Сандаловое дерево 3 страница

Булочная Линца имела что‑то общее и с гаремом, и с монастырем, и в такой вот атмосфере, пахнущей дрожжами и сахаром, я мечтала о темноволосом парне под вязами, пока однажды, оторвавшись от кассового аппарата, не увидела его прямо перед собой. Мой принц указывал на еврейский ржаной хлеб. Теплая волна разлилась по лицу и выплеснулась на грудь. «Привет», – сказала я, «Привет», – сказал он, и мы оба застыли как два идиота. «С вас десять центов, сэр», – вмешалась туповатая Кейт. Он достал бумажник, расплатился и, вроде как не придумав ничего лучшего, ушел. Но на следующий день вернулся и потом стал приходить каждый день. Нет, правда, столько ржаного хлеба просто не съесть. Каждый раз, когда он появлялся, я летела к нему сломя голову. В конце концов мы познакомились.

– Эвалин? Необычное имя, – сказал он.

Я пожала плечами:

– Ирландское.

– Красивое. – Он подтянул повыше очки. – И тебе идет.

Я снова покраснела. Господи, какое позорище. Потом он пригласил меня погулять в субботу вечером, и у меня голова пошла кругом.

Та суббота… Я надела мягкое, нежно‑серое платье – мало того, что оно повторяло все мои движения, так еще и волосы мои на его фоне отливали медью – и чувствовала себя какой‑то тропической рыбкой. Увидев меня, Мартин в первый момент опешил, уставившись как дурачок, а потом расцвел улыбкой во все лицо.

Мы пошли в кино и держались за руки – да, понимаю, сейчас это звучит так банально. Сегодняшние молодые люди думают, что это они изобрели секс, и предаются ему с беззаботной развязностью. Никто уже не держится за руки, эта форма прелюдии вышла из моды, но мне их просто жаль. Сидеть часами, касаясь друг друга только руками, когда каждое движение пальцев намекает, предлагает что‑то; сидеть, следя за упавшей на воротник прядью, стараясь не отстать от происходящего на экране и одновременно вслушиваясь в шорох ткани, уносясь в мечты, сдерживая желания, что набирают силу и требуют выхода… да, вот это и есть прелюдия.

Не помню, какой шел фильм, но мы смеялись на одних и тех же эпизодах и замирали в одни и те же мгновения. Когда зажегся свет, мы посмотрели друг на друга уже по‑другому, с узнаванием – так вот ты какой.

Потом мы отправились в «Паб Дарби», где мой отец каждый субботний вечер играл на скрипке, и я представила их друг другу, моих мужчин. Мартин, такой серьезный и вежливый, пожал папе руку и выдвинул для меня стул. Отец обнял меня и оценивающе посмотрел на моего кавалера, а когда Мартин отошел за пивом, спросил:

– Кто его родители?

– Он – еврей, пап.

Отец задумался, как бы взвешивая чужеродность Мартина и его статус студента колледжа. Не думаю, что он смог бы понять разницу между историком, историком‑обществоведом и неистовым дервишем, но Мартин в его глазах был парнем с образованием, одним из тех, в расчете на кого он и отправлял меня в чудной, с его точки зрения, университет. Он просто не рассчитывал, что мне попадется еврей.

В тот вечер папа уже не подсаживался больше к нам, он только играл. Выкладывался полностью, пристукивая в такт ногой, пел песни – страстные, про то, как ирландцы сражались с англичанами, и залихватские, с присвистами и гиканьем, застольные, что горланят за столом, когда порядком наберутся. Папина музыка – это всегда искры и пламя, джига и звонкий стук каблуков. Я выросла под эту музыку и любила ее, но опасалась, что Мартину, предпочитавшему Баха, она может показаться немного шумной и резкой.

