Квантовая теория любви 2 страница

– Я не покину ее. Никогда не покину.

Внезапно тянет сквозняком. Две свечи гаснут.

– Вот видите, она еще здесь.

Карлос и сторож обмениваются взглядами.

– Элени, Элени! – кричит Лео. – Не уходи!

«Элени, – отзываются стены. – Уходи… ди… ди…»

Труп старика бесстрастно взирает на них. Его кончина наверняка осталась почти незамеченной. Прожил жизнь, покойся с миром. Но Элени… Через две недели ей исполнилось бы двадцать два. Она мечтала о семье. Она любила жизнь. Девочкой Элени вечно ходила чумазая, первая прыгала в лужу, лазала по деревьям и плескалась в горных ручьях. Лео хорошо знал, что она с природой на «ты», обожал смотреть, как она рыщет по горным склонам в поисках водопада, восхищался, когда она в мае очертя голову ныряла в ледяные волны неласкового английского моря…

– Элени, Элени, вернись! – орет Лео и рвет у себя на груди рубаху.

– Надо увести его отсюда, а то как бы не рехнулся, – говорит Карлос сторожу.

Они хватают Лео за руку, но он вырывается.

– Элени, не уходи без меня!

«Элени… без меня», – насмешничают тени.

Карлос обнимает Лео за талию и ведет к двери.

– Сеньор, вам пора. Вам надо отдохнуть.

– Я никогда не брошу тебя! – вопит Лео.

Гаснет еще одна свеча. Над трупом старика сгущается темнота. Отблески пламени пляшут у покойника на лице, и кажется, что он сердится.

Сторож в ужасе пятится к двери:

– Пресвятая Богородица, помилуй нас.

Лео хрипит и вырывается.

Карлос из последних сил тащит его к выходу.

– Да убирайся же отсюда, hijo de puta, [5]пока чего дурного не накликал.

Все трое вываливаются наружу.

Порыв ветра гасит свечи.

Сторож с грохотом захлопывает дверь и трясущимися руками закрывает замок.

Лео падает на траву, утыкается головой в колени и клубком катается по земле.

Карлос, задыхаясь, приваливается к машине.

– Господи, – пыхтит он, – забери меня подальше от этого ужасного места.

Летят минуты.

Или часы?

Лео поднимается на ноги и тихо произносит:

– Извини.

Карлос обнимает его за плечи и крепко прижимает к себе. Два совершенно посторонних человека стоят так несколько минут, пока их сердца не начинают биться ровнее.

 

 

[6]

 

 

 

 

Ну вот и ты. Я очень рад. Мне столько надо тебе рассказать. Подойди поближе, не стесняйся. Пододвинь стул к койке и сядь. Не бойся, я не заразный. Вытяни ноги, пусть отдохнут. Я беспокоюсь за тебя, Фишель, ты уже вон сколько дней молчишь. Мама говорит, это у тебя началось, когда меня забрали. Но ведь выпустили. Правда, со здоровьем у меня не очень, и вид… Главное, я вернулся и больше уж за мной не придут. Может, ты тоже беспокоишься из‑за меня. Вы, дети, чувствуете тоньше нас, а мы обычно об этом и не подозреваем. Ты ведь знаешь, что я скоро умру, да? Ничего, мальчик мой… не хочешь говорить, молчи… никто тебя не заставляет. Признаться, когда‑то я и не думал, что столько проживу на белом свете. Смерть гналась за мной не один год. Я уже привык, что она рядом, и даже перестал ее бояться. Теперь жизнь и смерть передо мной словно двое обнявшихся возлюбленных. Их не разделить. Они без ума друг от друга… Ох, извини… проклятый кашель… подай мне… плевательницу… и носовой платок… спасибо. Тебе, наверное, противно смотреть на это? Поставь обратно на стол. Я‑то уже привык, мне все равно. Слушай, они забрали все… и мастерскую тоже. Но память они отобрать не в силах.

