БЕЗ ПРОТИВОРЕЧИЙ 12 страница

Необъяснимо, по какой-то сильно удивившей ее эмоциональной ассоциации, она вспомнила о том, что совсем недавно передало ей такое же ощущение чистой радости, какое исходило сейчас от него.

– Франциско, – мягко сказала она, – мы оба любили музыку Ричарда Хэйли…

– Я и сейчас ее люблю.

– Ты когда-нибудь встречался с ним?

– Да. А что?

– Ты случайно не знаешь, не написал ли он Пятый концерт?

Он замер. Она думала, что он невосприимчив к каким бы то ни было потрясениям. Но он был потрясен. Она даже не пыталась понять, почему из всего сказанного ею только это действительно задело его. Его замешательство длилось лишь мгновение, затем он спокойно спросил:

– А почему ты думаешь, что он его написал?

– Так написал или нет?

– Ты знаешь, что у него только четыре концерта.

– Да. Мне просто интересно, не написал ли он еще один.

– Он перестал писать.

– Я знаю.

– Тогда почему ты спросила?

– Так, вдруг пришло в голову. А что он сейчас делает? Где он?

– Не знаю. Я давно его не видел. Так почему ты вдруг решила, что он написал Пятый концерт?

– Я не сказала, что он его написал. Я просто спросила тебя об этом.

– Почему ты вспомнила о Хэйли?

– Потому что… – Она почувствовала, что ее самообладание несколько пошатнулось. – Потому что я не могу постичь разумом такой резкий скачок: от музыки Хэйли до… миссис Джилберт Вейл.

Он с облегчением рассмеялся:

– А, это… Между прочим, если ты читала, что обо мне писали газеты, то, наверное, заметила одно забавное несоответствие в интервью миссис Вейл.

– В газетах я на такие вещи не обращаю внимания.

– А следовало бы. Она предоставила газетчикам такое яркое описание того дня накануне Нового года, что мы провели вместе на моей вилле в Андах. Лунный свет над горными вершинами, красные, как кровь, цветы, свисающие с виноградной лозы у открытых окон. Замечаешь, что не так в этой картинке?

– Я могла бы спросить об этом тебя, но не собираюсь этого делать, – сказала она тихо.

– О… В принципе все правильно, за исключением того, что в канун Нового года я был в Эль-Пасо, на открытии линии Сан-Себастьян. Тебе следовало бы помнить об этом, хотя ты и не сочла нужным присутствовать на церемонии. У меня есть фотография, где я стою, обнявшись с твоим братом и сеньором Ореном Бойлом.

У нее перехватило дыхание. Она вспомнила, что это действительно было так, и вспомнила то, что прочитала в интервью миссис Вейл.

– Франциско, что… что это значит? Он рассмеялся:

– Делай выводы, Дэгни. – Его лицо вдруг стало серьезным. – Почему ты решила, что Хэйли написал Пятый концерт? Не симфонию, не оперу, а именно концерт?

– Почему это тебя волнует?

– Это меня вовсе не волнует. – И мягко добавил: – Мне по-прежнему нравится его музыка, Дэгни. – Затем он снова заговорил непринужденно: – Но она из прошлой жизни. В наши дни развлечения носят несколько иной характер. – Он перевернулся на спину и лежал, заложив руки за голову. Он лежал, глядя в потолок, словно там разворачивались сцены экранизированного фарса. – Дэгни, разве тебя не позабавило поведение мексиканского правительства в связи с рудниками Сан-Себастьян? Ты читала передовицы и правительственные заявления в их газетах? Они называют меня грязным, беспринципным мошенником, который бессовестно обманул их. Они надеялись прибрать к рукам процветающий концерн. Я не имел права так разочаровывать их. Ты читала о том паршивом бюрократишке, который хотел, чтобы на меня подали в суд?

Он рассмеялся, лежа на спине. Его руки были широко раскинуты, образуя крест. Он казался совершенно беззащитным, раскрепощенным и молодым.

– Во что бы ни обошелся этот фарс, он того стоил. Цена представления оказалась мне по карману. Если бы я поставил его сознательно, то побил бы рекорд императора Нерона. Он всего лишь сжег Рим; а я сорвал крышку с люка, ведущего в ад, и показал, каково там.