В зависимости от точки зрения мы с Мартином могли быть как идеально сбалансированной парой, так и совершенно не подходящими друг другу одиночками. Мрачный красавчик, натура слегка меланхолическая, Мартин часто говорил, что настроение у меня меняется, как апрельская погода, что смех безудержный, а когда я улыбаюсь, ямочка на левой щеке превращает меня из невинной инженю в опасную кокетку. Он был серьезен, я – ветренна; я была непредсказуема, он – традиционен. Узнав, что он еврей, я стала думать, что его лицо и темперамент выкованы предками в черных одеждах, веками скитавшимися по гетто Центральной Европы. Оно, это лицо, уносило меня еще глубже в историю, к древнему Леванту, вызывая в воображении симпатичных кочевников, пересекавших песчаные пустыни с верблюжьими караванами.

В его доме, воображала я, все должно напоминать об извечных гонениях и преследованиях; комнаты заставлены темной мебелью и странными предметами культа с въевшимся запахом вареной капусты; молчаливая мать возится с фаршированной рыбой; лысый, с окладистой бородой отец в талите склонился над свитком Торы.

О евреях я не знала ничего, кроме тех ветхозаветных, невнятных и с душком подозрительности историй, которыми нас потчевали в Школе Ошибочного Восприятия. Некая потаенная религия, ермолки и покрывала, завывания и причитания над рассыпающимися свитками, кровавые ритуалы с участием младенцев и коз – и все это по субботам, когда католики играют в бейсбол и постригают лужайки. Я знала, что мои предки, кельты, во времена Моисея раскрашивали синим физиономии и выли на луну, но к нам с папой это не имело никакого отношения. Мы были нормальными, евреи – загадочными.

Вот почему меня так удивили Дейв и Рэчел. Я встретилась с ними однажды в воскресенье, у них дома, в Хайленд‑парке, в комнате с завешенными коврами стенами, белой с розоватым оттенком мебелью и окном с видом на широкую лужайку. Дом они украсили сувенирами, собранными за время путешествий: бронзовой балериной работы Дега из Парижа – в кабинете, раскрашенной вручную гравюрой из Италии – в туалетной комнате, веджвудским портсигаром – на кофейном столике…

Рэчел преподавала живопись, и ее симпатичные акварели в подобранных со вкусом рамах висели по всему дому. Мягкие пейзажи и величественные марины оживляли стены, и во всех работах ощущался твердый, уверенный характер написавшей их женщины. Светло‑пепельные волосы Рэчел искусно убирала за ухо, и ее кашемировые джемпер и кардиган никогда не морщились, если она садилась, изящно скрестив ноги.

Дейв, с элегантной сединой на висках и неизменно чисто выбритый, отличался крепким телосложением и внушительным, даже устрашающим, подбородком (вот, значит, откуда у Мартина эта ямочка, придающая ему сходство с Кэри Грантом). Подбородком человека, с которым принято считаться. Человек со средствами, он обладал учтивыми манерами, на фоне которых мой папа выглядел грубоватым провинциалом. Дейв встретил меня поцелуем в щеку, отчего я малость оторопела, и в дальнейшем частенько и без видимой причины похлопывал Мартина по спине. Выпускник Колумбийского университета, он терпел Средний Запад лишь потому, что Рэчел имела здесь возможность преподавать в Художественном институте. Сам Дейв преподавал английскую литературу в Северо‑Западном университете.

Люди жизнерадостные и оптимистичные, они держали в бухте моторный катер «крис‑крафт», на котором любили отдыхать в теплые солнечные деньки. Мрачный темперамент, столь часто оборачивающийся дурным настроением, впечатлительность, доходящая до паранойи, склонность к самоанализу, перерастающая в ненависть к себе самому, – все эти черты, развившиеся под прессом войны в кошмары, были присущи только Мартину.

