Амур и Псишея

 

 

Ах, лутьше б умер я, нещастный,

Нежель сердечну муку длить

И тщиться пламень сладострастный

Слезами горькими залить,

 

– бормотал себе под нос нечесаный господин в засаленном сюртуке, отчаянно гримасничая и размахивая кулаком.

Пиит, с уважением подумал Митя. Внимает зову музы. Однако на всякий случай отодвинулся подальше – еще зашибет в лирическом упоении, ручища‑то вон с оглоблю, да и пахло от Аполлонова жреца нехорошо, кислятиной и потом.

Среди собравшихся в сей позднеутренний час в апартаментах светлейшего князя Зурова стихотворец один был обтрепан и не напудрен, все прочие явились парадно, благоухая цветочными ароматами и немецкой туалетной водой.

Снова, как вчера, приходилось ждать, но умудренный опытом Митя уже понимал: придворная жизнь по большей части состоит в ожидании. Сегодня, правда, томились не только Карповы, а все, пришедшие засвидетельствовать почтение великому человеку. Дам почти не было, все больше господа, в том числе преважные, иные в генеральских мундирах, а у некоторых на камзолах такие бриллиантовые пуговицы, что за каждую, наверно, можно по два Утешительных купить. Стояли смирно, в голос никто не говорил, и вообще, как приметил Митя, держали себя здесь много строже, чем давеча в высочайшем присутствии. Сам же себе сей удивительный феномен и разъяснил: там, на четверговом собрании у государыни, что – лестно быть приглашенным, и только, а тут у людей судьба решается. Вот где подлинное вместилище власти, в этих беломраморных комнатах, примыкающих к внутренним царицыным покоям.

Человек с полета собралось, не меньше, и все беспрестанно поглядывали на высокую злато‑белую дверь, откуда, должно быть, и следовало появиться Платону Александровичу. Каждый день в десять утра светлейший завивал волосы, попутно принимая просителей и значительных персон, кто приехал в Петербург или же, наоборот, собирался отъехать. Всякий посланник, даже из наипервейших европейских держав, знал: прежде чем предстать перед императрицей, надобно засвидетельствовать почтение Фавориту, иначе милостивого приема не жди. Вот и сегодня вместе с прочими дожидался какой‑то восточный вельможа, в парчовом тюрбане, при красной бороде. Пальцы достойно сложены на брюхе, веки приспущены, из‑под них нет‑нет да и блеснет искорка – приглядывается, высматривает. Интересно, кто таков – перс или, может, бухарец? Вот бы с кем потолковать, порасспрашиватъ, чем попусту время тратить.

Митя с папенькой пришли загодя, в начале десятого, а уже минуло одиннадцать. Что‑то заспался князь, но посетители, даже самые развельможные, не роптали. Лишь один пухлый генерал с черной повязкой на глазу все причитал, что кофей простынет. Рядом с Карповыми топтался говорливый старичок со звездой, он и шепнул, что сей заслуженный воин, измаильский герой, научился у турков варить замечательный кофей. Однажды Платон Александрович отведал знаменитого напитка и изволил похвалить, с тех‑то пор Михаила Илларионович (так звали героя) почитает за обязанность каждое утро приезжать к светлейшему и собственноручно варить кофе. Ловок, с завистью сказал старичок. Этак в аншефы выплывет, на кофее‑то.

Неужто это и есть чудесная придворная жизнь, о которой мечталось папеньке, вздохнул Митя. Сколько за вчера и за сегодня можно бы книг перечесть, интересных дум передумать…

– Не вертись, – шепнул Алексей Воинович. Нагнулся, поправил сыну тупей и тихо, чтоб сосед не слышал:

– Ничего, mon ange, потерпи. Они все просители, а мы приглашенные. Это большая разница.

Руки у папеньки трепетали еще больше, чем вчера. Шутка ли – сам Зуров к себе позвал! Императрица, та подарила сто червонцев и велела завтра ввечеру приходить в Бриллиантовую комнату, в шахматы играть, но сказала это лениво, зеваючи, а вот светлейший, прежде чем последовать за ее величеством в опочивальню, изрек кратко, непререкаемо: «Чтоб завтра на завивке были у меня. Оба».