Он встал, подобрал несколько шариков и снова сел, рассеянно подбрасывая их на ладони. Они звенели мягким, чистым звуком – так звенит драгоценный камень. Она вдруг поняла, что игра в шарики – это отнюдь не поза. В ней проявлялась его неугомонность; он просто не мог долго пребывать в бездействии.

– Правительство Мексики выпустило прокламацию, призывая народ проявить терпение и смириться еще на некоторое время с трудностями. Похоже, их Госплан имел серьезные виды на медь Сан-Себастьян. Это должно было поднять уровень жизни населения и обеспечить кусок жареной свинины по воскресеньям каждому жителю Мексики – мужчинам, женщинам, детям и жертвам аборта. Теперь эти плановики взывают к народу с просьбой винить не правительство, а порочного богача, потому что я оказался не алчным капиталистом, каким мне пристало быть, а безответственным плейбоем. Откуда мы знали, спрашивают они, что он нас так подведет? Что ж, очень даже верно. Откуда они могли это знать? – Она заметила, как он перебирает пальцами шарики. Он делал это бессознательно, мрачно глядя в пространство, но она не сомневалась, что это действие приносит ему облегчение. Пальцы его двигались медленно, с чувственным удовольствием ощупывая фактуру камня. Она не усмотрела в этом ничего вульгарного. Напротив, здесь было нечто необъяснимо притягательное – как будто чувственность вовсе не имела физической природы, а проистекала из некой духовной проницательности. – Но это далеко не все. Им еще многое предстоит узнать. Например, строительство жилья для рабочих рудников. Оно обошлось в восемь миллионов долларов. Дома из стальных конструкций, с водопроводом, электричеством и кондиционерами. А также школа, церковь, больница и кинотеатр. Все это построено для людей, которые ютились в жалких лачугах. В награду за это мне планировалось дать возможность унести ноги целым и невредимым – особая уступочка за то, что я по несчастному стечению обстоятельств не являюсь уроженцем Мексики. Этот рабочий поселок тоже входил в их планы как блистательный образец прогрессивного государственного жилищного строительства. Так вот, эти дома – просто картонные коробки! Они не простоят и года. Трубы для водопровода, как и большая часть оборудования для рудников, куплены у дельцов, главным источником снабжения которых являются городские свалки Буэнос-Айреса и Рио-де-Жанейро. Водопроводу я дам месяцев пять, а электропроводке – с полгода. Прекрасные дороги, которые мы там построили, протянут не больше чем пару зим: они из дешевого цемента и уложены наголо, без фундамента, а ограждения на опасных поворотах сделаны из крашеных досок. Один хороший оползень – и все. Церковь будет стоять. Ее построили на совесть. Она пригодится.

– Франциско, – прошептала Дэгни, – ты что, специально так сделал?

Он поднял голову; Дэгни удивилась, заметив на его лице бесконечную усталость.

– Специально, по небрежности или по глупости – не имеет никакого значения, неужели ты не понимаешь? В любом случае недостает одного и то же.

Дэгни дрожала. Несмотря на все свое самообладание, она закричала:

– Франциско! Если ты видишь, что творится в мире, понимаешь все, о чем говорил, ты не можешь смеяться! Ты, именно ты должен бороться с ними.

– С кем?

– С бандитами и с теми, кто позволяет рвать мир на части. С мексиканским Госпланом и им подобными.

Его улыбка стала опасной.

– Нет, дорогая. Это с тобой я должен бороться. Она посмотрела на него, ничего не понимая:

– Что ты хочешь сказать?

– Я хочу сказать, что на строительство жилья для рабочих пошло восемь миллионов. На деньги, ушедшие на эти карточные домики, можно было бы построить добротное жилье. Так же я заплатил и за остальное. Деньги ушли к людям, которые богатеют подобным способом. Но такие люди долго богатыми не останутся. Деньги утекут не к тем, кто лучше всех производит, а к самым продажным. По меркам нашего времени побеждает именно тот, кто меньше всего создает. Эти деньги пойдут прахом на проекты вроде рудников Сан-Себастьян.

– Так вот чего ты добиваешься, – сказала она с усилием.

– Да.

– Ты находишь это забавным? –Да.

– Я думаю о твоем имени, – сказала она, в то время как ее разум кричал, что упреки бесполезны. – В роду Д'Анкония сложилась традиция, что каждый должен оставить после себя большее состояние, чем унаследовал.