Дейв и Рэчел были вежливы, но сдержанны, и я подумала, что, может быть, мой католицизм так же непонятен им, как мне их иудаизм. Пышность византийских мантий и песнопения на мертвом языке, трагедия мучеников, непорочное зачатие и распятие – все это при многочисленном повторении утратило первоначальный смысл и не производило должного впечатления. Я потеряла интерес даже к каннибальскому подтексту поедания тела и пития крови, с воскресной службы уходила, зевая от скуки, а эзотерические ритуалы воспринимала как нечто обыденное и нисколько не мистическое. Может быть, спрашивала я себя, то самое недоверие, что мой отец выражал в буйной ирландской музыке, пряталось и за безукоризненными манерами Дейва и Рэчел?

Рэчел приготовила обед. Я бы не удивилась, получив кусок печенки, но она подала жареного цыпленка, пухленького и сочного под хрустящей корочкой, приправленного эстрагоном, и свежий зеленый салат с кедровыми орешками. После обеда Дейв угостил нас «Гранд Марнье», разлив ликер по суженным кверху рюмочкам, а Мартин сыграл на пианино, блестящем черном «Стейнвее», подобного которому я не видела ни в одном доме. На табурет он сел как человек, готовящийся к молитве, – спина прямая, голова склонена – и на мгновение, переполненный эмоциями, замер над клавишами, а потом сыграл Моцарта и, кажется, Шопена. Играл Мартин чудесно, легко и проникновенно, с трогательной нежностью и пронзительностью.

После того как Мартин сыграл для меня, мне захотелось поделиться с ним своей страстью. Сомнительно, что чье‑то сердце растает от лекции по гравитации, но я верила, что смогу тронуть его душу.

Однажды, в начале мая, мы договорились встретиться в Пуласки‑парке.

– Сегодня в десять вечера приходи к солнечным часам за манежем. – Я приняла развязную позу и улыбнулась.

Мартин тронул ямочку на моей щеке:

– И что же задумала медноволосая шалунья?

– Просто приходи.

Зимы в Чикаго долгие и суровые, но к концу апреля последние снежные корки уже растаяли и город омыли весенние дожди. Майские вечера теплы и приятны: ветер потерял свои ледяные зубы, и нежные бризы приносят ощущение приятной свежести.

Я пришла в парк пораньше и стояла на лужайке за манежем, наслаждаясь мягкой погодой. В манеже какой‑то парнишка пытался играть на виолончели, и болезненные взвизги рвали весенний вечер. Оставалось только надеяться, что урок закончится до прихода Мартина.

Камни, изображающие цифры на открытом всем ветрам лике солнечных часов, обросли мхом, и саму лужайку окружали густые кусты мирта. Место напоминало друидский храм под открытым небом, с которого, словно мириады искрящихся богов, смотрели вниз луна и звезды. Прислонившись к солнечным часам, я думала о лунном свете, обволакивающем мир объединяющим всех сиянием. Мы здесь, внизу, колотим друг друга почем зря, а старушка‑луна висит там, вверху, мудрая и молчаливая, и умывает нас одним прохладным светом.

– Милая, – прошептал, подойдя сзади, Мартин.

Мне нравился запах его шампуня и свежей глажки, слегка шероховатое прикосновение его щеки к моей, нравилось смотреть на его красивые руки, обнимающие меня, лежащие на моих плечах. Я даже забыла, зачем попросила Мартина прийти. Вот что он со мной делал.

– Сегодня полная луна, – сказал Мартин, и я вспомнила.

– Хочу показать тебе лунные часы.

– Я думал, это солнечные часы.

– В полнолуние, как сегодня, они становятся лунными. Смотри.

Он наклонился и увидел тонкий клинышек лунной тени на десяти часах.

– Ну и ну…

– Я часто приходила сюда в детстве. Меня сюда как будто притягивало что‑то, хотелось знать, как здесь все работает.

– Ты моя вундеркинд.

– Нет. – Неужели не понимает? – Это же чудесно. Здесь все чудесно. – Я сделала широкий жест рукой, включив в него ночное небо. – Вопросов куда больше, чем ответов. Видишь, вон там? Большая Медведица. А вон то – Орион. Что дальше? – Я запнулась. – Смотри! Звезда падает! – Надо же. Ничего лучше не могло и случиться.