Ты устраивайся поудобнее. Представь себе тихую плавную реку, текущую через густой лес. Меж деревьев к реке сбегает тропинка. Большие камни образовали укромную заводь с тихой водой. На одном из валунов сидят, свесив в воду ноги, юноша и девушка. Ни одна живая душа не знает, где они. Это их тайное место, здесь можно подержаться за руки и поговорить по душам. Он поворачивается к ней, а она – к нему. Сердца их беспричинно колотятся. Юноша нежно берет лицо девушки в ладони и впервые в жизни целует. Губы у нее мягкие, точно зрелый персик. Завиток черных волос касается его лица, ресницы щекочут щеку. Они закрывают глаза. Лес вокруг них млеет и тает. Юноша и девушка возносятся над рекой и парят в воздухе, летний ветерок подхватывает их и мягко опускает обратно на землю.

– Я люблю тебя, – шепчет он.

– Я тебя тоже, – сладко вздыхает она.

Слова их уносит журчащая вода, они вливаются в реку побольше и плывут к морю. Память навсегда сохранит это мгновение. Поцелуй станет нерушимым обетом.

Через год тот же самый юноша опять окажется в лесу на берегу реки. Только это будет другой лес и другая река. На западном берегу занимает свои позиции австро‑венгерская армия (юноша призван в ее ряды), на восточном – армия русская. Стоит август 1914 года. Войне месяц от роду. А этот юноша – я. В руке я держу письмо от девушки. От письма пахнет духами.

Оно начинается так:

 

 

Мориц, любовь моя!

Мое сердце принадлежит тебе, и ты не идешь у меня из головы…

 

 

Я сижу, привалившись спиной к мешку с песком. Того и гляди меня убьют. На фронте короткое затишье. Рядом со мной мой лучший друг Ежи Ингвер. Поодаль примостился Франц Кирали, дюжий венгерский крестьянин‑батрак, грубиян и матерщинник. С другой стороны от меня расположился Петр Борислав, поляк из Кракова, мягкий и доброжелательный. Вокруг нас сотни и тысячи людей, но тебе незачем о них знать. Я и сам‑то почти никого из них не помню. Да, чуть не забыл. Прямо передо мной расхаживает лейтенант Найдлейн по прозвищу Венская Колбаска. Тощий, длинный австриец. Он ждет приказа.

Когда смерть так близко, мир кажется особенно прекрасным, хочется упиваться жизнью, плескаться в ней, впитывать всеми порами тела и души. Мелочи, на которые раньше и внимания‑то не обращал, предстают совсем в другом свете: вкус свежевыпеченного хлеба в шаббат, тепло очага зимой, шорох осенних листьев под ногами, блаженное безделье долгих летних дней. Я бы, кажется, все сейчас отдал, чтобы эти дни вернулись. Но возврата им нет, а смерть – вот она, рядом. Я знаю это, хотя всего один день на фронте.

Прячу письмо. Меня сотрясает страх. Хочется домой в Уланов к папе и маме. Хочется повидаться с сестрой Эйдель, со своими горластыми братьями, с прочими родственниками. Но чаще всего я думаю о Лотте и о нашей с ней заводи на реке Сан, испещренной бликами солнца. Я вижу, как брачный ковер торжественно разматывается перед нами… Наши дети, на кого они будут похожи, на меня или на нее? Нет, прочь такие мысли. От них делается только хуже. Ведь я в Галиции, на наши позиции наседают русские, нас обстреливает их артиллерия. Случайный выстрел – и куски моего тела будут перемешаны с грязью.

Душу леденит ужас, перед глазами черно. Я бросаю взгляд на Ежи Ингвера, может, он сумеет чем‑то приободрить? Мы ведь с ним выросли вместе, ходили в одну школу, были не разлей вода. Но про себя я знаю, что и он испытывает то же самое. И его пробирает дрожь, несмотря на жару. Он слабо улыбается мне, и я вижу, что мыслями он, как и я, в Уланове.