Всю ночь папенька не спал, метался по гостиничной комнате. То страшился Фаворитовой ревности, то уповал на невиданные милости, то истово бил поклоны перед дорожной иконой. Мите и самому любопытно было – зачем это они князю понадобились? Может, хочет в шахматы поучиться, чтоб царицу обыгрывать? Это бы легче легкого.

Наконец‑то! Ручка знаменательной двери дернулась, шелест голосов сразу затих. Все приготовились, умиленно заулыбались.

Однако в залу вышел не светлейший, а высоченный офицер‑преображенец с хмурым, мятым лицом. Не взглянув на собравшихся, протопал к золоченому столику, где был сервирован фриштик на одну персону, налил из графина полный бокал вина, стал пить. Кадык у офицера дергался, и в тишине было слышно, как вино с бульканьем льется в глотку.

Старичок шепнул:

– Капитан‑поручик Андрюша Пикин, князев адъютант. Забубенная башка, ему б в остроге сидеть. Все разбойнику с рук сходит.

Допив и смачна крякнув, капитан‑поручик повеселел. Поправил лихой ус, облизнул красные губы и, звеня шпорами, направился к стоявшим у стены креслам, куда никто доселе присесть не осмеливался. Этот же развалился самым вольным образом, ногу на ногу закинул и еще трубку закурил.

Снова скрипнула дверь, снова сделалось тихо, но и на сей раз то был не князь, а преизящный господин, лицом удивительно похожий на стерлядку, какой Митя с папенькой угощались вчера вечером после малоэрмитажной виктории: такой же задранный кверху острый носик, широченный тонкогубый рот, и даже задом новоприбывший вихлял совершенно на манер рыбьего хвоста.

– Метастазио, Еремей Умбертович, – сообщил полезный старичок. – Секретарь светлейшего. Пойти, поклониться. Сейчас Сам пожалует…

И карповский сосед кинулся к секретарю, только где ему, старому, было протиснуться через иных Соискателей. Господина Метастазио обступили со всех сторон, совали какие‑то бумаги, пытались шепнуть что‑то на ухо. Он же на месте не стоял – легкой, порхающей походкой шел через залу, и вся толпа, толкаясь, двигалась за ним.

– Он итальянец, да? – спросил Митя вернувшегося ни с чем старичка.

– Проходимец он, – сердито ответил тот, потирая зашибленный локоть. – Его в Милане за шулерство к постыдному столбу выставляли. Давно ли барышень танцулькам обучал по рублевику за час, а ныне кавалер и действительный статский советник. – Сплюнул. – У царя дьяк, у дьяка хряк. Вот кто истинно империей‑то правит. Никуда без него, вертлявого, не двинешься.

Сказал и сам напугался, аж рот себе зажал, по сторонам заоглядывался.

Проходимец ли, нет ли, но смотреть на итальянца было интересно. Все‑то он, шустрый, поспевал: и с вельможами раскланяться, и выслушивать нескольких просителей сразу, и даме ручку поцеловать.

Вдруг остановился, сказал – чисто, почти без акцента:

– Вы, генерал, первый. Вы, граф, второй. После вы, сударыня, а дальше я укажу, кому…

Не договорил, склонил голову по‑собачьи, прислушиваясь к чему‑то, внятному ему одному. Стремительно вскинул руку – будто капельмейстер пред оркестром.

– Его светлость Платон Александрович Зуров!

Из‑за двери донеслись громкие, неспешно приближающиеся шаги.

Сияющие створки в третий раз скрипнули, и впереди стоявшие согнулись в низком поклоне, так что теперь поверх спин и белых затылков Мите стало все очень хорошо видно.

Ух ты!

На середину залы, потешно переваливаясь, выбежала мартышка в короткой юбчонке и кружевных панталончиках. Увидела склоненные тупеи и давай в ладоши стучать, скалить желтозубую пасть.

А уж потом из‑за створки высунулся сам Платон Александрович, да и покатился с хохоту.

– По… похвально, что даму чтите!

Прямо слезы у него из глаз, так смеялся. Преображенец Пикин с кресла вскочил, еще громче князя заржал, Метастазио же ограничился веселой улыбкой.