Звезда прочертила полнеба и погасла. Я повернулась и увидела на лице Мартина изумление.

– Разве это не восхитительно?

– Восхитительно.

– А ты знаешь, что такое на самом деле падающая звезда?

– Я не видел ее.

– Что?

– Я смотрел на тебя. – Он отвернулся и тайком, сделав вид, что чешет нос, вытер глаза.

– Мартин? – прошептала я.

– Ты светишься.

– Жалеешь, что не увидел?

– Я ни о чем не жалею. – Он погладил меня ладонью по щеке, притянул к себе, и едва слышный стон слетел с моих губ.

Лунный свет запутался в его черных волосах, густых и упругих, в его влажных глазах. Мы замерли, прижавшись друг к другу, застыли, чтобы не нарушить этот миг, чтобы он проник в само наше естество и отпечатался там, как в глине. И в этот момент виолончель в манеже взял, должно быть, учитель, потому что по волнам весеннего вечера поплыли печальные, рвущие сердце звуки баховской сюиты. Я закрыла глаза и увидела янтарные огоньки, тающие и перемешивающиеся. «Я люблю тебя», – сказал Мартин, и я сказала «люблю», и то было началом смешения и переделки нас во что‑то новое, в часть друг друга.

 

Две недели спустя мы собрали их – папу, Дейва и Рэчел – на десятиминутную свадебную церемонию в здании городского совета. Ни священника, ни раввина, никого – кроме нас. Человек, облеченный соответствующей властью, произнес: «Объявляю вас…» Мы поцеловались, по‑настоящему, а потом Дейв пригласил всех в китайский ресторанчик. Папа с трудом поддерживал плохо клеившийся разговор, и мы с Мартином заказали блюдо из креветок под названием «Любовное гнездышко».

Соединив наши стипендии, мы сняли двухкомнатную квартирку в подвале неподалеку от университета. Дейв предлагал помощь, но мы отказались, потому что хотели создать свой собственный мир, не будучи ничем никому обязанными. В первый вечер на новом месте Мартин принес домой букетик ромашек. «Они не закрываются на ночь, как маргаритки. Они смелые, как ты». Я поставила цветы в стакан, а стакан на старый стол «Формика», к которому у нас не было стульев. Потом мы разогрели в нашей единственной кастрюльке баночный суп, разлили его по разнокалиберным мискам из «Гувилла» и сели, подобрав ноги, на полу.

Матрас на полу застелили старенькими простынями и бурыми шерстяными одеялами, купленными на распродаже армейских излишков. Мы не в первый раз спали вместе, но впервые в своем доме, в своей постели, и потому старались не спешить. Сидя по обе стороны матраса, друг против друга, мы выбирались из одежды, как робкие бабочки выбираются из кокона. Глядя на Мартина, сухощавого и угловатого, со спутанными темными волосами и глубокой ямочкой на подбородке, я почему‑то думала об идеально сбалансированном уравнении.

Мы опустились на колени, прильнули друг к другу, и Мартин положил ладонь на ямочку у основания моей шеи. «Мне нравится это местечко. Я чувствую, как бьется твое сердце».

Когда мы стали жить вместе, многие в колледже гадали, беременная я или нет. Те, кто не знал, что мы поженились, спрашивали, не коммунисты ли мы и не основали ли коммуну. Все эти разговоры ничуть нас не смущали, мы чувствовали себя так, словно сбросили оковы. Мы были Адамом и Евой до грехопадения, невинными, одинокими, благословенными.

Тогда нам хватало одной только любви, а это не только нечто редкое и особенное, но и почти неуловимое, как говорят буддисты.

В том нашем крошечном, закрытом мирке все было легко, и даже когда мы спорили, это ничего не значило, потому что Мартин всегда уступал. Кто мог подумать, что, уступая, он не всегда забывал. Наверно, если бы я догадывалась о чем‑то, то смогла бы хоть немного подготовиться к тому, каким мой муж вернется с войны. Но я была наивна и думала, что мы такие вот особенные, что у нас все не так, как у других.