Фишель, будь добр, возьми карту с полки. С ней тебе будет понятнее. Да‑да, вот эту, большую. Найди Польшу. Вот она, молодец. Юго‑восточная часть Польши. Там, где река Танев сливается с рекой Сан, находится местечко Уланов. Вся твоя семья родом оттуда. Только, Фишель, тогда никакой Польши не было. Чуть к северу – Россия, а чуть к югу – Австро‑Венгерская империя, та ее часть, которая именовалась Галиция. Видишь, как близко Уланов к границе, километров пятнадцать, не больше. Мы частенько пересекали границу и торговали с русскими. Я с раннего детства умел по‑русски, а мой дядя Иосиф часто брал меня с собой, когда отправлялся торговать распятиями. Что ты так удивляешься? Все распятия в Уланове изготовлял Иосиф, по части проработки деталей с ним никто не мог сравняться. Ему очень нравилось дважды в день приколачивать Иисуса к кресту – своеобразная месть за мучения, которые он претерпел в детстве, когда попался в лапы казакам (тогда он еще жил по ту сторону границы).

Теперь найди на карте город Львов. В то время он назывался Лемберг. В сорока километрах к юго‑востоку будет тонкая голубая линия. Это река Гнила Липа,[7]примерно на половине ее длины находится деревня Рогатин. Нашел? К северу от нее густые леса. На этом месте мы с Ежи и вспоминали Уланов. Дом был не так далеко от нас, но, казалось, мы от него за миллион километров.

Я точно помню ту минуту, когда влюбился в Лотту, в 1912 году, совсем мальчишкой, чуть постарше тебя. Мне только‑только исполнилось шестнадцать лет. Все началось с пары туфель. Помнишь дедушку, Фишель? Хотя вряд ли, когда он умер, тебе было годика четыре. Время от времени я помогал ему в нашей бедной сапожной мастерской, хотя мне это занятие особо не нравилось. И вот однажды дверь открывается и передо мной предстает Лотта Штейнберг с отцом. Конечно, я ее узнал, Штейнбергов всякий знал. У ее отца, богатого меховщика, был большой дом на окраине местечка. Они пришли получить заказ – вечерние туфельки для Лотты, которые сшил мой отец.

– Папа, можно мне их сейчас примерить? – спросила Лотта.

– Разумеется, ангел мой. Ну‑ка, за дело, молодой человек, – пророкотал Штейнберг. У него был такой густой громкий голос, что он не говорил, а гремел.

Лотта опустилась на стул, я присел перед ней. Она сбросила туфли и сидела передо мной босая. На меня это так подействовало, будто она полностью разделась. Весь красный от смущения, я пошевелиться не мог и только хватал ртом воздух. Поймав себя на том, что шарю взглядом по ее щиколоткам и пальцам ног, я уж и не знал, куда смотреть. Помедлив, я взял в руку ее левую ногу, поразился ее совершенству и хрупкости и бережно надел новую туфельку. Настал черед правой ноги. А потом пришлось подняться, что я проделал с величайшим сожалением. Прикоснуться к ней еще – вот чего хотелось мне больше всего на свете.

Лотта встала, прошлась по лавке, повертела ступнями туда‑сюда, присмотрелась к туфлям.

– Ну, как они тебе? – громыхнул ее отец.

– Отлично, – ответила она радостно. – Красивые и удобные. Я буду танцевать в них вальс.

Первая любовь – очень странная штука. Мне было радостно и грустно вместе: то я взлетал на седьмое небо от счастья, то печалился, забившись в уголок. Про себя я все время говорил с Лоттой, ей были посвящены все мои мечты. По дому я слонялся без дела, не обращая ни малейшего внимания на всегдашний шум и гам. А то поймаю себя на том, что стою у окна и гляжу на улицу, – а ведь только что вроде сидел за столом и читал. Любовь бережно вела меня путем возмужания, я был словно почка, застенчиво раскрывающаяся весной, словно бабочка, вылупляющаяся из куколки и пораженная собственной красотой.