– Хорошо. В добром расположении пребывают, – обрадовался старичок.

И начался прием.

Светлейший, вышедший к посетителям в китайском халате, сначала закусывал: кушал маслинки, начиненные соловьиными язычками, и щипал шемаханский виноград. Потом ковырял в зубах. Покончив с зубами, взялся за нос, нисколько не смущаясь многолюдства. С утра кожа Платона Александровича золотом уже не искрилась, но впрочем цвет лица у его светлости был свеж, а щеки румяны. Большую часть просителей он слушал скучливо или, может, не слушал вовсе – мысли любимца Фортуны витали где‑то далеко. Иной раз по понуждению куафера он вовсе поворачивался к низко кланяющемуся человеку затылком. О чем просили, Мите слышно не было, да и всяк старался изложить дело потише, склоняясь чуть не к самому уху князя.

Одним он не отвечал вовсе, и тогда нужно было пятиться прочь, а непонятливых господин Метастазио брал двумя пальцами за локоть или за фалду и тянул назад: подите, мол, подите. Митя приметил, что несколько раз итальянец что‑то нашептывал патрону про очередного искателя, и таких Зуров слушал внимательнее, ронял два‑три слова, которые секретарь немедленно записывал в маленькую книжечку.

Папенька предпринял тактический маневр. Взял Митю за рукав и тихонечко, тихонечко переместился влево. Расчет был такой: когда светлейшему кончат завивать правую сторону головы, он повернется другим профилем – и как раз узрит отца и сына Карповых.

Так и вышло. Увидев же Митридата и его родителя, светлейший вдруг оживился, взор из скучающего сделался осмысленным.

– А, вот вы где! – вскричал князь, дернул головой и вскрикнул – забыл про раскаленные щипцы.

– Руки велю оторвать, образина! – рявкнул он на куафера по‑французски. – Отойди прочь. А вы, двое, сюда!

Папенька ринулся первым. Подлетел к его светлости соколом, поклонился и замер, как лист перед травой. Митя припустил следом, встал рядом. Ну‑ка, что будет?

– Как вас… Пескарев? – спросил Зуров, вглядываясь в красивое лицо Алексея Воиновича, и отчего‑то поморщился.

– Никак нет. Карпов, отставной секунд‑ротмистр, вашей светлости по Конной гвардии однополчанин.

– Карпов? Ну, не важно. Вот что, Карпов, вашего сына я беру к себе в пажи. У меня будет жить.

– О! Какая честь! – возликовал папенька. – Я не смел и мечтать! Мы немедленно переедем на квартиру, которую вашей светлости будет благоугодно нам назначить.

– Что? – удивился Зуров. – Нет, вам, Карпов, никуда переезжать не нужно. Вы вот что. – Он снова поморщился. – Вы отправляйтесь… ну, в общем, туда, откуда приехали. Без промедления, нынче же. Еремей!

– Да, светлейший? – привстал на цыпочки Метастазио.

– Ты ему дай тысячу или там две за утруждение, пускай его посадят в санки и скатертью дорога. Да гляди у меня, Карпов, – строго молвил Платон Александрович, переходя с помертвевшим папенькой на «ты». – Не вздумай в Петербург возвращаться, тебе здесь делать нечего. А о сыне не тревожься, он у меня ни в чем нужды знать не будет.

– Но… но… Родительское сердце… Совсем дитя… И потом, в Брильянтовую комнату, приглашение ее величества, – залепетал Алексей Воинович бессвязное.

Однако князь его не слушал, а Метастазио уже тянул за фалду.

– Папенька! – закричал Митя, бросаясь к отцу. – Я с вами поеду! Не хочу я тут, у этого!

– Ты что, ты что! – зашептал папенька, испуганно улыбаясь. – Пускай так, это ничего, ладно… Приживешься, понравишься, и о нас вспомнишь. Ты его светлости угождай, и все хорошо будет. Ну, храни тебя Христос.

Наскоро перекрестил сына и не посмел более задерживать, попятился к двери, кланяясь Платону Александровичу.

– Попрощались? – спросил тот. – И отлично. А теперь поди‑ка сюда, лягушонок.