Неужели наш случай и впрямь столь уникален? Неужели наша любовь столь сильна, что как щитом защищает нас от обыденных проблем? Я думала об этом, но не задумывалась, опасаясь все испортить, спугнуть удачу. Я не знала тогда, что любовь – это не только то, что ты чувствуешь, но и то, что ты делаешь. Тогда нам было достаточно одних только чувств и ставить что‑то под сомнение представлялось неблагодарным – пока не кончилась война.

 

Глава 5

 

1941

Я забеременела в наш первый год магистратуры. Еще раньше мы с Мартином договорились не заводить детей – зачем, если они все одинаковые? Мы никогда не сюсюкали над чужими младенцами, этими абсолютно одинаковыми, бледными, липкими, безволосыми, с кривыми, как у лягушек, ножками и вечно орущими созданиями.

Но в 1941‑м кролик все же умер[6]и моя карьера астронома оборвалась. Убивать кроликов мочой беременных – звучит дико, отдает каким‑то Средневековьем, но что было, то было. И разумеется, в колледже меня держать не стали, потому что в 1941‑м беременным женщинам просто не было места в учебном заведении; они вообще едва вписывались в рамки публичности. В этом видели что‑то неприличное. И все же, несмотря на мое вынужденное расставание с колледжем и наше общее неприятие детей, великое чудо, появление на свет нового человека, ошеломило и потрясло нас. Мы до смешного разволновались. Помню, однажды ночью, вскоре после того, как я почувствовала первый толчок, мы с Мартином лежали в постели и перебирали детские имена. Зацепив мою ногу своей, он поглаживал меня по набухшему животу, и глаза его влажно поблескивали. Милый, сентиментальный дурачок… «Моя семья. Здесь, со мной. Расцветает, как оранжерейный цветок». И он поцеловал меня с каким‑то новым чувством.

Через несколько месяцев, уже в 1942‑м, мы вместе купали нашего сына: вдыхали его невинность, намыливали невесомый пушок на голове, восхищались идеальной формой малюсеньких ушек и пухленьких ручек, нежным румянцем на круглом животике. Взяв крохотную ножку, Мартин зарычал: «Хррр… хррр… я его съем». Он поцеловал по очереди все розовые пальчики. «М‑м, какой вкусный». Потом мы лежали в постели и посмеивались, слушая, как малыш сопит – будто старичок.

Мы называли его нашим славным Бу‑Бу, которое со временем трансформировалось в Бо‑Бо, одно из многочисленных прозвищ Билли. Другими были Котлетка, Лапшичка, Сладенький Горошек, Проказник, Цыпленочек и Пикуль. Мой папа звал его Крохой, Дейв – Великаном, Рэчел – Малышом. В десять месяцев он произнес первое «мама». В год, уронив пластмассовую погремушку, сказал «тьфу». В четырнадцать месяцев мой малыш уже бродил по комнате, сунув руки в карманы и делая вид, что звенит ключами от машины. Когда он спал, я смотрела на него и спрашивала себя, есть ли на свете что‑то милее. Иногда я даже думала, что умру от инсулинового шока.

Грустя по несбывшейся мечте стать астрономом, я утешалась тем, что у меня есть теперь Билли – малыш с блондинистыми кудряшками, отливавшими медью на солнце, тонким личиком эльфа, оловянными глазками и бойким, решительным нравом. Каждый раз, когда меня одолевали сомнения, когда казалось, что я только изображаю жену и мать, я смотрела на Билли и чувствовала прилив уверенности. Если бы пришлось выбирать, я бы снова и снова выбрала Билли.

Мы были просто невероятно счастливы, пока в 1943‑м Мартина не призвали в армию. Сначала его отправили на два месяца в учебный лагерь для новобранцев, потом еще на три в офицерскую школу, из которой он вышел очередным «чудом трехмесячной выдержки». Как и все остальные, мой муж изъявил желание продолжить службу.

