ОЛИВКОВАЯ ВЕТВЬ
Пришедшего в отчаяние делай поразившим себя ножом и руками разодравшим себе одежды; одна из его рук пусть разрывает рану; сделай его стоящим на ступнях, но ноги должны быть несколько согнуты; тело также нагнулось к земле, волосы вырваны и растрепаны.
Леонардо да Винчи
Глаз, называемый окном души…
Леонардо да Винчи
Могло ли все это быть дурным сном, лихорадочным кошмаром, фантазмом?
Хотя выкуп Лоренцо был принят судом и избавил Леонардо от тюрьмы, обвинение не было снято и унижение продолжалось. Это‑то и было сутью Мирандолова «Искусства доносительства» – демоническое волшебство безнадежности, меланхолия. События потеряли привычную реалистичность, сделались предзнаменованиями, символами, наполнились тайным значением. Даже время вышло из равновесия: часы тянулись мучительно медленно, дни же исчезали мгновенно один за другим, словно камни, катящиеся в темную пропасть. Время и происходящее окружал ореол кошмара, и как ни бился и ни кричал Леонардо, стремясь проснуться, ему это никак не удавалось.
Неужели мир на самом деле изменился?
Неужели он на самом деле был арестован и обвинен?
Он сидел за столом в своей студии. В комнате было темно, если не считать водяной лампы, стоявшей на том же столе, – это изобретение Леонардо увеличивало смоченный в масле фитиль и излучало ровный яркий свет. До вечера было еще далеко, но день выдался хмурым и серым; в его сочащемся свете обычно светлая, полная воздуха студия казалась мрачной и душной.
Анатомические рисунки усеивали стол и пол, большая их часть была покрыта бурыми пятнами запекшейся крови. Везде были мензурки, чашки, принадлежности для анатомирования: стальные скальпели и вилки, хирургические ножи и крючки, трубочная глина и воск, пила для костей, долото. Были на столе и чернильница и ножик для очинки перьев.
Леонардо превратил студию в лабораторию, анатомический кабинет. Там же, на столе, на нескольких горелках кипел в наполовину полной миске вязкий раствор с яичными белками, и в этой массе кипятились глазные яблоки быков и свиней. Леонардо сегодня утром побывал на бойне, посмотрел, как помощник мясника валит хрипящее животное на залитый кровью пол, а мясник ударом ножа в сердце приканчивает его. Леонардо там знали и разрешали вынимать и уносить глазные яблоки.
Теперь они плясали в железной миске – то всплывали, то опять тонули, похожие на очищенные птичьи яйца, тугие, белые, ноздревато‑губчатые.
Хотя руки Леонардо и были грязны, он сочинял письмо. Он писал на первом попавшемся под руку листке, рядом с заметками для создания камеры‑обскуры и набросками частей глаза животных и птиц; писал быстро, зеркальным шрифтом, как все свои черновики. Он обратится с просьбой к Бернардо ди Симоне Кортигьяни, другу своего отца. Бернардо – глава гильдии ткачей, лицо важное, к тому же он всегда любил Леонардо и сочувствовал его положению.
Быть может, Пьеро да Винчи еще не успел настроить его против Леонардо.
Пьеро в гневе и унижении отвернулся от сына. Леонардо писал отцу – безуспешно; он даже пришел в отцовский дом – для того лишь, чтобы получить от ворот поворот.
«Вам известно, сударь, – писал Леонардо, – и я говорил Вам об этом прежде, что нет никого, кто бы принял мою сторону. И мне не остается ничего, кроме как думать, что если того, что зовется любовью, не существует, – что тогда вообще осталось от жизни? Друг мой!» Леонардо остановился, потом в раздумье округлил последние слова завитками. Выругался, оторвал исписанный кусок от листка и смял в кулаке.
Он писал всем, кому мог, прося о помощи. Написал даже дяде в Пистойю, надеясь, что тот сумеет смягчить отца.
Франческо не смог ничего сделать.
С тем же успехом Леонардо мог быть мертвецом или бесплотным призраком. Правду сказать, он и чувствовал себя призраком: во всем доме не пустовала лишь одна его студия. Андреа вывез‑таки учеников и семью в деревню после того, как от чумы умерло семейство на их улице. Сандро и Мирандола отправились с Лоренцо пережидать жару и поветрие в Карреджи. А Никколо Леонардо отослал назад к Тосканелли, ибо как мог обвиненный в педерастии оставаться мастером юного ученика?