Один остался Митя, совсем один среди всех этих чужих, ненужных людей. И как быстро все стряслось‑то! Только что был с родителем и ничего на свете не боялся, а тут вдруг обратился сиротой, малой травинкой среди преогромных деревьев.

– Еремей, как он тебе? – Зуров слегка ущипнул Митю за щеку.

– Смотря для какой надобности ваша светлость намерена сего отрока употребить, – ответил итальянец, разглядывая мальчика.

Тот слушал ни жив, ни мертв. Как это «употребить»? Не съесть же? Тут вспомнилось прочитанное из китайской гиштории про злого богдыхана, который омолаживал кожу в крови младенцев. Неужто?!

– Как для какой? – осерчал князь. – Иль ты не знаешь, отчего я утратил сон и дижестицию желудка? Скажи, годится ли он в посланцы любви?

Над головами просителей вылезла косматая башка давешнего пиита.

– Сиятельный князь произнес слово «любовь»? – закричал стихотворец и замахал листком. – Вот обещанная ода, которую желая бы возложить к стопам вашей светлости и за авторство сих вдохновенных строк нисколько не держусь! Дозвольте прочесть?

Зуров не дозволил:

– Недосуг.

Секретарь взял у пиита листок, сунул в немытую лапищу золотой и замахал на толпу: отодвиньтесь, отодвиньтесь, не для ваших ушей.

Подтанцевал обратно к столику, успев по дороге погладить Митю по голове.

– Не мал ли?

– Глуп ты, Еремей, хоть и слывешь умником. Мал золотник да дорог. А я сразу придумал, вчера еще. – Хитро улыбнувшись, Зуров достал из кармана мелко исписанную бумажку. Велел Мите. – Слушай и запоминай.

Стал читать вполголоса, проникновенно:

 

«Павлина Аникитишна, mon ame, mon tout ce que j'aime![3]Напрасно вы бежите меня, я уже не есть тот, который был. Не беспутной ветреник и не любитель старушьего плотолюбия, каким ты, верно, меня мнишь, а истинный Вертер, коему от нещастныя страсти неутоления жизнь не мила, так что хоть пулю в лоб или в омут головой. А чувствительнее всего мне то, что смотреть на меня не желаешь и когда мимо твоего дома верхами проезжаю, нарошно велишь ставни закрывать. Жестокосердная! Пошто не бываешь ни в балах, ни на четвертках? Уж и она приметила. Давеча говорила, где моя свойственница, а у меня сердце в груди так затрепыхалось, словно крылья бога любви Амура. И то вам подлинно сказать могу, голубушка Павлина Аиикитишна, что я буду не я, если не стану с тобой, как Амур с Псишеей, ибо вы самая Псишея и есть. Помните сии вирши иль нет? „Амуру вздумалось Псишею, резвяся, поймать, спутаться цветами с нею и узел завязать“. Так ведай же, о, Псишея души моей, что узел меж нами завязан волею небес и никоим силам немочно тот узел развязать!

Ton Amour».

 

Пока читал, прослезился от чувств, промокнул манжетом глаза.

– Ну‑ка, премудрый Митридат, повтори. Да гляди, ни слова не выпусти. Сможешь?

Чего ж тут мочь? Митя повторил, не жалко. Светлейший следил по бумажке.

– Ага! Все в точности! Как по‑писаному! – взликовал он. – Видишь, Еремей? Буду ей писать, моей душеньке, а письмеца никто не выкрадет, не трясись. Если что – малец сам выдумал, всегда отпереться можно. Старуха мне поверит. Да еще гляди. – Зуров взял Митю за плечи, повернул и так, и этак. – Волосья ему подвить, хитончик пошить, сзади крылышки из кисеи – будет Купидон. Еще можно малый лук золоченый, со стрелами.

Тут Метастазио заволновался, стал шипеть Фавориту в ухо. Митя отошел – пускай себе секретничают, не очень‑то и нужно.

Все не мог опомниться от приключившегося жизненного переворота. Куда прислониться? У кого спросить совета?

Побродил по зале, повздыхал и пристроился подле знакомого старичка – все ж таки не совсем чужой, больше часа бок о бок простояли.