Куда бы я ни направлялся, я старался пройти мимо дома Лотты, пусть даже нужно давать крюк, но стоило мне ее завидеть, как я лишался языка. Да и что я мог сказать – только выдать себя. Когда я признался Ежи, что влюблен в Лотту, он лишь головой покачал:

– Не про тебя ягодка. На что ей сын сапожника, когда лучшие женихи в ее распоряжении.

И он был прав. Свадьба в Вене по высшему разряду – вот что устроило бы ее родителей. Они были на дружеской ноге чуть не со всеми богатыми евреями и уже вывозили дочь на вечера вальса для знакомства с перспективными женихами. Отец считал, что дочку следует выдать за человека уважаемого и состоятельного, способного окружить молодую жену роскошью. Уж я‑то в его глазах на роль зятя не годился совсем.

– Он по тебе сохнет, – в конце концов шепнула Лотте моя сестра Эйдель.

Я тогда ужасно разозлился на сестру, только в следующий раз, завидев меня на улице, Лотта подошла ко мне и поздоровалась. Я тащил вязанку дров господину Каминскому и до того поразился, что уронил поленья себе на ногу и застонал от боли. Лотта сделала вид, будто ничего не заметила, и только позже призналась мне, до чего ее тронуло мое смущение.

Вообще лето 1913 года было одним сплошным блаженством. Мы и не подозревали, какие тяжкие испытания ждут нас впереди.

Фишель, подай мне воды, пожалуйста. Что‑то в горле пересохло… Спасибо. Да не расстраивайся ты так. Я еще хоть куда… вообще‑то мне не следует утомляться. Только доктора такую несуразицу плетут. Я, видите ли, скоро помру, и тем не менее мне следует больше отдыхать. Какой в этом смысл? Вот на том свете и отдохну. Извини, не буду об этом при тебе. Иди ко мне, Фиш, обними меня.

А про четырнадцатый год ты, конечно, знаешь. Кто постарше, хорошо помнит, где и как каждый узнал про убийство в Сараево эрцгерцога Франца Фердинанда с женой. Такое событие, всех точно громом поразило. Мир перевернулся, ему не стать прежним. Примерно то же самое произошло в тридцать третьем, когда на выборах победил Гитлер.

Конец июня 1914 года. Упоительно теплый вечер. На ежегодный прием Штейнберг пригласил тьму гостей. Дети как безумные носятся по саду с карманами, набитыми печеньем. Работники и опытные мастера расселись в шезлонгах точно господа, а официанты в белых перчатках подают закуски и напитки. Никто и внимания не обращает на струнный квартет, в поте лица извлекающий звуки из своих инструментов. Нас с Ежи к тому времени уже призвали в армию, и мы в военной форме. Лотта, как и полагается хозяйке, вежливо беседует с гостями и старается не обращать на меня особого внимания. Ежи тихонько наставляет меня, как добиться ее руки.

– Если дослужишься до офицера, отец отдаст ее за тебя.

– Разве такое возможно? – сомневаюсь я.

– Как знать. Из евреев вышло немало блестящих офицеров. Если стараться, можно сделать карьеру.

Краем глаза вижу, как в сад врывается Мрожек, начальник полиции Уланова. Он весь в поту. Наверное, бежал через все местечко. Он быстренько опрокидывает рюмку, затем встает на стул и просит тишины. Квартет замолкает, вокруг собираются гости. Торжественным тоном Мрожек провозглашает, что только что получил телеграмму из Вены. Убит наследник престола.

Слезы не дают начальнику полиции говорить.

Поднимаются крики. Слышны возгласы: «Сербы заплатят за это!»

Лотта смотрит на меня, в ее глазах тревога. Ясно ведь, что все это значит для нас с Ежи.

 

Наш отъезд из Уланова проходил в такой суете, что увидеться с Лоттой наедине у меня не было никакой возможности. Правда, несколькими словами мы обменяться успели.