– Джиневра, – вырвалось у Леонардо.
Это был стон чуть громче шепота. Он поставил локти на стол и закрыл лицо крупными, но изящными, почти женскими ладонями.
Она уехала с отцом в загородный дом на следующий день после осуждения Леонардо. Он молился, чтобы она оставалась верной ему, чтобы не позволила Николини…
Она любит его, это точно. На это он может положиться. Он должен бы выбранить себя за то, что сомневается в ней.
Но он потерял ее – бесповоротно. Он знал это, ощущал как пустоту, холодную и темную пустоту внутри себя.
Сейчас он не удивился бы, перейди эта болезнь души в чуму. Так было бы лучше всего. Он воображал, как набухают бубоны у него под мышками, видел свою смерть. В голове его возник образ: Дева‑Чума, жуткий близнец нежной богини Флоры. Вместо гирлянд и венков – капли яда, разбрызганные по полям и улицам.
Леонардо набросал ее и сделал подпись, чтобы обдумать впоследствии.
Потом встал, наклонился через стол и половником вынул из миски кипятившиеся в яичных белках глазные яблоки. Выключил горелки и разложил перед собой глаза, твердые, как сваренные вкрутую яйца. Из набора анатомических инструментов он выбрал скальпель и, отодвинув записную книжку, начал резать глаза поперек, стараясь, чтобы ни одна капля не вытекла изнутри. Словно охваченный безумием, он лихорадочно препарировал и делал заметки на покрытых засохшей кровью листах.
«Невозможно, чтобы глаз производил из себя зримые лучи, зримую силу», – записал он и тут же ощутил, как горит его лицо при воспоминании о ненавидящем, обвиняющем взгляде отца, который прожигал его шею.
И он нацарапал сбоку от диаграммы, которую срисовал из трудов Роджера Бэкона: «И даже будь глаз создан из тысячи миров, не мог бы он уберечь себя от уничтожения в миг создания этой силы, этого излучения; а если это излучение передается по воздуху, как запахи, то ветер мог бы подхватывать его и, как запахи, переносить в другие места».
Платон, Евклид, Витрувий и даже Роджер Бэкон ошибались.
Глаз не может испускать лучи.
Отец не мог жечь его взглядом…
Леонардо препарировал глаза, и по мере того, как стол под его руками становился скользким от крови и сукровицы, ярость его понемногу унималась. Он разговаривал сам с собой, работая и делая заметки. Особенно его интересовала «чечевица» глаза: «Природа создала поверхность зрачка выпуклой, дабы предметы могли запечатлевать образы свои под большими углами, что было бы невозможно, будь глаз плоским».
Но когда он устал и все свиные и бычьи глаза растеклись по столу, мысли его обратились к философии или, скорее, к самому себе, и он записал: «…Кто потеряет глаза свои, тот оставляет душу в мрачной тюрьме, где теряется всякая надежда снова увидеть солнце, свет всего мира».
Джиневра…
В дверь громко постучали.
– Мастер Леонардо! – прокричал гулкий мужеподобный голос Смеральды, старейшей из служанок Андреа, которая отказалась оставить мастерскую и уехать с хозяином.
– Я же просил не тревожить меня, Смеральда. Я не голоден.
– Я и не спрашиваю, голодны вы или нет, – дерзко заявила она, распахивая дверь. – Мне и дела до этого нет, так‑то!
Дородная, в грубом платье и чепце, она была с ног до головы увешана амулетами и ладанками с ароматическими шариками. Она носила кость из головы лягушки, скорлупу лесного ореха, наполненную ртутью, язык ядовитой змеи, пахла смолой, гвоздикой и табаком – все это были верные средства защиты от чумы и прочих несчастий. Кроме того, она ежедневно записывала на бумажках определенные молитвы, потом складывала эти бумажки всемеро и съедала на пустой желудок. После этого она могла не бояться ни чумы, ни взрывного характера Леонардо. Но, увидев, что Леонардо снова занимался препарированием, она быстро перекрестилась семь раз, сморщилась и, пробормотав защитное заклинание, сказала:
– Ну и воняет здесь! По мне, так вы просто хотите впустить сюда Черную Смерть.