– С милостью вас, – сказал тот и присел на корточки, чтоб быть вровень с Митиным лицом. – Кто рано начинает – высоко взлетает. Может, когда‑никогда выдастся оказия, и за меня словечко замолвите? Третью неделю паркеты топчу, все никак не протолкаюсь. А дело у меня, сударь мой, вот какое…

И завел что‑то про младшего сынка‑недоросля, но так долго и подробно, что Митя скоро отвлекся – стал за мартышкой наблюдать. Очень уж затейная была, бестия, пронырливая. Понравился ей чем‑то кофейный генерал, застыла она перед ним, уставилась снизу вверх своими блестящими глазенками, морщинистый палец в рот засунула – ну прямо по‑человечьи.

– Ой, берегись, Михаила! – весело предупредил Фаворит. – Зефирка у меня влюбчивая. Гляди, не попользуйся девичьей слабостью. Обрюхатишь – жениться заставлю.

Генерал княжьей шутке обрадовался, ответил в тон:

– Так ведь это, Платон Александрыч, от приданого зависит, какое пожалуете. А то и женюсь, ей‑богу.

Наклонился к скотине и представил ей пальцами козу. Зефирка застеснялась, генералову руку своей лапкой пихнула, головенку вбок отвернула, а сама на героя глазенками так и стреляет. Все давай смеяться мартышкиной кокетливости. Она того пуще законфузилась, опустилась на четвереньки, попятилась и вдруг как спрячется ближней даме под пышную юбку.

Что тут началось! Дама стоит ни жива ни мертва, только приседает да повизгивает. Публика корчится от хохота, громче всех заливается сам Фаворит.

А Мите даму жалко. Каково ей? Не юбки же задирать, чтоб животное выгнать? И рукой через жесткие фижмы тоже не достанешь.

– Ай, ай, – причитала бедная. – Перестань! Миленькая, Зефирочка! Ай, что ты делаешь!

Хотела к выходу просеменить, но чуть не упала. Видно, мартышка ей в ноги вцепилась – ни шагу не ступишь.

Митя увидал, что у несчастной пленницы по лицу текут слезы, даже мушка со щеки отклеилась, вниз поплыла. Неужто никто не поможет, не заступится? Что ж, тогда на помощь ей придет рыцарь Митридат.

Он подбежал, тоже встал на четвереньки, приподнял край парчового платья и пролез под проволочный каркас.

Там было темно, тесно и пахло звериным запахом – надо думать, от Зефирки.

Хохот из многих глоток, когда лиц не видать, звучал жутковато, будто свора собак осипла от заполошного лая. Ну и пускай их хохочут.

Мартышка скрючилась, обхватив белеющую во мраке полную ногу. Не исцарапает? Нет, обрадовалась избавителю – обняла его за шею, и он полез обратно, стараясь не слишком высоко поднимать юбку от пола.

Митю встретили рукоплесканьями и шутками. Шутки были взрослые, несмешные. Митя умел их распознавать по особенному тону, каким сии mots произносились, и в смысл не вникал – пустое.

– Мал, да удал! Везде побывал, все повидал!

– Одним махом двух нимф услаждахом!

– С новым галантом вас, Марья Прокофьевна!

Право, как дети малые.

Зефирка ручонки расцепила, скользнула на пол, да и замерла, очарованная пряжкой на Митином башмачке. Цветные стеклышки так переливались, так сверкали – заглядение.

Потрогала, подергала, потом вдруг как рванет!

– Отдай!

Куда там. Коварная тварь сунула трофей в зубы и припустила прочь на всех четырех лапах, ловко лавируя меж ног.

– Пиши пропало, – сказал старичок‑сосед. – Что пряжка, третьего дня эта поганка у меня с груди звезду Александра Невского уперла! Любит, сволочь, блестящее. Хотел у его светлости попросить, чтоб отыскали, да не осмелился. Жалко, беда! С алмазами была звезда‑то…

А Митя взглянул на осиротевший башмак, еще недавно столь нарядный и прекрасный, – слезы брызнули. Ну, проклятый Cercopithecus[4]из семейства приматов, нет такого закона, чтоб у дворянских сыновей пряжки воровать!

И ринулся в погоню – тоже на четвереньках, ибо так обсервация лучше.