– О да, мои предки обладали незаурядной способностью вовремя предпринимать верные действия, а также правильно и своевременно делать капиталовложения… Конечно, капиталовложения – понятие довольно относительное. Все зависит от того, чего ты хочешь добиться. Возьмем, например, рудники Сан-Себастьян. Они обошлись мне в пятнадцать миллионов долларов, но в сорок миллионов – «Таггарт трансконтинентал», в тридцать пять миллионов – таким акционерам, как Джеймс Таггарт и Орен Бойл, и в сотни миллионов косвенных потерь. Не такая уж плохая отдача на вложенный капитал, правда, Дэгни? Она сидела, выпрямившись в кресле.

– Ты хоть понимаешь, что говоришь?

– О, в полной мере. Мне опередить тебя и перечислить тебе последствия этого фарса, которыми ты собиралась меня упрекнуть? Во-первых, я не думаю, что «Таггарт трансконтинентал» сможет возместить потери от этой идиотской линии Сан-Себастьян. Ты думаешь, что вы выкарабкаетесь, но это не так. Во-вторых, Сан-Себастьян помог твоему братцу уничтожить «Финикс – Дуранго», которая была, пожалуй, последней хорошей железной дорогой.

– Ты все это понимаешь?

– Не только это. Я понимаю куда больше.

Она не знала, почему сказала это, просто вспомнила вдруг лицо с неукротимыми темными глазами, которые, казалось, сейчас смотрели на нее.

– Ты… ты знаешь Эллиса Вайета?

– Конечно.

– Ты понимаешь, что это для него значит?

– Конечно. Теперь его очередь.

– Ты что, находишь это… забавным?

– Куда более забавным, чем крах мексиканского правительства.

Она встала. Долгие годы она считала его порочным. Боялась этого. Думала об этом, пыталась забыть и больше никогда к этому не возвращаться, но даже не подозревала, что его порочность зашла так далеко.

Дэгни смотрела мимо него; она не сознавала, что произнесла вслух слова, сказанные когда-то им:

– Кто окажет большую честь великим предкам: ты – Нэту Таггарту или я – Себастьяну Д'Анкония…

– Неужели ты не поняла, что я назвал эти рудники в честь моего великого предка? Такую дань его памяти он несомненно одобрил бы.

Дэгни словно на время ослепла. Она никогда не задумывалась, что означает слово «кощунство» и что чувствует человек, столкнувшись с этим, – теперь она знала, что это такое.

Он встал и учтиво стоял рядом, с улыбкой глядя на нее сверху вниз. Это была холодная, безликая, не выдававшая чувств улыбка.

Она вся дрожала, но это не имело значения. Ей было безразлично, что он видел, что понял и над чем смеялся.

– Я пришла, потому что хотела знать причину того, что ты сделал со своей жизнью, – сказала она без злости в голосе.

– Я назвал тебе причину, – сказал он бесстрастно, – но ты не хочешь в нее поверить.

– Я все время видела тебя таким, каким ты был. Не могла забыть. И то, каким ты стал, не укладывается в рамки разумного и постижимого.

– Не укладывается? А мир, который ты видишь вокруг себя, укладывается?

– Ты был человеком, которого никакой мир не мог сломить.

– Да, это правда.

– Тогда – почему? Он пожал плечами:

– Кто такой Джон Галт?

– Только не говори языком подворотни.

Он посмотрел на нее. На его губах застыла тень улыбки, но голубые глаза были спокойны, серьезны и в это мгновенье до неприятного проницательны.

Он ответил так же, как десять лет назад, в их последнюю ночь в этой же гостинице:

– Ты еще не готова услышать это.

Он не проводил ее к выходу. Она положила руку на ручку двери, обернулась и остановилась. Он стоял посреди комнаты и смотрел на нее. Это был взгляд, обращенный ко всему ее естеству; она знала его значение и застыла на месте.

– Я по-прежнему хочу спать с тобой, – сказал он, – но для этого я недостаточно счастлив.

– Недостаточно счастлив… – повторила она в полном замешательстве.

Он рассмеялся:

– Ну разве нормально, что это первое, что ты ответила? Он ждал, но она молчала.

– Ты ведь тоже этого хочешь, правда?

Она чуть не ответила «нет», но поняла, что правда еще хуже.

– Да, хочу, – холодно сказала она, – но то, что я хочу этого, не имеет для меня никакого значения.

Он улыбнулся в знак признательности, давая понять, что знает, чего ей стоило сказать это.