– Смеральда, в чем дело?
Она поднесла ко рту ароматический шарик.
– Вас там спрашивают.
– Кто?
Смеральда пожала плечами.
– Дама?
Снова пожатие плеч.
– Ты ведь наверняка знаешь, кто это!
– Вы примете гостя?
– Это Сандро? Пико делла Мирандола?
Смеральда, моргая, смотрела на него.
Леонардо нетерпеливо выругался.
– А поесть я вам все‑таки принесу! – заявила она, не отнимая ладанки ото рта.
– Это даже хуже, чем я ожидал, – сказал Сандро, войдя в студию. – Ты выглядишь ужасно! – Он с отвращением огляделся и, скептически глянув на беспорядок на столе, поинтересовался: – Ты вызываешь демонов?
Леонардо слабо улыбнулся, и это была его первая улыбка за много дней, а возможно, и недель.
– Сегодня ты здесь демонов не найдешь. Я вызываю их только в Шаббат.
– Тогда что это такое?
– Остатки весьма важных органов, они были окнами души. Разве у тебя нет глаз, чтобы их увидеть?
Леонардо не хотел быть саркастичным – просто не смог удержаться. Однако и оставаться один он тоже не хотел; он был рад видеть друга, и это само по себе удивляло его.
– Все это надо вымыть, – сказал Сандро. – А тебе нужен свежий воздух.
– Воистину, – чуть слышно прошептал Леонардо.
Сандро методично сновал по комнате, открывая окна.
– Почему ты не отвечал на мои письма? Ты их получал? Тебя приглашали в гости к Лоренцо.
– Если б я мог покинуть Флоренцию, думаешь, я не последовал бы за Джиневрой? – спросил Леонардо. – Я не могу появляться в обществе, пока это не кончится.
Он все еще был на поруках и не мог покидать пределов Флоренции; если бы его заметили вне городских стен, любой его спутник был бы сочтен сообщником. Он был отверженным – и по закону, и на самом деле.
– Об этом не стоило бы беспокоиться. Лоренцо не отказался бы от тебя. Ты был бы под охраной Первого Гражданина.
– Но он ведь и не приглашал меня. Если память мне не изменяет, пригласить меня предложил ты.
– Ладно, не будем спорить. Мы уже вернулись домой. Похоже, Флоренция опять здорова – если не считать вот этого источника заразы.
– А Джиневра? – спросил Леонардо, так внимательно глядя на друга, словно мог прочесть ответ у него на лице. – Ты ничего не сказал про Джиневру.
– Я не видел ее, – сказал Сандро. – Мы пробыли в Карреджи совсем немного, а потом мадонна Клариса увидела во сне, что к ней подбирается Дева‑Чума. Она очень испугалась, так что мы перебрались в Кафаджиоло, а это слишком далеко.
Леонардо кивнул при упоминании жены Лоренцо Кларисы.
– Так ты совсем ничего не знаешь о Джиневре?
Сандро помялся.
– Я писал ей, как и тебе.
– И?..
– Она ответила с обычной любезностью. Она, мол, здорова, а вот отцу из‑за подагры приходится пускать кровь. Я так понимаю, что ты о ней вообще ничего не слышал?
– Ни словечка.
В голосе Леонардо звучала горечь. Он пытался найти ей извинения, но не мог отрицать правды: она бежала от него, как если бы он был чумой. Сандро сжал его руку, потом полез в рукав своей рубашки и вытащил запечатанное воском письмо.
– Послание от того, кого ты так бранил.
– И кто же это?
– Великолепный.
– Но я никогда не…
– Вскрой письмо, – с упреком сказал Боттичелли; обычный спокойный тон не мог скрыть его волнения.
Леонардо вскрыл письмо. На листе окаймленной золотом бумаги Лоренцо стояли лишь слова: «Оправдан по причине неподтверждения доноса».
Обвинения с Леонардо были сняты.
Леонардо завопил и стиснул Сандро в медвежьих объятиях.
– Довольно, довольно! – со смехом отбивался тот. – Я всего лишь посланец! – И, когда Леонардо наконец выпустил его, продолжал: – Лоренцо сам узнал только что, и я попросил у него разрешения самому принести тебе радостную весть.