Я начала курить сигареты «Рэли», носить слаксы и практичную обувь. Мне нравилось ходить по улице уверенным, длинным шагом. Я научилась водить наш старенький «шевроле», мотать бинты для Красного Креста, считать карточки. На окнах домов некоторых из наших соседей появились первые золотые звезды, и каждый раз, когда на улицу въезжал строгий правительственный автомобиль, у меня перехватывало дух.

Война закончилась, когда Билли исполнилось три года. Мартин вернулся домой. Я сразу же, с первого взгляда, поняла: у нас неприятности. К этому времени он тоже пристрастился к сигаретам, но предпочитал «Честерфилд», хотя в Европе курил все, что попадалось под руку. Ничего больше его не интересовало; он не хотел никуда ходить, не хотел никого видеть, даже родителей. Мог просто смотреть в окно или на коврик, забыв про тлеющую в пальцах сигарету, а когда я окликала его тихонько, вздрагивал и непонимающе глядел на меня влажными безумными глазами. Секс? Забудьте. Однажды я принесла в постель Билли, чтобы немного его расшевелить. Малыш пристроился у него под боком и чмокнул в щеку – милый, слюнявый детский поцелуй, – и Мартин расплакался.

Тогда, в 1945‑м, это называли травматическим неврозом, хотя раньше, в Первую мировую, термин был другой и, на мой взгляд, более точный – контузия. Мартин не просто устал от войны, его шокировала та дикость, что кроется в человеческих душах. После Вьетнама придумали еще одно название – посттравматический стресс. Стресс? Пожалуйста. Новая война и новое название, каждый раз смягченное, облагороженное.

Травмированный, контуженный, пришибленный, муж удивил меня и тем, что принял от своего отца ежемесячное пособие, дополнившее правительственные выплаты тем ветеранам, которые пожелали закончить образование. В результате он пошел учиться, предоставив мне хозяйничать дома и распоряжаться финансами. Не могу сказать, что занималась последним с большим удовольствием, но позднее, уже в Индии, я не раз мысленно благодарила супруга за его решение предоставить мне управление нашим бюджетом.

В те первые после возвращения дни Мартин учился, курил, ел и спал, но не улыбался и не играл на пианино. Его новым увлечением стало чтение «Преступления и наказания». Он постоянно носил с собой эту книгу, старую, в мятой бумажной обложке с загнутыми уголками. Поля потрепанных, в жирных пятнах, страниц покрывали загадочные пометки. Словно талисман, она всегда была при нем, в заднем кармане брюк.

В первое время у него ничего не получалось в постели, и однажды, устав от бесплодных, но упрямо повторяемых попыток, я просто оттолкнула его и сказала:

– Хватит. Это неважно.

– Нет, важно, – бросил он и, повернувшись спиной, убрал со своего плеча мою руку.

Импотенция прошла внезапно, однажды вечером, когда я повернулась, чтобы пожелать ему спокойной ночи, а он набросился на меня. Именно так. Никакого возбуждения, только ярость. Я стала для него полем боя. Он раздвинул мне ноги, схватил за плечи, прижал и просто вонзился в меня. Я расплакалась. Мартин замер, пробормотал «О боже» и с придушенным всхлипом упал мне на грудь. Мы плакали вместе, обнимая друг друга.

После того он каждый раз целомудренно чмокал меня в щеку и, пожелав спокойной ночи, отворачивался. Мы жили, как хорошие, вежливые соседи, до одного воскресного утра в 1946 году. Мартин, налив чашку кофе, сел за стол с «Чикаго трибюн». Дойдя до помещенного на второй странице объявления, он поднял газету и стал читать вслух:

Предрассудки и недоразумения, существующие в каждой стране в отношении иностранцев, являются серьезным препятствием для любой системы управления. Но если бы народы мира могли лучше узнавать друг друга, жить вместе и учиться бок о бок, то, может быть, они больше склонялись бы к сотрудничеству и меньше – к войнам и убийствам.

