Продолжение и конец великого заседания. Ульрих находит приятность в Рахили, Рахиль — в Солимане. Параллельная акция получает твердую организационную форму

 

Ульрих любил девушек этого рода, честолюбивых, строгого поведения и похожих в своей благовоспитанной робости на фруктовые деревца, чья сладкая спелость упадет когда-нибудь в рот какому-нибудь молодому бездельнику, если он соизволит разомкнуть губы. «Они, наверно, храбры и закалены, как женщины каменного века, которые ночью делили ложе, а днем в походе носили оружие и утварь своего воина», — подумал он, хотя сам, кроме как в далекую первобытную пору пробуждавшейся мужественности, никогда не ходил по таким военным тропам. Он со вздохом сел на свое место, ибо совещание возобновилось.

Ему вдруг подумалось, что черно-белая одежда, в которую облачают этих девушек, тех же цветов, что одежда монахинь; он впервые это заметил и удивился этому. Но вот уже держала речь божественная Диотима; она говорила: вершиной параллельной акции должен быть некий великий знак. То есть не всякая отовсюду видная цель, пусть даже самая патриотическая, приемлема для нее нет, цель эта должна захватывать сердце мира. Она не смеет быть только практической, она должна быть поэзией. Она должна быть вехой. Она должна быть зеркалом взглянув в которое мир покраснел бы. Не только покраснел бы, но и, как в сказке, увидел бы истинное свое лицо и не мог бы уже забыть его. Его сиятельство выдвинул вдохновляющую идею: «император-миротворец».

В свете сказанного, продолжала она, нельзя не признать, что рассмотренные до сих пор предложения не отвечают этому требованию. Когда она в первой части заседания говорила о символах, она имела в виду, конечно, не супораздаточные столовые; нет, речь идет не о меньшем, чем об обретении заново человеческого единства, утраченного из-за того, что так разошлись человеческие интересы. Тут, правда, напрашивается вопрос, способны ли вообще наше время и нынешние народы выработать такие великие общие идеи. Ведь все сделанные предложения превосходны, но они тянут в разные стороны, из чего уже видно, что ни одно из них не обладает той объединяющей силой, которая так нужна!

Ульрих наблюдал за Арнгеймом во время речи Диотимы. Неприятны в нем были не какие-то детали внешности, а просто-напросто все. Хотя детали эти — по-финикийски крепкий череп купца-хозяина, острое, но как бы вылепленное из слишком малого количества материала и потому плоское лицо, спокойствие английского покроя фигуры и, во втором месте, где человек выглядывает из костюма, руки с коротковатыми пальцами, — детали эти были достаточно примечательны. Раздражала Ульриха хорошая соразмеренность во всем. Этой уверенностью обладали и аригеймовские книги; мир оказывался в порядке, когда рассматривал его Арнгейм. В Ульрихе пробуждалось достойное уличного мальчишки желание забросать этого человека, выросшего среди совершенства и богатства, камнями и мусором, когда он смотрел, с каким напускным вниманием наблюдает тот за дурацкой процедурой, при которой им довелось присутствовать; он смаковал ее поистине как знаток, чье лицо выражает: не хочу преувеличивать, на это вино действительно благороднейшее!