– Для меня неважно, дослужишься ты до офицера или нет, – сказала она. – Главное, возвращайся живой.

Ее слова стали для меня оберегом. Именно они сохранили мне жизнь, когда вокруг сгущался мрак и смерть подступала вплотную.

Нас, тринадцать вчерашних мальчишек, провожали на войну с таким почетом, словно мы уже победили. Никто не думал, что бои затянутся надолго. Мы собирались преподать сербам урок и через месяц вернуться домой. Когда мы на лошадях ехали на станцию в Рудник, вдоль дороги рядами выстроились люди, хлопали и кричали «ура!». Все Штейнберги высыпали на улицу и махали нам на прощанье. Я, австрийский солдат, был так горд, что иду на войну, – один Бог знает почему. Проезжая мимо Лотты, я выпрямился в седле и отдал ей честь.

– Я буду ждать тебя, Мориц, пиши! – крикнула Лотта и прижала ладонь ко рту.

Краем глаза я увидел, как отец сердито выговаривает ей.

 

Мы с Ежи попали во Вторую Австро‑Венгерскую армию. В поезде, направлявшемся в Сербию, мы услышали, что Россия объявила Австрии войну. Для доброй половины частей сразу же последовал приказ следовать в другую сторону, в Галицию, но в связи с мобилизацией железные дороги оказались забиты, и мы добирались до места назначения целых четыре недели. За этот срок Германия объявила войну России, Британия и Франция – нам, прошли первые ожесточенные битвы, а мы все ехали. Или шагали. То, что казалось небольшой стычкой у нашей южной границы, обернулось полномасштабной войной, и Уланов очутился в самой ее гуще.

Представь себе, Фишель, – я, Петр Борислав, Франц Кирали и Ежи Ингвер сидим рядком и дожидаемся приказа лейтенанта Найдлейна, век бы его не видеть. Светает. Мы измучились и пали духом: за плечами ночь тяжкого изнуряющего труда, на который мы вызвались «добровольцами», уж лейтенант постарался. Призраки этой ночи будут долго преследовать нас. Другие‑то хоть выспались. Кирали ругается, что все из‑за меня, но, по правде, сам он виноват не меньше. Вот Ингвер и Борислав получили наказание ни за что ни про что. За громкий смех.

Видишь ли, когда поезд привез нас из Сербии обратно, мы еще три дня тащились до линии фронта пешей колонной по жуткой жаре. Были станции куда ближе к району боевых действий, но нас почему‑то высадили из поезда у Перемышля и приказали дальше добираться пешим порядком. Ты когда‑нибудь слышал поговорку: «L’Autriche est tojours en retard d’une armée, d’une année et d’une idée»? Австрии вечно не хватает одной армии, одного года и хоть одной светлой головы. Оказалось, это правда. После того как мы целый месяц точно дураки таскались по родному краю взад‑вперед, кое‑кто начал терять веру в наших командиров.

Кирали стал роптать первым.

– Нужен привал, лейтенант! – заорал он на своем ужасном немецком.

Лейтенант Найдлейн глянул на него через плечо и поморщился.

– Прекратить нытье! Это же просто легкая прогулка. Все живы‑здоровы. Глядите молодцами!

– Ничего себе легкая прогулка! Который день топаем и топаем! – простонал Кирали.

– Молчать! – рявкнул лейтенант. – К закату нам надо выйти к фронту. Третьей армии срочно нужно подкрепление. Скоро тем, кто устал от безделья, найдется занятие.

– Помните, ребята, Венская Колбаска раз уже пообещал нам такое, и что из этого вышло? Мы битых десять дней проторчали на поле среди коровьих лепех, пока не подошел поезд, – прокричал я на польском.

Ежи и Петр громко расхохотались.

– Что такое? – сердито спросил Найдлейн.

– Ничего, лейтенант, – ответил я.