Когда муж опустил газету, я увидела, что он улыбается.

Первые американцы получили Фулбрайтовскую стипендию в 1946 году, и среди них был Мартин, восходящая звезда исторического отделения. Ему предстояло отправиться в Индию, встретиться с доктором Ширанживом из университета Дели и проследовать далее на север, в Симлу, дабы засвидетельствовать окончание британского правления в этой стране. Университет уже договорился о выделении для него рабочего места в помещении телеграфной станции «Рейтер» в Симле и бунгало в соседней деревне Масурла. Денежные средства на содержание семьи из трех человек выделялись небольшие, но достаточные.

Я тут же поспешила в библиотеку, где узнала, что Симла – это официальная летняя столица британских владений времен Раджа[7], популярное место, куда, спасаясь от гнетущего зноя равнин, устремлялись английские семьи. Однако после того, как начатая по призыву Ганди кампания «Уходите из Индии» набрала силу, британцы стали покидать страну, и к 1947‑му половина бунгало в Масурле уже пустовала.

Меня это предложение устраивало как нельзя лучше. Я уже представляла, как мы, оказавшись одни во враждебном окружении, возвращаемся к первым дням нашей благословенной изоляции. Я видела улыбающихся смуглых людей в белых дхоти и пестрых сари, пещерные храмы, освещенные масляными лампами, живописные железные дороги, змейками вьющиеся между горных склонов, раскрашенных слонов и священных коров, шумные базары с кобрами и играющими на флейте факирами. Я ощущала аромат жасмина и запах костров. Мы склеим наш давший трещину брак экзотическим клеем и заново откроем для себя тот зачарованный мир, который делили на двоих в наши первые дни.

Что сказать? Я была молода. Проведя в Индии три месяца, мы преуспели лишь в том, что благополучно перевезли наше несчастье и делили теперь только рутину повседневного житья‑бытья, обходя друг друга так ловко, как будто существовали в параллельных вселенных.

В тот день, когда я, словно воровка, спрятала письма Фелисити и Аделы, Мартин пришел домой в приподнятом настроении, заряженный энергией, с оживленным лицом. Огонек надежды вспыхнул во мне. Обычно он возвращался замкнутым, поникшим, и если спрашивал о чем‑то, то лишь о том, каким смертоносным карри его будут травить сегодня. Его не интересовали рассказы об уроках английского, которые я давала деревенским детям, – милые застенчивые лица, пытливый ум и смешной акцент, – он равнодушно пробегал взглядом по моим новым фотографиям.

Но когда Мартин ворвался в дом с горящими глазами, я позволила себе момент оптимизма. Может быть, наконец‑то случилось что‑то хорошее, что‑то чудесное. Может быть, я даже смогу поделиться с ним своим секретом. Может быть, когда Билли ляжет спать, мы разопьем бутылочку вина и отправимся в веселое путешествие за сокровищами, разнесем на щепки бунгало в поисках других писем и с ними или без них свалимся в мятую постель. Он выглядел таким живым, таким возбужденным – помню, я даже пожалела, что не надела платье вместо слаксов.

– Мартин… – Я смахнула со лба прядь волос.

– Беда.

Та к вот из‑за чего он такой возбужденный.

Билли, игравший на полу со Спайком, тут же поднял голову – его эмоциональный радар уже среагировал на что‑то.

– Мам?

– Не сейчас, Лапшичка. – Я потрепала сына по головке.

– Что…

– Вам с Билли надо убираться отсюда. – Мартин бросил на стол портфель, замок расстегнулся, и на пол посыпались какие‑то бумажки. – Черт! – рявкнул он, багровея.

Билли прижал к груди Спайка, и его нижняя губа предательски задрожала.

Мартин наклонился и взял его за подбородок:

– Эй, Бо‑Бо? Я тебя напугал? Извини, сынок.