Но когда она открыла дверь, собираясь уйти, он без улыбки сказал:

– В тебе очень много смелости, Дэгни. Когда-нибудь тебе это надоест.

– Что надоест? Смелость?

Но он не ответил.

 

 

Глава 6. Некоммерческое

 

Стараясь ни о чем не думать, Реардэн прижался лбом к зеркалу.

Иначе у меня не хватит сил продолжать, сказал он себе. Он сосредоточился на прохладном прикосновении зеркальной поверхности и размышлял, что же делать, чтобы отрешиться от всего и ни о чем не думать, особенно если вся жизнь прожита в соответствии с аксиомой, что постоянное, четко-безжалостное функционирование разума есть первостепенная обязанность. Он спрашивал себя, почему ему всегда казалось, что в мире нет ничего, с чем бы он не справился, и все-таки не мог собраться с духом, чтобы прикрепить несколько запонок из черного жемчуга к своей накрахмаленной манишке.

Была годовщина его свадьбы, и все последние три месяца он знал, что прием состоится именно сегодня, как того хотела Лилиан. Он обещал ей присутствовать на торжестве, чувствуя себя спокойным при мысли, что от этого дня его отделяют три долгих месяца и что, когда придет время, он воспримет это как должное и отнесется к этому как к многочисленным обязанностям своего перегруженного рабочего дня. Затем, работая по восемнадцать часов в сутки, он благополучно забыл об этом, пока полчаса назад, поздно вечером, к нему не зашла секретарь и не сказала: «Мистер Реардэн, ваш прием». – «О Боже!» – вскричал он, сорвавшись с места. Он бросился домой, взбежал вверх по ступенькам, скинул одежду и начал переодеваться, осознавая лишь, что нужно спешить, но не осознавая почему. Когда Реардэн вдруг понял, зачем он это делает, он остановился.

«Тебя ничего не интересует, кроме бизнеса» – он слышал это всю свою жизнь, словно обвинительный приговор. Он всегда знал, что бизнес считают своего рода тайным и постыдным культом, которому невинный обыватель предаваться не станет, что люди относятся к бизнесу как к гадкой необходимости, от которой никуда не денешься, но упоминать о которой не следует, что разговор о делах считается оскорблением более высоких чувств, – человек смывает с рук машинное масло, прежде чем войти в дом, и так же он должен, входя в гостиную, выбросить из головы мысли о делах. Он никогда не придерживался таких взглядов, но не находил ничего неестественного в том, что его семья разделяет их. Реардэн считал само собой разумеющимся – как бывает с чувством, которое впитываешь в детстве и с которым живешь, не подвергая его сомнениям и не подбирая ему названия, – что, словно мученик какого-то тайного религиозного культа, посвятил себя служению вере, ставшей его страстью, но сделавшей его изгоем среди людей, от которых он не мог ожидать сочувствия.

Он понимал, что должен посвятить жене часть своей жизни, в которой не должно быть места бизнесу, но так и не нашел в себе сил сделать это или хотя бы почувствовать себя виноватым. Он не мог ни изменить себя, ни обвинять ее, когда она осуждала его.

Месяцами он не уделял Лилиан ни минуты, – нет, подумал он, годами, все восемь лет их совместной жизни. Ему были абсолютно безразличны ее интересы, он даже не знал, в чем они заключались. У нее был широкий круг друзей, и он слышал, что их имена составляют гордость национальной культуры, но у него никогда не было времени познакомиться с ними или, по крайней мере, дать себе труд узнать, какими именно достижениями они стяжали себе славу. Он знал лишь, что часто видел их имена на обложках журналов в газетных киосках. Если Лилиан возмущает такое его отношение, думал он, – она права. Если ее отношение к нему предосудительно – он заслужил это. Если семья называет его бессердечным – это правда.

Он никогда не жалел себя. Когда на заводе возникали какие-нибудь проблемы, его первой заботой было установить, какую он допустил ошибку, – он не искал виновного, он обвинял себя; от себя он требовал совершенства. И сейчас он тоже не искал себе оправдания; он признал свою вину. Но на заводе это подталкивало его к немедленному действию, чтобы исправить промах, а сейчас это не срабатывало… Еще хоть несколько минут, думал он, с закрытыми глазами стоя у зеркала.