Понимаешь, Найдлейн не говорил по‑польски. Кирали тоже. Нашлась‑таки светлая голова, которая решила, что в каждой воинской части должны быть представлены разные национальности, пусть общаются между собой. К тому же части, состоящие, например, только из чехов или румын, легко могут взбунтоваться. Додумались, нечего сказать. Офицеры‑то были в основном из австрийцев, они не понимали доброй половины своих солдат, а те не понимали друг друга.

Ну, Найдлейн и решил показать нам, кто он, а кто мы. Только мы это потом поняли. А пока чем ближе мы подходили к фронту, тем громче слышался рев автомобильных двигателей. Мимо нас в тыл проехал крытый грузовик, набитый ранеными, промелькнули за грязными окошками их бледные, отрешенные лица. За первой машиной последовали еще, потом непрерывным потоком потянулись повозки, телеги, конные платформы, и на всех лежали раненые – с воздетыми в небо перебинтованными культями, с обожженными лицами.

Сколько же их? Что происходит? Мне стало не по себе.

Из леска, что был прямо перед нами, поодиночке, с трудом переставляя ноги, брели солдаты.

– О господи, – выдохнул Ежи, когда мы подошли поближе, – ты только на них посмотри.

Это были ходячие раненые, в окровавленной грязной форме, с трясущимися головами. Устремив к далекому горизонту широко открытые глаза, они торопливо ковыляли, лишь бы поскорее оказаться подальше от этого места.

Куда это они, подумалось мне, почему они не в полевом госпитале?

– Наверное, переполнен, и они идут к ближайшей станции, – ответил на мой невысказанный вопрос Ежи. – Где она, кстати?

– Кажется, где‑то рядом. Иначе им просто не дойти, – пробормотал я.

Не в силах двигаться дальше, некоторые солдаты валились прямо на обочину. Из открытых ран сочилась кровь.

Чем ближе подходили мы к лесу, тем гуще становилась толпа раненых. Что меня поразило, повязок не было ни у кого, несчастных явно бросили на произвол судьбы. Один упал лицом в грязь неподалеку от меня. Я кинулся помочь – но окрик лейтенанта вернул меня в строй.

Тут‑то Найдлейн, видимо, и решил, что мы достойны наказания.

 

К концу дня, когда мы стали лагерем в лесу и почистили ружья, лейтенант вызвал нас в свою палатку. Перед ним на складном столе лежала расстеленная карта.

– Вот и вы, ребята, – улыбнулся Найдлейн, в упор глядя на меня. – Должен сказать, Данецкий, меня глубоко тронула забота, которую вы выказали по отношению к соотечественникам. Что ж, сегодня вам выпадет возможность сполна проявить ее. Вы четверо направляетесь добровольцами на ночную смену в полевой госпиталь в Рогатин. Там катастрофически не хватает людей. Когда они обратились ко мне с просьбой, я сразу же подумал о вас. Учтите, это не наказание, а важная и почетная задача. Правда, вы вымотаетесь перед завтрашним сражением, ну да ничего. Моральный дух у вас на высоком уровне.

В лесу по пути в Рогатин мы на каждом шагу натыкались на отступающих. Никто не знал ни что делать, ни куда идти, бедняги просто спасались бегством. Впервые я столкнулся с войной, и она сразу предстала предо мной во всей своей неприглядности и бестолковщине.

Откуда‑то сзади выехал на лошади кавалерийский капитан и хриплым голосом призвал всех прекратить панику и идти к реке на перегруппировку. Некоторые не послушались. Тогда капитан сорвал с плеча карабин и выстрелил одному из бегущих в спину. Солдаты замерли.

– Стоять! Прекратить панику! – эхом отдалось в лесу.

Люди в изнеможении попадали на землю.

– Что случилось? – спросили мы у солдата, присевшего под грабом.

– Злота Липа. Отсюда километров двадцать на восток. Там была бойня. Мы шли густой цепью, никого на нашем пути, и хорошо продвинулись, как откуда ни возьмись показались русские. Это все равно что попасть под паровой каток. Два дня мы держались, но русские лучше вооружены и по крайней мере в два раза превосходят нас числом.