Ага, вон ты где, за лаковыми ботфортами! Зефирке игра в догонялки, похоже, понравилась. Она оборачивалась, корчила рожи, в руки не давалась.

От ботфорт к палевым чулкам; потом к старомодным башмакам с высокими красными каблуками; потом под кресло. Чуть‑чуть не поспел за юбчонку ухватить, выскользнула. Но дальше прятаться Зефирке было негде: голый паркет, стена, боковая дверь.

Попалась!

Митя поднялся, растопырил руки.

– А ну, дай!

Мартышка вынула пряжку изо рта, сунула под мышку и вдруг отмочила штуку: подпрыгнула, повисла на дверной ручке, и дверь приоткрылась. Подлая воровка шмыгнула в темную щель, исчезла.

Ну нет, шалишь! Митридат Карпов от поставленной цели не отступится.

Митя оглянулся назад – одни спины, никто не смотрит. Стало быть, вперед, в погоню.

Зефирка ждала на том конце большой, с завешенными окнами комнаты. Задрала юбку, махнула хвостом, для которого в панталончиках имелся особый вырез, и побежала дальше – но не слишком споро, будто не хотела, чтоб преследователь совсем отстал.

Так пробежали пять или, может, шесть пустых комнат. Митя их толком не рассмотрел, не до того было. А в невеликой, славно протопленной каморе (в углу поблескивала бело‑синими изразцами большущая голландская печь) воровка прыгнула на лавку, с лавки на портьеру, с портьеры под потолок и вдруг исчезла.

Что за чудо?

Митя пригляделся – вон оно что! Печь шла не до самого потолка, там была щель, этак с пол‑аршина. Надо полагать, для циркуляции нагретого воздуха.

По портьере лазить человеку невозможно, поэтому со скамьи он вскарабкался на подоконник, оперся ногой на медную ручку заслонки, другой встал на приступку, ухватился за фрамугу, а там уже можно было и до печного верха дотянуться.

Ну вот и встретились, мадемуазель Зефира! В узком, темном надпечье передвигаться получилось только ползком. В носу щекотало от пыли, и мундир с кюлотами, наверно, запачкались, но зато пропажа была возвращена – мартышка без боя вернула пряжку, сама протянула.

Выходило, что она не подлая и не жадная. Оказавшись на печи, угомонилась, дразниться перестала. Может, она вовсе и не бежала от Мити, а к себе в гости звала?

А судя по некоторым признакам, именно здесь, на печи, находилось Зефиркино жилище или, вернее сказать, ее эрмитаж, куда посторонним доступа не было. Когда глаза приобвыклись с темнотой, Митя разглядел разложенные по кучкам сокровища: с одной стороны пол‑яблока, несколько коржиков, горку орехов; с другой – вещи поинтересней. Золотая ложечка, большой хрустальный флакон, еще что‑то, переливавшееся голубоватыми бликами. Взял в руку – алмазная звезда. Верно, та самая, утащенная у незадачливого старичка. Надо вернуть, то‑то обрадуется. Во флаконе темнела какая‑то жидкость. Духи?

– Нехорошо, – сказал Митя хозяйке. – А если каждый начнет таскать, что ему нравится? Это у нас тогда как во Франции выйдет – революция.

Зефирка погладила его сухой лапкой по щеке, сунула огрызок печенья – угощайся, мол.

– Мерси. Давай‑ка лучше отсюда слезать, не то…

Тут в комнате раздались шаги – вошли двое, а то и трое, и Митя замолчал. Ах, нехорошо. Найдут на печи, да еще с ворованным. Не ябедничать же на Зефирку, тварь бессловесную и к тому же, как выяснилось, нескверную сердцем.

– …Будто мало девок! Никогда не мог понять, почему нужно непременно упереться в какую‑нибудь одну! – произнес мужской голос, показавшийся знакомым. – Ведь суть‑то одна, вот это, и ничего более. – Раздалось легкое пошлепыванье, будто стучали ладонью по ладони или, скорее, по сжатому кулаку, после чего говоривший продолжил. – Эк что придумали, статс‑даму вам подавай! Царскую свойственницу! Да в своем ли вы уме, князь? Блажь, и к тому же преопасная. Предосторожность с мальчонкой вас не спасет. Князь, вы не думаете ни о себе, ни о преданных вам людях!