Он никак не мог прервать поток слов, возникающих в его сознании, – все равно что пытаться голыми руками заткнуть фонтан, бьющий из сломанной колонки. Жгучие струи полуслов-полуобразов обстреливали его мозг. Сколько часов, думал он, придется провести, глядя в лица гостей и видя, как взгляды тяжелеют от трезвой скуки или мутнеют и глупеют от выпитого, притворяться, что не замечаешь ни того, ни другого, мучительно придумывать, что бы сказать, тогда как ему не о чем с ними говорить, в то время как эти часы нужны ему, чтобы срочно решить важный вопрос, – необходимо найти замену начальнику прокатного цеха, который внезапно, без всяких объяснений уволился, он должен сделать это немедленно – таких работников, как бывший начальник, найти крайне сложно; а если цех прекратит выпуск проката… Из него делали рельсы для «Таггарт трансконтинентал»… Он вспомнил молчаливый упрек, осуждение и накопившееся презрение, которые видел в глазах родных всегда, когда им удавалось найти хоть какое-то свидетельство его страстной привязанности к своему делу, и тщетность своего молчания, своей надежды, что они не догадаются, насколько дорога ему его работа, – он вел себя как закоренелый пьяница, напускающий на себя притворное безразличие к выпивке в кругу людей, которые, прекрасно зная о его постыдной слабости, смотрят на него с презрительной усмешкой. «Я слышала, вчера ты пришел домой в два часа ночи. Где ты был?» – спрашивала за ужином мать. «Где еще, конечно же, на заводе», – отвечала Лилиан таким тоном, каким другие жены говорят: «В кабаке, где же еще…»

Или Лилиан с хитроватой усмешкой спрашивала его: «Что ты делал вчера в Нью-Йорке?» – «Был с друзьями в ресторане». – «Дела?» – «Да». – «Я так и знала». И Лилиан отворачивалась, не говоря больше ни слова, а у него не оставалось ничего, кроме стыда, – он поймал себя на мысли, что ему очень хочется, чтобы Лилиан подумала, будто он летал в Нью-Йорк на холостяцкую пирушку. Во время шторма на озере Мичиган затонул сухогруз, тысячи тонн руды, предназначавшейся для «Реардэн стил», пошли ко дну. Эти суда давно дышат на ладан, и если он не возьмет на себя проблемы, связанные с ремонтом, владельцы единственной еще не разорившейся в районе озера Мичиган транспортной компании обанкротятся…

«Этот уголок?» – спросила после перестановки в гостиной Лилиан, указывая на диваны и кофейные столики. – Нет, Генри, что ты, они не новые, но наверное, я должна чувствовать себя польщенной: не прошло и трех недель, а ты уже заметил. Это мой вариант утренней приемной, вроде той, что в Лувре, но подобные вещи тебя вряд ли заинтересуют. Это ведь не цены на фондовом рынке… он разместил полгода назад, до сих пор не выполнен. Дата поставки переносилась уже три раза: «Мы ничего не можем поделать, мистер Реардэн»; пришлось налаживать связи с другой компанией. Поставки меди с каждым днем становились все более и более ненадежными…

Филипп не улыбнулся, когда, разговаривая с одним из друзей матери об организации, в которую он вступил, поднял глаза и взглянул на Реардэна, но на его оплывшем лице появилось выражение, похожее на улыбку превосходства, когда он сказал: «Нет, Генри, тебя это не касается. Это не имеет отношения к бизнесу, никакого. Это совершенно некоммерческое предприятие…»

Его подрядчик в Детройте, который занимался реконструкцией большой фабрики, рассматривал возможность использования конструкций из металла Реардэна; нужно слетать в Детройт и переговорить с ним лично – он должен был сделать это еще неделю назад, он мог бы сделать это сегодня вечером… «Ты меня не слушаешь, – сказала мать, рассказывая ему за завтраком сон, который она видела ночью, в то время как все его мысли были заняты ценами на уголь. – Ты никогда в жизни никого не слушал. Тебя никто и ничто не интересует, кроме тебя самого. Тебе наплевать на всех и на каждого»… Отпечатанные страницы, лежавшие на столе в его кабинете, содержали результаты испытаний авиационного двигателя, сделанного из металла Реардэна. Пожалуй, сейчас больше всего на свете ему хотелось прочесть этот доклад – текст пролежал на его столе три дня, а он даже не притронулся к нему, у него не было времени; почему бы ему не прочитать его сейчас и…

Открыв глаза, он отошел от зеркала и яростно тряхнул головой.