– Я рад, что ты ее принес, – сказал Леонардо, озираясь в поисках плаща и шляпы. – Я должен увидеть Джиневру.
– Пожалуйста, Леонардо, – сказал Сандро, – окажи мне маленькую любезность, потому что у меня есть еще сюрприз. Но тебе придется чуть‑чуть потерпеть. Вот столечко. – Сандро поднес согнутый указательный палец к большому, оставив между ними совсем маленькое расстояние. – Так как?
Леонардо согласился подождать, но метался по комнате так, словно мог все потерять, промедлив хоть на мгновение. И тут в дверь постучали и в студию вплыла Смеральда с подносом, полным вина и снеди.
За ней шел Никколо.
– Что это? – вопросил он, роняя мешок с платьем и постелью на пол и указывая на стол.
– Эксперимент, – сказал Леонардо и улыбнулся мальчику, который тут же оказался в объятиях мастера.
Только сейчас Леонардо ощутил, до чего же ему не хватало общества Никколо. Мальчик действительно был ему небезразличен.
– Можно мне остаться с тобой, Леонардо? – спросил Никколо, выпрямляясь, чтобы казаться повыше, – уже почти мужчина. – Мастер Тосканелли мне разрешил.
– Не уверен, что это будет хорошо для тебя.
– Но зато может быть благом для тебя, Леонардо, – заметил Боттичелли.
– Это не важно.
– А Тосканелли думает, что важно. Он считает, между прочим, что ты совсем замкнулся в себе.
Леонардо зарычал.
– Я писал тебе из Романьи, – продолжал Никколо. – Но ты ни разу мне не ответил.
– Я болел, Никко. Был чем‑то вроде сомнамбулы. Помнишь, как болел Сандро? Немного похоже.
– Я не ребенок, Леонардо. Ты можешь говорить со мной прямо, как с Сандро. – Тем не менее Никколо как будто удовлетворился этим объяснением. Он снова взглянул на застывающую на столе массу и непререкаемым тоном изрек: – Меланхолия. Но не чистая.
– Нет, Никколо, – возразил Сандро, – все не так, как ты думаешь. Он не вызывал демонов, но он болен – даже сейчас.
– Да я здоровее вас! – отозвался Леонардо, приводя себя в порядок.
Сандро лишь дипломатично кивнул и попросил Никколо позвать Смеральду. Оказалось, что она поблизости – подслушивает под дверью.
– Эту комнату надо вымыть, – сказал ей Сандро. – Сейчас же.
Смеральда перекрестилась.
– Не скажу, чтобы мне это нравилось, – заявила она и удалилась в раздражении.
Леонардо увидел, что Никколо таскает кусочки капусты и вареного мяса с принесенного Смеральдой подноса, и вдруг сам почувствовал, как он голоден. Но точь‑в‑точь как у пьяницы, приходящего в себя после загула, голова у него болела, во рту было сухо и вязко. Все же он начал есть – сперва капусту, затем даже пару кусков мяса, а Сандро между тем уговаривал его есть помедленнее, не то он разболеется. Леонардо глотнул вина и сказал:
– Я должен найти Джиневру и рассказать ей новости. И пока я этого не сделаю…
– Позволь мне пойти с тобой, – настойчиво попросил Никколо.
– Как я ни рад тебя видеть, не знаю, могу ли я уже взять на себя ответственность…
– Мы оба пойдем с тобой, – перебил его Сандро, – но не сегодня, не этим вечером. Завтра, когда ты окрепнешь.
Леонардо уступил; его вдруг охватила усталость, в голове стало пусто, а на душе – легко: обвинения наконец‑то сняты. Он уснул, и, покуда он спал, Сандро и Никколо убрали органические остатки его опытов. Только тогда явилась Смеральда, вымыла полы, сменила постельное белье и привела студию в надлежащий вид.
Но когда Леонардо проснулся и принял горячую ванну – а он не мылся по‑настоящему несколько недель, – он настоял на том, чтобы выйти на узкие, переполненные народом улицы. Сандро и Никколо ничего не оставалось, кроме как пойти с ним, потому что Леонардо был переполнен энергией; он будто копил ее все эти два месяца – и теперь она разом выплеснулась наружу.
– Куда мы идем? – спросил Никколо, стараясь поспеть за мастером, одетым весьма и весьма щегольски.