Метастазио – вот кто это, узнал Митя.

– Оставь, надоел, – ответил второй (уж понятно, кто). – Клянусь, она будет моей, чего бы мне это ни стоило.

Чего бы ни стоило? – зловеще переспросил итальянец. – Даже, к примеру, положения, высшей власти, наконец, самое жизни? Помните про завещание. Вы в двух шагах от сияющей вершины, а норовите броситься в пропасть! Что вас ждет, если воцарится курносый – об этом вы подумали?

– Ему что, – басисто вступил в разговор третий, неизвестно кто. – Ну, в поместье сошлют или, шишки зеленые, за границу укатит. А за горшки платить нам с вами, Еремей Умбертович. Ma foi,[5]Платон, ну ее к черту, дуру жеманную. Ты не думай, нешто я не понимаю, каково тебе со старухой слюнявиться? Я тебе, сосенки точеные, нынче же из табора такую богиню доставлю – затрясешься. И шито‑крыто будет, никто не сведает!

– Молчи, Пикин. Ты дурак, тебе только по шлюхам таскаться. Оба заткнитесь! Мое желание вам – закон. А перечить будете, выгоню прочь. Нет, не выгоню – болтать про меня станете. В медвежью яму кину, ясно?

Загрохотали гневные шаги – один ушел, двое остались. Значит, придется еще ждать. Зефирка положила Мите голову на плечо, сидела тихо.

Внизу помолчали.

– Ну что, Пикин? – медленно произнес секретарь светлейшего. – Сами видите, наш петушок вовсе ума лишился. Дальше ясно: поймают с поличным (уж ловильщики сыщутся) да и взашей. Старуха не простит. Время теряем, Пикин. Вы завтра во дворце на дежурстве, так?

– Так.

– Ну и подмените склянку, как велено. Старуха выпьет и околеет, но не сразу – дня через два. Успеет и завещание объявить, и Внуку скипетр передать. Тогда нам бояться нечего, в еще большей силе будем. Что вы усами шевелите? Или перетрусили, прославленный храбрец?

А ведь «старуха» – это государыня императрица, догадался Митя, и ему стало очень страшно. Околеет? Отравить они ее, что ли, хотят? Как Мария Медичи наваррскую королеву? Ах, злодеи!

– Еремей Умбертович…

– Что это вы, Пикин, в глаза не смотрите? Или забыли про расписку? А про ту шалость? Это ведь каторга, без сроку.

– Ладно пугать, не из пугливых, – огрызнулся преображенец. – Нашел чем стращать – каторгой. Бутылку подменить дело ерундовое, да только вот какая оказия… Пропала склянка‑то.

– Что‑о?! Как пропала?!

– Ума не приложу. В спальне у меня была, в сапоге. Думал, никто не залезет. А нынче утром сунул руку – пусто.

– Это Маслов, – простонал итальянец. – Он, ворон, больше некому. Тогда непонятно одно: почему вы еще на воле? Или не опознал? Навряд ли. Он у старухи каждый день, не мог не заметить, что склянка точь‑в‑точь, такая же. А если… Тс‑с‑с! Что это? Вон там, на печи!

Ax, беда! Выдала Митю несмышленая Зефирка. Надоело ей тихо сидеть, зашебуршилась, заелозила, да и брякнула каким‑то из своих сокровищ.

– Мышь.

– Странная мышь, со звоном. Ну‑ка, кликните слуг.

– Зачем слуг? Сам взгляну. Я, Еремей Умбертович, ужас до чего любопытный.

Внизу, совсем близко, загрохотало – это Пикин лез любопытствовать. Не торопился, лиходей, да еще напевал хрипловатым голосом:

 

Ни крылышком Амур не тронет,

Ни луком, ни стрелой.

Псишея не бежит, не стонет –

Свились, как лист с травой.

 

В щель просунулась ручища, блеснув золотой пуговицей на обшлаге.

Митя вжался в самую стену, затаил дыхание. Да где там – не укроешься: капитан‑поручик шарил обстоятельно, не спеша.

 

Парапетам, парапетам, согласием дыша.

Та цепь тверда, где сопряженно с любовию душа…

 

 

Глава пятая