Он подхватил Билли на руки и поцеловал, не понимая, что сам же и распространяет панику. Я забрала у него мальчика и отнесла в спальню.

Избавленный от пыток Хабиба, Билли уже съел тарелку имбирного супа с курицей и запил сладким манговым ласси[8]. Я переодела сына в нашу любимую хлопчатобумажную пижаму, ту, что с Маленьким Паровозиком на груди, и положила на узкую кроватку. Лежа в нимбе рассыпавшихся по подушке золотистых кудряшек, он посмотрел на меня с недетской серьезностью.

– Папа злится на нас?

– Нет, Котлетка. Просто устал на работе. – Я забрала Спайка и, поглаживая сына по лбу, тихонько замурлыкала «Дэнни‑бой».

Через пару минут он пробормотал:

– Глазки закрываются.

– Спи, малыш. – Я провела ладонью по сонному личику, поцеловала в щечку, опустила москитную сетку и вышла, оставив дверь приоткрытой.

Мартин сидел за столом в кухне, обхватив голову руками. Очки лежали у локтя. Я остановилась, подбоченясь – моя боевая стойка.

– Может, расскажешь, что случилось?

– Господи, Эви, не начинай. – Он поднял голову, и во мне что‑то дрогнуло. Обычно бесстрастное, словно окаменевшее, лицо сморщилось от боли. Глубокие карие глаза, оставшись без очков, казались голыми и беззащитными. – Страна вот‑вот взорвется. Вам с Билли нужно вернуться в Штаты.

Я села напротив:

– Так что все‑таки случилось?

– Не надо было тащить вас сюда. Тем более Билли… Боже, о чем я только думал? – Он потер лоб.

Я потянулась через стол, коснулась его руки:

– Мартин, что слу…

– Собери чемодан, самое необходимое. Не суетись. Я хочу, чтобы вы сели на восьмичасовой поезд до Калка. Оттуда доедете до Дели. – Он закурил, держа сигарету дрожащими пальцами. – Университет поможет добраться до Бомбея. Сядете на пароход до Лондона, а уже оттуда – в Штаты.

– Ты сам себя слышишь? – Я откинулась на спинку стула и сложила руки на груди. – До восьмичасового поезда еще двенадцать часов. Успокойся и расскажи, что происходит.

Мартин затянулся и шумно, со свистом, выдохнул.

– Да, ты права. Я только что узнал, но… все в порядке. – Он поднял руки ладонями вверх – мир.

– Принесу поесть. – Я взяла две тарелки, положила риса и не слишком аппетитного вида карри из баранины. Не знаю почему, но мне вдруг жутко захотелось сэндвича с сыром. Я поставила тарелки с карри на стол. – Итак, что происходит?

– Маунтбеттен[9]перенес дату ухода англичан. – Мартин ткнул сигаретой в пепельницу и уставился в тарелку.

– На какое число?

– На пятнадцатое августа.

– Этого года? Но это уже через два месяца.

– Вот именно. – Мартин проглотил кусочек карри и замахал ладонью у рта, но я видела – больше напоказ. – Так или иначе, раздел все равно произойдет. Прежде чем уйти, они проведут через эту страну воображаемые линии и поделят ее между индусами и мусульманами.

– Но Ганди против раздела.

– Ганди сейчас проигрывает.

– Почему в августе? Это же…

– Безумие. – Мартин отложил вилку. – Индия будет индуистской, а новая страна, Пакистан, мусульманской. Миллионам сбитых с толку, обозленных, испуганных людей придется оставить свои дома и уйти за новые границы. Маунтбеттен говорит, что тех, кто пожелает остаться, защитят, но как? И кто? – Он опустил локти на стол, и по губам его скользнуло подобие улыбки. – Представь, что англичане или кто‑то еще говорят американцам, что поскольку у нас проблемы с межрасовыми отношениями, то пусть Западное и Восточное побережье будут черными, а середина белая, и все это надо успеть за два месяца.