Диотима между тем кончила. Сразу после перерыва, когда они снова расселись по местам, по лицам всех присутствующих было видно, что теперь какой-то результат будет найден. Никто в промежутке об этом не думал, но все приняли такую позу, в какой ожидают чего-то важного. И вот Диотима заключила: если, стало быть, напрашивается вопрос, способно ли вообще наше время выработать великие общие идеи, то можно и даже нужно добавить: способно ли оно выработать спасительную силу! Ибо дело идет о спасении. О спасительном подъеме. Коротко говоря; хотя его и нельзя еще точно представить себе, Он должен прийти из всего в совокупности, или он вообще не придет. Поэтому, посоветовавшись с его сиятельством, она позволяет себе заключить сегодняшнее заседание следующим предложением. Его сиятельство справедливо заметил, что высокие ведомства уже, собственно, олицетворяют собой разделение мира по таким его главным аспектам, как религия и просвещение, торговля, промышленность, право и так далее. Если поэтому будет решено учредить комитеты, каждый из которых возглавит уполномоченный этих правительственных инстанций, а в помощь ему изберут представителей соответствующих корпораций и слоев населения, то создастся структура, которая уже содержит в систематизированном виде главные нравственные силы мира и через которую они будут вливаться и фильтроваться. Окончательное обобщение последует затем в главном комитете, и эту структуру нужно лишь дополнить кое-какими особыми комитетами и подкомитетами, например, комиссией по пропаганде, по изысканию денежных средств и тому подобными, причем она лично хотела бы оставить за собой образование интеллектуального комитета для дальнейшей обработки основополагающих идей, разумеется, в согласии со всеми другими комитетами.

Снова все промолчали, но на этот раз облегченно. Граф Лейнсдорф несколько раз кивнул головой. Кто-то для большей ясности спросил, как войдет в акцию, задуманную изложенным образом, специфически австрийский элемент.

Для ответа поднялся генерал Штумм фон Бордвер, хотя до него все ораторы говорили сидя. Он отлично знает, сказал он, что в совете солдату принадлежит скромная роль. Если он тем не менее берет слово, то не для того, чтобы вмешиваться в превосходную критику поступивших до сих пор предложений, которые все были бесподобны. Однако он хотел бы под конец представить на доброжелательное рассмотрение следующую мысль. Планируемая акция должна оказать воздействие за рубежом. А все, что оказывает воздействие за рубежом, есть мощь народа. Да и положение в европейской семье государств, как сказал его сиятельство, таково, что подобная демонстрация была бы наверняка не бесполезна. В конце концов идея государства есть идея мощи, как говорит Трейчке; государство — это мощь, нужная для того, чтобы уцелеть в борьбе народов. Он только бередит всем известную рану, на поминая о неудовлетворительном состоянии, в котором из-за безучастности парламента находятся развитие нашей артиллерии и развитие военно-морского флота. Он просит поэтому, если не будет найдено другой цели, что пока неясно, учесть, что широкое, всенародное участие в делах армии и ее вооружения было бы очень достойной целью. Si vis pacern, para bellum!

Сила, демонстрируемая в мирное время, отдаляет войну или, по крайней мере, сокращает ее. Он может, стало быть, поручиться, что такое мероприятие примиряюще воздействует на народы и явится выразительной демонстрацией стремления к миру.

Сейчас в комнате происходило что-то странное. Поначалу у большинства присутствующих было такое впечатление, что эта речь не соответствует действительной задаче их встречи, но по мере того как генерал распространял— ся акустически все дальше и дальше, это все больше звучало как успокоительный походный шаг хорошо построенных батальонов. Первоначальный смысл параллельной акции — «лучше, чем Пруссия» — выплывал тихонько, словно где-то вдали полковой оркестр наигрывал марш принца Евгения, который пошел на турок, или «Храни, боже…». Впрочем, если бы сейчас его сиятельство, чего он вовсе не собирался делать, встал, чтобы предложить поставить во главе полкового оркестра прусского брата Арнгейма, то в том неопределенно-приподнятом состоянии, в каком все находились, они подумали бы, что слышат «Славься в венце побед», и вряд ли могли бы против этого возразить.

У замочной скважины «Рашель» сигнализировала: «Заговорили о войне!»

В конце перерыва она устремилась назад в переднюю отчасти и потому, что на этот раз Арнгейм в самом деле притащил с собой своего Солимана. Погода ухудшилась, и маленький мавр последовал за своим господином с пальто. Он скорчил дерзкую гримасу, когда Рахиль отворила ему, ибо был испорченным юным берлинцем, которого женщины избаловали так, что он еще не знал, как ему вести себя с ними. А Рахиль подумала, что говорить с ним надо по-мавритански, и ей просто не пришло в голову попробовать по-немецки; поскольку объясниться ей было необходимо, она просто положила руку на плечо этому шестнадцатилетнему мальчику, указала ему на кухню, поставила ему стул и пододвинула находившиеся поблизости пирожные и напитки. Ничего подобного ей еще не приходилось делать ни разу в жизни, и когда она выпрямилась у стола, сердце стучало у нее так, словно сахар толкли в ступке.