У этого солдата был затравленный вид, словно у отбившейся от стада овцы. Как и у всех тех раненых, что мы встретили сегодня. Что такое они видели на поле сражения?

– Снаряды дождем падали нам на головы, – тяжело дыша, продолжал солдат. – Несколько минут – и целого полка как не бывало. Словно мух прихлопнули. Все поле в лужах крови и кусках тел. Тут только и остается спасать свою шкуру. Но самое страшное – крики и стоны. От них никуда не деться. Драпаешь – а они звучат у тебя в ушах.

Если у нас и оставался еще юношеский задор, то уж после того, что мы увидели потом… Какой уж там боевой дух. Война сразу явила нам самую дикую свою сторону. Снаряд – он такое с человеком делает…

Временный полевой госпиталь размещался в деревне Рогатин в католической церкви Петра и Павла. Мы получили приказ принимать раненых и убирать тела умерших. Раненые прибывали сотнями со всех сторон, из лесов и с полей, из низин и со склонов холмов, только успевай поворачиваться. Словно разверзлись могилы и вытолкнули своих обитателей в мир живых. У кого снесло пол‑лица, у кого раздробило руки, у кого разворотило живот, ходячие волокли безногих, лишившихся чувств несли на руках. Некоторые из этих последних, в обугленной черной форме, были до того обожжены, что и на людей‑то стали непохожи. Но они были еще живы. Жирный кровавый след тянулся через всю деревню к церкви.

Сперва мы пытались оказать помощь всем, но сестры быстро растолковали нам, что следует делать. Ходячих отправлять восвояси. Принимать только тех, кто нуждается в немедленной помощи, да и то не всех. Безнадежных не брать. А что было делать. Времени мало, людей мало, медикаментов не хватает. Скончавшихся выносили на носилках на кладбище, где местные вырыли большую братскую могилу. У ямы постоянно молился священник. Время от времени приезжала повозка, некоторых раненых увозили в Лемберг, освобождая место для новеньких.

Лавки в церкви были сдвинуты на одну сторону. Коек было всего двенадцать, так что большинство лежало прямо на полу плечом к плечу, не протиснешься. Темно, солнечный свет лился только в окошко с западной стороны, его лучи ярко освещали одного‑единственного солдата, заключая его, словно некое чудо, в светящийся ореол, который сразу бросался в глаза. Потом солнце стало клониться к закату и луч света тоже стал перемещаться, высвечивая то одного раненого, то другого, будто сам Господь указывал, кому жить, а кому умирать.

Прошло несколько часов, и я притерпелся к запаху разъятой плоти и стонам раненых – моим неизменным спутникам на ближайшие несколько лет, как окажется. В сумерках мы зажгли свечи. Сестры милосердия без устали промывали и перевязывали раны. Канонада вроде бы стихла – как вдруг грохнуло куда ближе, чем прежде. Русские наступали – это заставляло нас пошевеливаться. Руки и спина болели, в горле пересохло. Фляга моя давно опустела – последние капли воды ушли на то, чтобы смочить губы умирающим. Только у Франца Кирали еще оставалась вода, но он ни с кем не хотел делиться и посылал всех к черту. Как любой батрак, Кирали работал размеренно и неторопливо, чтобы сил хватило надолго. Пусть другие поспешают.

А мы старались поскорее загрузить конную платформу ранеными, чтобы отправить их на запад. Мы с Бориславом несли солдата с оторванной ногой, и тут рядом грянул взрыв, сотрясший землю. С крыши церкви посыпалась черепица. Мы инстинктивно присели за платформу, а солдат обезумел и, выкрикивая «отступление, отступление», с необычайной силой оттолкнул нас и поскакал по улице на единственной ноге. Когда мы вернулись в церковь, все носилки оказались пусты: ужас заставил людей уползти под покров ночи. Тела, казавшиеся недвижимыми, исчезли. Что же довелось пережить этим людям, если близкий разрыв снаряда поверг их в слепую панику?

