы в витрине. Половина третьего. Большие дешевые часы на моей руке показывали то же самое время. Надо же, мне осталось всего около тринадцати часов.

Тринадцать часов в этом ужасном теле, с больной головой и ломотой в костях! Внезапный холодный приступ страха стер мое счастье. Нет, это слишком хороший день, чтобы портить его из трусости. Я попросту выбросил это из головы.

Мне вспоминались отрывки стихов... то и дело мне смутно мерещилась последняя смертная зима, когда я склонялся над очагом в большом зале отцовского замка и тщетно пытался согреть руки у затухающего огня. Но в общем я слился с настоящим, что было нехарактерно для моего лихорадочного, расчетливого и авантюрного склада ума. Я так увлекся происходящим, что несколько часов кряду ни о чем не беспокоился и ни на что не отвлекался.

Это было невероятно, абсолютно невероятно. В своей эйфории я проникся уверенностью, что навеки сохраню воспоминание об этом на первый взгляд ничем не примечательном дне.

Обратный путь в Джорджтаун подчас казался мне невыполнимым подвигом. Не успел я покинуть Мемориал Джефферсона, а небо уже заволокли тучи, и оно быстро окрасилось в уныло-жестяной цвет. Свет засыхал, словно жидкость.

Но мне нравились и более меланхоличные проявления жизни. Меня гипнотизировал вид смертных, суетливо запирающих магазины и спешащих навстречу ветру с полными сумками продуктов, вид загорающихся фонарей, ярких и почти веселых на фоне сгущающегося мрака.

Сумерек не будет, понял я. Как грустно! Но вампиром я часто созерцал сумерки. Что же мне жаловаться? Тем не менее на одну секунду я пожалел, что провожу это бесценное время в пасти свирепой зимы. Но по непонятным мне самому причинам я хотел именно этого. Зима, суровая, как зимы моего детства. Как зима в Париже, когда Магнус понес меня в свое логово. Я был удовлетворен. Я был доволен.