– Никуда… и куда угодно, – сказал Леонардо, хлопая Никколо по плечу, чтобы взбодрить его, а заодно и Сандро. – Я свободен!
Он глубоко вдохнул, но уличные запахи все еще были нестерпимы, ибо во время недавней паники из‑за чумы, что смогла унести так много добрых граждан Флоренции, мусор и отбросы никто не убирал и их скопились огромные кучи – куда больше, чем могли сожрать бродячие псы. Кое‑где вонь сделала улицы непроходимыми; и куда бы ни пошли Леонардо и его друзья, мостовые были скользкими от иссиня‑черной грязи, которая, казалось, покрывала все, от стен домов до лотков уличных торговцев.
Мастеровые и торговцы трудились вовсю. На многолюдных улицах царил праздник. Было тепло, хотя и необычно хмуро; до конца дня оставался еще час. Повсюду было шумно и ярко: с окон свисали полотнища, цветные навесы протянулись над балконами, и все горожане, что богатые, что бедные, равно были подобны ярким косякам рыб в спокойных и тусклых водах. В толпе царило возбуждение: скоро должен был прозвонить вечерний колокол, и похоже было, что все крики, покупки, продажи, любовь, беседы и прогулки одновременно сосредоточились в этом отрезке сумерек между вечером и ночью. Скоро в беднейших кварталах большинству жителей не останется ничего иного, кроме как идти спать или сидеть в темноте, потому что сальные свечи или даже просто вонючие, смоченные в жиру фитили стоили дороже, чем мясо.
Никколо зажал нос, когда они проходили мимо останков разоренной лавки рыботорговца. Сандро поднес к лицу платок. Толпа издевалась над тощим блекловолосым человеком, прикованным к позорному столбу у лавки; на груди у него висело ожерелье из тухлой рыбы и табличка со словом «вор». Таково было традиционное наказание для нечестных торговцев. Руки и ноги его были в тяжелых кандалах. Он сидел и смотрел в мостовую и вскрикнул только раз, когда брошенный каким‑то мальчишкой камень попал ему в голову.
Друзья миновали дворец гильдии шерстобитов и пошли вниз по виа Каччийоли, улице торговцев сыром, и дальше, по виа деи Питтори, где жили и работали художники, ткачи, мебельщики и горшечники.
В восторге, не зная, куда Леонардо ведет их, Никколо радостно сказал:
– Сандро, расскажи Леонардо о празднике Мардзокко.
– Лоренцо хочет, чтобы ты присоединился к нам на празднике Мардзокко, – сказал Боттичелли. Ему было не по себе из‑за того, как стремительно шагал Леонардо, – быть может, потому, что он знал, что идут они ко дворцу Веспуччи. Однако об этом не было сказано ни слова. – Я, конечно, скажу Великолепному, что ты предпочитаешь получить приглашение лично от него.
– Перестань, Пузырек, – сказал Леонардо.
– На улицах везде будут звери, – сообщил Никколо. – Дикие вепри, медведи, львы, натравленные друг на друга.
– Зачем устраивать этот праздник? – спросил Леонардо как бы у самого себя.
– На каком свете ты живешь? – осведомился Сандро. – Вся Флоренция празднует, потому что две львицы в зверинце окотились.
Мардзокко, геральдический лев, был эмблемой Флоренции. Сотни лет Синьория держала львов в клетках Палаццо. Их защищало государство, и смерти их оплакивались, а рождения праздновались. Рождение льва предрекало преуспевание, смерть – войну, чуму или иные несчастья и катастрофы.
– Поистине глубокий смысл в том, чтобы отмечать чудо рождения жестокостью и убийством, – заметил Леонардо. – Сколько зверей погибло на арене во время последнего праздника? И сколько людей?
Но энтузиазма Никколо ничто не могло остудить.
– Можем мы пойти на праздник, Леонардо? Пожалуйста…
Леонардо сделал вид, что не услышал.
– А знаешь, – сказал Боттичелли, – после этой бойни, которую ты так ненавидишь, ты бы мог заполучить несколько образцов для препарирования – пантер, гепардов, ирбисов, тигров…
– Может быть, – отозвался Леонардо. Он давно хотел изучить обонятельные органы львов и сравнить их зрительные нервы с нервами других животных, препарированных им. – Может быть, – повторил он рассеянно.