Он хотел взять жемчужные запонки, но его рука потянулась к стопке деловых писем, лежавших на туалетном столике. Письма были отобраны как срочные, и прочесть их нужно было сегодня же, но он не успел сделать это в кабинете. Секретарь сунула их ему в карман, когда он уходил. Дома, раздеваясь, он бросил их на туалетный столик.

Из стопки на пол выпала газетная вырезка. Это была передовица, которую мисс Айвз пометила, сердито перечеркнув красным карандашом. Статья называлась «О равных возможностях». Он не мог не прочитать ее. За последние три месяца вокруг этого законопроекта было слишком много шума – угрожающе много.

Он читал, слыша голоса и наигранный смех, доносившиеся снизу и напоминавшие, что гости собрались, прием начался и ему предстоит встретить горькие, полные упрека взгляды родных, когда он спустится вниз.

В статье говорилось: несправедливо в период спада производства, сокращения рынков сбыта и все уменьшающихся возможностей заработать на жизнь позволять одному человеку владеть множеством предприятий в различных отраслях, в то время как другие не имеют ничего; на экономике страны пагубно отражается тот факт, что кучка предпринимателей сосредоточила в своих руках все природные ресурсы, не оставив тем самым никаких шансов другим; конкуренция, писала газета, играет первостепенную роль в жизни общества, и долг общества заключается в том, чтобы не позволить никому подняться на уровень, ставящий его вне конкуренции. Автор статьи предсказывал, что предложенный на рассмотрение Законодательного собрания законопроект о равных возможностях, запрещающий любому человеку или корпорации владеть предприятиями более чем в одной отрасли, вскоре будет принят.

Висли Мауч, человек Реардэна в Вашингтоне, сказал, что для беспокойства нет никаких оснований. Предстоит Драчка, но законопроект не пройдет. Реардэн ничего не смыслил в битвах такого рода. Он предоставил все Маучу и его людям. У него едва хватало времени бегло просматривать доклады Мауча из Вашингтона и подписывать чеки на суммы, которые Мауч запрашивал для ведения борьбы.

Реардэн не верил, что законопроект пройдет. Он просто не мог в это поверить. Всю жизнь имея дело с чистой реальностью технологий, металла и производства, он обрел твердую уверенность, что человек должен заниматься тем, что разумно, а не безумно, что человек всегда должен стремиться к правильному, потому что реальность в конечном итоге всегда берет верх, а бессмысленное, неправильное и несправедливое не имеет будущего, не может привести к успеху, не может ничего – только уничтожить себя. Бороться против таких вещей, как этот законопроект, казалось ему нелепостью, он даже слегка стыдился этого, словно ему вдруг предложили помериться силами с человеком, который при изготовлении стальных сплавов полагался на средневековую нумерологию.

Он говорил себе, что этот законопроект таит опасность. Но даже самые громкие вопли в самых истеричных передовицах не вызывали в нем никаких эмоций, тогда как, узнав из доклада о лабораторных испытаниях об изменении характеристик металла Реардэна на одну десятую, он вскакивал с места от радости или беспокойства. Ни на что другое у него уже не хватало сил.

Реардэн скомкал передовицу и бросил ее в корзину для бумаг. Он почувствовал, как на него медленно наваливается гнетущая усталость, которой он никогда не ощущал на работе, опустошенность, которая, казалось, поджидала и охватывала его, как только он переключался на что-то другое. Сейчас у него осталось одно-единственное желание. Ему страшно хотелось спать.

Он сказал себе, что должен спуститься к гостям, что родные вправе требовать от него этого, что он должен научиться получать удовольствие от того, что приятно им, – не ради себя, ради них.

Реардэн задавался вопросом, почему осознание этого не имеет над ним никакой власти, не побуждает к действию. Всю жизнь, когда бы он ни приходил к убеждению, что какой-либо его поступок будет правильным, желание действовать появлялось автоматически. «Что со мной происходит?» – спрашивал он себя. Нежелание поступать правильно – разве это не явное проявление морального разложения? Признать свою вину и при этом чувствовать лишь глубочайшее, холодное равнодушие – разве это не измена тому, что являлось источником его гордости, его жизненных сил?

Он не стал размышлять над,"ответом на этот вопрос и быстро закончил одеваться.