— Как вас зовут? — спросил Солиман; боже, он говорил по-немецки!

— Рашель! — сказала Рахиль и убежала.

Солиман тем временем угостился в кухне пирожными, вином и бутербродами, закурил и завел беседу с кухаркой. Когда Рахиль вернулась с подносом, это кольнуло ее. Она сказала: «Там сейчас опять обсуждают что-то очень важное!» Но на Солимана это не произвело никакого впечатления, и кухарка, особа немолодая, засмеялась. «Может и война получиться!»— взволнованно прибавила Рахиль, и уже, как кульминация, пришло теперь от замочной скважины ее сообщение, что дело близко к тому.

Солиман насторожился.

— Там есть австрийские генералы? — спросил он.

— Поглядите сами! — сказала Рахиль. — Один уж точно.

И они пошли вместе к замочной скважине.

Видны были то белый листок бумаги, то чей-то нос, то мелькала какая-нибудь большая тень, то вспыхивало кольцо. Жизнь распалась на яркие детали; зеленое сукно простиралось как лужок; чья-то белая рука, восковая, как в паноптикуме, покоилась неведомо где, где-то, а совсем скосив глаз, можно было увидеть, как тлеет в углу золотой темляк генерала. Даже избалованный Солиман не мог скрыть свое волнение. Сказочно и жутковато ширилась жизнь, если глядеть на нее сквозь отверстие в двери и воображение. От согнутой позы кровь гудела в ушах, и голоса за дверью то бухали, как каменные глыбы, то скользили, как по намыленным половицам. Рахиль медленно выпрямилась. Пол, казалось, поднимался под ее ногами, и дух вершившегося окутывал ее, словно она сунула голову под один из тех черных платков, которыми пользуются фокусники и фотографы. Затем выпрямился и Солиман, в кровь, дрожа, отхлынула от их голов. Маленький негр улыбнулся, и за синими его губами блеснули ярко-красные десны.

В то время, как эта секунда медленно, словно ее играли на трубе, истекала в передней, среди висевшей по стенам верхней одежды влиятельных лиц, внутри комнаты принималась общая резолюция, ибо граф Лейнсдорф сказал там, что важная инициатива господина генерала заслуживает всяческой благодарности, но что пока еще не следует входить в существо дела, а нужно определить организационные основы. А для этого, кроме приспособления плана к запросам мира по их главным аспектам представленным министерствами, требовалась лишь заключительная резолюция, где было бы сказано, что присутствующие единодушно согласились, как только благодаря их акции выяснится воля народа, передать таковую его величеству с верноподданнейшей просьбой, чтобы его величество соблаговолило свободно располагать средствами для ее материального осуществления, которые должны быть к тому времени подготовлены… Это имело то преимущество, что народ мог сам, но все же через посредство высочайшей воли, ставить себе достойнейшую, по его мнению, цель, и резолюция эта была принята по особому желанию его сиятельства, ибо хотя дело тут шло только о форме, он считал важным, чтобы народ ничего не предпринимал по собственному почину и без второго конституционного фактора; не предпринимал даже в честь этого второго.

Остальные участники не придавали таким оттенкам особой важности, но именно поэтому они не возразили против формулировки его сиятельства. А что заседание завершалось принятием резолюции, это было в порядке вещей. Ибо ставят ли при драке точку ножом, ударяют ли в конце музыкальной пьесы одновременно всеми десятью пальцами по клавишам раз-другой, отвешивает ли танцор поклон своей даме или принимают резолюцию, — мир был бы жуток, если бы события просто проходили, еще раз не заверив нас, как полагается, под конец, что они произошли; а поэтому и принято так поступать.