Никколо подмигнул Сандро, но и тут не получил ответа, потому что Сандро сказал Леонардо:
– Симонетта плоха.
Леонардо замедлил шаг, почти остановился.
– Ее кашель ухудшился?
– Да, – сказал Сандро. – Она вернулась во Флоренцию, и я очень за нее беспокоюсь.
– Мне жаль, Пузырек. – Леонардо почувствовал внезапный укол вины. В прошедшие недели он даже не вспомнил о ней. – Я навещу ее, как только смогу.
– Она не принимает гостей, но тебя, уверен, видеть захочет.
– Вот дом, где живет Джиневра.
Леонардо словно не расслышал последних слов Боттичелли. Сквозь арку впереди ему видны были рустированные стены и арочные окна палаццо де Бенчи. И вдруг Леонардо выругался и бросился ко дворцу.
– Леонардо, в чем дело? – крикнул Никколо, торопясь следом.
Но Сандро на миг задержался, словно ему невыносимо было видеть то, что сейчас произойдет.
Во всех окнах палаццо стояло по свече и оливковой ветви, окруженной гладиолусами. Гладиолус символизировал святость Девы, как то описывалось в апокрифическом Евангелии от Иоанна; оливковая ветвь была символом земного счастья. Вместе они объявляли миру о свершившемся бракосочетании.
Джиневра стала женой Николини! Леонардо был вне себя от гнева и горя.
Он заколотил в дверь, но она не открылась. Как вошло в обычай, из окошечка в двери выглянул слуга и спросил, кто пришел.
– Сообщите мессеру Америго де Бенчи и его дочери мадонне Джиневре, что их друг Леонардо просит принять его.
Прошло немного времени, и слуга, возвратившись на свой пост, сказал:
– Простите, маэстро Леонардо, но они нездоровы. Хозяин передает вам свои поздравления и сожаления, потому что он хотел бы видеть вас, но…
– Нездоровы?! – Леонардо побагровел от ярости и унижения. – Нездоровы! А ну открывай, старый пердун!
И он снова заколотил по обитой панелями двери, а потом кинулся на нее плечом, как таран.
– Леонардо, хватит! – крикнул Сандро, пытаясь успокоить друга, но Леонардо в бешенстве оттолкнул его. – Это бесполезно, – продолжал Сандро, – ты не сможешь проломить дверь, да и я не смогу. Ну же, дружище, успокойся. Там никого нет, никто тебя не слышит.
Но Леонардо не трогало ничто.
Он звал Джиневру, ревел и чувствовал, что снова скатывается в кошмар минувших месяцев. По рукам и всему телу струился холодный пот, лицо горело, но он был в блаженном далеке от всего: улицы, шума, собственных криков… Это был сон, и спящим был он сам.
– Джиневра! Джиневра!
Сандро вновь попытался остановить Леонардо, но тот стряхнул его, как пушинку.
На улице сама собой образовалась толпа. Чернь, возбуждавшаяся с опасной легкостью, шумела и свистела.
– Да впустите вы его! – крикнул кто‑то.
– Правильно! – поддержал другой.
– Открой дверь, гражданин, не то, как Бог свят, мы поможем выломать ее!
Отдавшись скорби и гневу, Леонардо кипел, бранился, угрожал.
– Зачем ты сделала это? – кричал он.
Его теперь не трогали ни его честь, ни унижение, которому он подвергал себя. Гордости и самообладания как не бывало. Как могло случиться, что Джиневра и Николини повергли его ниц какими‑то сухими оливковыми ветками?
Это было редкостное зрелище. Леонардо был великолепен. Леонардо обезумел, сорвался с цепи. Душа его была отравлена, но не фантомом Сандро, не видением совершенной любви.
Он был одержим собственной яростью. Потерей. Ибо он потерял всех, кого любил: мать, отца и, наконец, Джиневру.
Это было почти облегчением.
Дверь открылась, и толпа одобрительно зашумела.
В дверном проеме стоял Америго де Бенчи. Высокий и некогда крепкий, теперь он выглядел изможденным, почти больным. Леонардо с трудом узнал его. Отец Джиневры улыбнулся другу и сказал:
– Входи, Леонардо. Я скучал по тебе.
Он кивнул Сандро и Никколо, но не пригласил их войти.