С тонким белым платочком в нагрудном кармане черного вечернего костюма, высокий и стройный, с присущей ему спокойной уверенностью в себе, Реардэн неторопливо спустился по лестнице в гостиную – являя собой, на радость наблюдавших за ним матрон, идеальное воплощение великого промышленника.

У подножья лестницы он увидел Лилиан. Аристократические складки лимонно-желтого вечернего платья в стиле ампир выгодно подчеркивали грациозность ее фигуры; она стояла с горделивым видом человека, полностью владеющего собой. Он улыбнулся. Ему нравилось видеть ее счастливой. Это служило своеобразным оправданием приема.

Он подошел к ней и остановился. Она никогда не надевала слишком много украшений, проявляя привитый вкус. Но сегодня вечером она разоделась – бриллиантовое ожерелье, серьги, кольца и броши. В глаза сразу бросалось, что на руках у нее ничего не было, лишь правое запястье украшал браслет из металла Реардэна. Рядом со сверкающими бриллиантами он выглядел дешевой побрякушкой, купленной в магазине бижутерии.

Переведя взгляд с ее запястья на лицо, он заметил, что она смотрит на него. Она слегка прищурилась, и он не мог определить выражения ее глаз; затуманенный, словно с поволокой взгляд был слишком многозначительным, в нем явно что-то скрывалось, но невозможно было определить что.

Ему захотелось сорвать браслет с ее руки, но он лишь покорно кивал головой в знак приветствия, пока Лилиан веселым голосом представляла ему стоявших рядом дам. Его лицо ничего не выражало.

– Что такое человек? Всего лишь набор химических Компонентов в соединении с манией величия, – говорил доктор Притчет группе гостей. Он взял с хрустального подноса канапе с икрой и, подержав его двумя пальцами, целиком засунул в рот. – Метафизические притязания человека просто нелепы. Ничтожное количество протоплазмы, полное каких-то уродливых понятий и мелочных, жалких чувств, – и это воображает себя чем-то значимым! Нет, воистину именно в этом сокрыт корень всех бед человечества.

– Профессор, а какие понятия не являются уродливыми и жалкими? – спросила жена одного автопромышленника.

– Нет таких понятий, – сказал доктор Притчет, – во всяком случае, в пределах человеческих возможностей.

– Но если мы начисто лишены каких бы то ни было хороших понятий, то каким образом мы можем определить, что наделены лишь уродливыми? Я хочу сказать – по каким критериям? – нерешительно спросил один молодой человек.

– А нет никаких критериев.

Эта фраза заставила слушателей замолчать.

– Философы прошлого были дилетантами, – продолжал доктор Притчет. – Именно нашему веку выпала участь заново определить цель философии. Она состоит не в том, чтобы помочь людям найти смысл жизни, а в том, чтобы доказать им, что его попросту не существует.

– А кто может это доказать? – с негодованием спросила симпатичная молодая девушка, отец которой владел угольной шахтой.

– Это пытаюсь сделать я, – сказал доктор Притчет. Последние три года он заведовал кафедрой философии в Университете Патрика Генри.

Лилиан Реардэн подошла к окружившим доктора Притчета гостям; ее бриллианты сверкали в свете люстр. На ее лице играла чуть обозначенная нежная улыбка, легкая, как тень.

– Человек своеволен лишь потому, что упрямо пытается докопаться до смысла своего существования, – продолжал доктор Притчет. – Но поняв однажды, что он ничтожен в сравнении с бескрайней вселенной, что его действия ничего не значат и совершенно неважно, жив он или умер, человек станет куда более… покладистым. – Он пожал плечами и потянулся за очередным канапе.

– Я хотел спросить вас, профессор, что вы думаете о законопроекте о равных возможностях? – с тревогой в голосе спросил один бизнесмен.

– А, о законопроекте… Но, по-моему, я ясно дал понять, что одобряю его, так как являюсь сторонником экономической свободы, которая невозможна без конкуренции. Следовательно, людей нужно принудить к конкуренции, а значит, мы должны держать их под контролем, чтобы заставить быть свободными.

– Но послушайте… разве одно не противоречит другому?

– В высшем философском смысле – нет. Надо научиться смотреть дальше закостенелых догм устаревшего мышления. В мире нет ничего неизменного. Все течет, все изменяется.

– Но ведь это вполне соответствует здравому смыслу, когда…