В ближайшие двадцать четыре часа я это пойму, поскольку именно в ту минуту в безопасном и теплом месте фельдмаршал Конрад фон Гётцендорф[8]подписал приказ: Третьей Австро‑Венгерской армии под командованием генерала Брудермана, укрепленной частями Второй армии, недавно прибывшими с сербского фронта, перейти в наступление у реки Гнила Липа.

Генерал Брудерман, горя желанием отомстить за позор Злотой Липы, где потерял половину своих людей, рьяно взялся за исполнение приказа. Нам было велено вернуться на позиции и готовиться к утреннему наступлению. Тем временем пришло распоряжение дивизионного хирурга о передислокации госпиталя в другую деревню. Сразу дюжина фургонов съехалась к церкви, и мы погрузили в них раненых, только места на всех не хватило. Напоследок мне приказали переложить умирающего со складной койки на пол – койка со всем прочим госпитальным имуществом подлежала перевозке. В груди у него была рана от шрапнели – размером с теннисный мяч, при каждом вдохе раздавалось странное бульканье. Стоило мне к нему прикоснуться, как раненый с силой ухватил меня за руку и попытался что‑то сказать, но не смог. Тогда он крепко прижал мою руку к своей груди с той стороны, где раны не было, и прошептал одними губами: «Карман». В нагрудном кармане его мундира я нащупал кусок картона и достал залитую кровью фотокарточку: он вместе с женой и маленькой дочкой, все принаряжены, жена сидит на стуле, держа девочку на коленях, а он стоит у них за спиной, положив руки жене на плечи. Конечно, в церкви было темно и глаза у меня устали, но мне они показались самыми красивыми людьми на свете.

Я повернул фотографию к нему. Он в последний раз поглядел на нее – и глаза его закрылись.

Эту карточку я носил с собой всю войну – она и сейчас у меня, Фишель. В ящике письменного стола… да, здесь… под конвертами. Вот она. Присмотрись. Какие красивые, правда? Дай я погляжу. Ну да… да… Мне они очень нравятся.

Неужели я выпил всю воду? Фишель, прошу тебя, сходи наполни кувшин. И помой плевательницу, если не возражаешь. Хороший ты мальчик, послушный. Возвращайся скорее, и я продолжу свой рассказ.

 

[9]

 

 

 

Лео лежит в той же палате, на той же каталке, что и его возлюбленная несколько часов тому назад. Уже поздно, ему полагается спать. Доктор велел отдыхать, но впервые за два года рядом нет Элени. Лео плохо без нее, он ворочается с боку на бок, тянет руки, вновь и вновь пытаясь обнять пустоту.

Память по‑прежнему зияет пустотами, хотя теперь он знает, что их автобус столкнулся с грузовиком. Шофер грузовика был пьян и выехал на встречную полосу. У него сотрясение мозга, но в общем ничего серьезного. И все это остается для Лео пустыми словами, никак не связанными со случившимся несчастьем.

Постепенно он впадает в полузабытье, что‑то главное неуловимо ускользает от него, явь чередуется со сном, здравые мысли с бредом, пока все не сливается в зыбкую пелену. Из тумана появляется Элени, они кружатся в танце, и в душу его нисходит покой. «А я‑то думал, ты умерла», – говорит он и крепко прижимает Элени к себе.

Этот жестокий, до боли реальный кошмар будет мучить его долгие годы. Все как на самом деле: она вернулась, стало легко, он чувствует тепло ее кожи, говорит с ней, припадает к ее губам, полон нежности и страсти, она отвечает на поцелуй… и истаивает прямо в его объятиях. Ее улыбка растворяется, и Элени пропадает. Лео кричит, зовет ее, пытается отыскать, шарит по закоулкам своего сна, из последних сил стараясь не проснуться. Глаза у него открываются, он зажмуривается и кидается обратно в сон… но сна уже нет, и как до него добраться, неизвестно.