Толпа удовлетворенно поворчала и стала расходиться, когда Леонардо вошел в палаццо де Бенчи.
Леонардо поклонился отцу Джиневры и извинился. Вместо ответа Америго де Бенчи взял его за руку и повел через огражденный колоннами дворик и обитые латунью двери в сводчатую гостиную.
– Садись, – сказал Америго, указывая на кресло перед игорным столиком.
Но Леонардо был захвачен портретом, что висел над столешницей красного дерева, – тем самым, что он и Симонетта писали с Джиневры. Однако сейчас его поразило, что он изобразил ее холодной, словно ее теплая плоть была камнем. Она смотрела на него через комнату из своей рамы, и глаза ее были холодны, как морская пена, – сияющий ангел, окруженный можжевеловой тьмой.
– Да, ты и мессер Гаддиано прекрасно изобразили ее, – продолжал Америго. – Джиневра мне все рассказала.
Старик был печален и отчасти взволнован. Он присел рядом с Леонардо. Вошел слуга и налил им вина.
Леонардо смотрел на шахматную доску, на ряды красных и черных фигур: рыцари, епископы, ладьи, пешки, короли и королевы.
– С меня сняли все обвинения, – сказал он.
– Я и не ждал иного.
– Тогда почему на окнах эти ветви? – Леонардо наконец взглянул на отца Джиневры. – Ты говоришь, что Джиневра все тебе рассказала. Разве она не поведала о своих чувствах ко мне, о том, что мы хотели пожениться?
– Поведала, Леонардо.
– Тогда что же случилось?
– Леонардо, ради бога! Тебя же обвинили в содомии…
– Ты лицемер.
– И к тому же ты бастард, Леонардо, – мягко, без злобы сказал Америго. – И твой отец, и ты сам – мои друзья. Но моя дочь… Наш род – очень древний. Есть некоторые области жизни, закрытые для тебя.
– Так это потому, что меня не приняли в университет?
– Леонардо…
– Я должен видеть Джиневру. Не могу поверить, что она добровольно сунула шею в такую петлю.
– Это невозможно, – сказал Америго. – Дело сделано. Она замужняя женщина.
– Брак может быть отменен, – сказал Леонардо. – И он будет отменен.
– Не может и не будет, – сказал Николини; он стоял в начале лестницы из двух пролетов, что вела в комнату за спиной Леонардо.
Леонардо вскочил, рывком повернулся к Николини. Он дрожал, вспоминая образ, столь часто проносившийся в его мозгу: Джиневра бьется под Николини, не в силах сопротивляться, когда он, навалившись всем весом, входит в нее.
– Уймись, – сказал Николини. – У меня нет ни малейшего желания драться с тобой. К тому же даже убей ты меня, Джиневры тебе все равно не видать, потому что из‑за тебя ее семья подвергнется еще большим унижениям.
– Думаю, Джиневра могла бы и сама сказать мне это.
– Невозможно! – воскликнул Америго.
– Почему же? – возразил Николини. – Быть может, пришло время проверить ее пыл.
И он велел слуге позвать Джиневру.
– Что ты задумал? – спросил его Америго, заметно взволнованный.
Он повернулся было, чтобы пойти за слугой, но Николини жестом остановил его.
Наконец слуга возвратился и сказал:
– Мадонна Джиневра просит извинить ее, мессер Николини, но сейчас она спуститься не может.
– Она знает, что я здесь? – спросил Леонардо.
– Да, мастер Леонардо, я сказал ей.
– И она сказала, что не сойдет?
Слуга нервно кивнул, потом отступил на шаг и повернулся на пятках.
– Думаю, тебе ответили, – сказал Николини, но в голосе его, хоть и суровом, не было ни намека на триумф или насмешку.
– Это не ответ. Я должен услышать, что она не любит меня, из ее собственных уст.
– Леонардо, все кончено, – сказал Америго. – Теперь она замужняя дама. Она согласилась без принуждения.
– Я не верю, – сказал Леонардо.
Николини побагровел.
– Мне кажется, этого довольно. С тобой обращались куда вежливее, чем ты заслуживаешь, и то лишь из‑за добрых отношений моего тестя с твоей семьей.
– Я не считаю его другом, – ровным голосом сказал Леонардо.
– Я твой друг, Леонардо, – сказал Америго. – Просто… таковы обстоятельства. Мне очень жаль тебя, но, клянусь, я ничего не мог сделать.
– Думаю, ты сделал для него все, что мог, – заметил Николини.
– Я должен видеть Джиневру.
– Но она не хочет видеть тебя, Леонардо, – сказал Америго.
– Тогда дайте ей самой сказать мне это.
– По‑моему, с нас довольно.
Николини повернулся и махнул кому‑то. По его знаку двое кряжистых слуг вошли в комнату. Они совершенно очевидно ожидали этого знака и были вооружены.
– Луиджи, – начал Америго, – вряд ли нужно…
Но Леонардо уже обнажил клинок, и стражи Николини сделали то же самое.
– Нет! – вскрикнул Америго.
– Все равно, – прошептал Леонардо сам себе, чувствуя, как его тело наливается силой.
Он более не был уязвим. Хотя сейчас на один его меч приходилось три вражеских, он больше не думал о смерти; и, словно на последнем дыхании, он воззвал к Джиневре. Один из слуг в удивлении отступил, потом присоединился к товарищу.
– Леонардо, прошу тебя, спрячь меч! – взмолился Америго. – Это зашло слишком далеко.
– Леонардо, хватит!
Это был уже голос самой Джиневры, она как раз входила в комнату. Николини и слуги пропустили ее. Осунувшаяся и маленькая, она была в нарядной, богато украшенной камизе мавританской работы.
Леонардо обнял ее, но она стояла не шевелясь, будто попав в плен. Николини не вмешивался.
Немного погодя Леонардо разжал объятия. Джиневра молчала, глядя на паркетный пол.
– Почему ты не отвечала на мои письма?
Джиневра вначале повернулась к отцу, потом сказала:
– Я не получала их.
Ее гнев выразился лишь в том, как она посмотрела на отца, и на краткий миг маска ледяного покоя слетела с нее. Америго отвел глаза, избегая взгляда дочери. Вновь повернувшись к Леонардо, она сказала:
– Это ничего не изменило бы, Леонардо. Тогда священник уже отслужил венчальную службу. Я принадлежу мессеру Николини. Ты посылал письма замужней женщине.
– Потому‑то я и перехватывал их, – вставил Америго де Бенчи.
– Ты поверила в мою виновность?
– Нет, – тихо ответила она. – Ни на миг.
– И ты не могла подождать, дать мне шанс?
– Нет, Леонардо, так сложились обстоятельства.
– Ах да, разумеется! Обстоятельства! И ты можешь теперь смотреть мне в глаза и утверждать, что не любишь меня?
– Нет, Леонардо, не могу, – мертвым голосом сказала она. – Я люблю тебя. Но это ничего не значит.
– Не значит? – повторил Леонардо. – Не значит?! Это значит все.
– Ничего, – повторила Джиневра. – Ты заслуживаешь лучшего, чем получил. – Теперь она говорила ради Николини – холодная, мертвая, бесчувственная. – Но я приняла решение в пользу семьи и буду жить ради нее.
Она все решила. Леонардо потерял ее так же верно, как если бы она полюбила Николини.
Он резко повернулся к Николини:
– Это ты написал донос!
Николини спокойно молчал, не отрицая обвинения.
– Джиневра! – Леонардо взял ее за руку. – Идем со мной.
– Ты должен уйти, – сказала Джиневра. – Пусть даже твое унижение – это унижение мое, я не могу навлечь бесчестье на семью. Наши раны исцелимы, когда‑нибудь ты это поймешь.
– И ты сможешь быть женой человека, который оклеветал меня?
– Иди, Леонардо. Я не отступлю от слова, данного Богу.
И тогда Леонардо бросился на Николини с мечом. Николини ждал этого, он отступил, обнажая свой клинок. Один из телохранителей бросился на Леонардо сзади, другой звучно ударил его в висок рифленой изогнутой рукоятью меча.
Леонардо покачнулся. Что‑то резко, звонко лопнуло в нем, будто оборвалась струна лютни; и даже падая, он видел лицо Джиневры.
То был камень.
Все, что видел он, окаменело. А потом, словно его мысли обратились на что‑то иное, на какой‑то другой предмет, все исчезло…
Во тьме, что предшествует воспоминаниям.
Глава 13