Владимир 5 страница
Не обнаруживает привязанности к жизни и ее предметам и лирический герой стихотворения; ему ничего не жаль в прошедшем.
Пять раз, слегка варьируя, употребляет Есенин выражения: «не жалеют», «кого жалеть?», «уж никого не жаль», «не жаль». Последнее словосочетание употреблено дважды, причем в первой, второй и четвертой строфах оно, как и в народных лирических песнях, помещено в начале строки, то есть на самом приметном месте. Сравните.
Есенин:1 строфа: Уж не жалеют... 2 строфа: Кого жалеть? 4 строфа: Не жаль мне лет... Не жаль души...
Народная песня:Нету милого дружка,
Нету друга, нет подружки, Нету матушки моей...
Почти в точном соответствии фольклорному канону — особенностям построения лирической необрядовой песни — решена и композипия стихотворения.
Описательная часть(первые две строфы), как и в фольклорных образцах, рисует общую картину:
Отговорила роща золотая Березовым, веселым языком, И журавли, печально пролетая, Уж не жалеют больше ни о ком.
Кого жалеть? Ведь каждый в мире странник —
Пройдет, зайдет и вновь оставит дом.
О всех ушедших грезит конопляник
С широким месяцем над голубым прудом.
Описательная, двустрофная часть, помимо того, что объединена общим художественным заданием, связывается в некое целое (и тем самым отделяется от последующей части) еще и сквозной рифмой в четных строках: языком — ни о ком — дом — прудом. За описательной частью, как и предписано традицией, следует монолог лирического героя (три последующие строфы):
Стою один среди равнины голой, А журавлей относит ветер в даль. Я полон дум о юности веселой, Но ничего в прошедшем мне не жаль.
Не жаль мне лет, растраченных напрасно, Не жаль души сиреневую цветь. В саду горит костер рябины красной, Но никого не может он согреть.
Не обгорят рябиновые кисти,
От желтизны не пропадет трава.
Как дерево роняет тихо листья,
Так я роняю грустные слова.
Композиционный канон будет нарушен только пристройкой к идеально выверенному веками построению — добавлением шестой, не предусмотренной традиционным планом строфы. Об этой «самовольно» пристроенной строфе поговорим позже, а пока рассмотрим вторую, «законную» часть — монолог лирического героя.
Лирический герой подхватывает и ведет, слегка изменив тональность лирического чувствования, взяв как бы на полтона выше, главные образные темы описательной части: образ роняющего листья дерева, образ отлетающих журавлей, а также ключевые, опорные слова и выражения: веселым — веселой; не жалеют — не жаль мне. Но не для того чтобы переписать п°-своему изображенную в описательной части картину позднейосени, а чтобы почти теми же словами и красками, но не теми же средствами передать свое душевное состояние.
В описательной части словосочетание с глаголом жалеть внетекстовых ассоциаций не вызывает. Перенесенное в лирический монолог, оно сразу же выдает свое высокое литературное происхождение: казавшаяся стопроцентно есенинской строка оказывается почти прямой цитатой из стихотворения «Выхожу один я на дорогу...».
Есенин: «И ничего в прошедшем мне не жаль...» Лермонтов: «И не жаль мне прошлого ничуть...» Весьма достойное родословие, если внимательно вслушаться, обнаруживается и у первой строки монолога: «Стою один среди равнины голой...» Она внятно перекликается с первым куплетом знаменитой песни учителя юного Лермонтова А. Ф. Мерзля-кова:
Среди долины ровный, На гладкой высоте Стоял-шумел высокий дуб В могучей красоте...
Разумеется, Есенин не перелистывал стихотворные тома в поисках подходящих цитат. Интуиция и художественный инстинкт случайно, но безошибочно, по мгновенному озарению, выхватили их из запасника памяти и уложили в строку. Однако то, что среди авторов как бы цитат и ассоциативных связей оказались Некрасов, Лермонтов и Мерзляков, а не другие поэты, уже не случайно. Ведь именно они, а не другие создали те таинственные авторские песни, что стали народными и даже потеряли-позабыли имена своих творцов. Иной судьбы в 1925 г. Есенин своим стихам уже не желал... Оттого и вглядывался в шедевры фольклорной безымянной лирики, но не как старательный стилизатор, а как конгениальный мастер — с почтительно-профессиональным уважением к традиции, но и совершенно свободно.
Взять хотя бы такой устойчиво-традиционный композиционный фольклорный прием как ступенчатое сужение образа. Он типичен для русской необрядовой песни, но крайне труден для использования в лирическом стихотворении современного типа. Есенин в стихотворении «Отговорила роща золотая...» преодолел эту трудность.
Ступенчатым сужением образа фольклористы называют такое сцепление образов, когда они следуют друг за другом цепочкой — от образа с наиболее широким объемом к образу с наиболее узким содержанием, но и с наиболее важным художественным заданием.
Образ поздней осени в описательной части разбираемого стихотворения и впрямь так широк, что в нем Есенин разместил все, что любил в среднерусском пейзаже: березовую
золотую рощу, дом, холм, на холме — конопляник, голубой пруд, рано потемневшее небо, а в нем — широкий месяц и невидимый, но еще слышный клин отлетающих журавлей. А может быть (по контрасту с березовым, ситцевым ландшафтом), и воспоминание о пушкинской медно-бронзовой осени, о его великолепно-царственных рощах, которые «отряхают» последние листы с нагих своих ветвей» так, как будто и их «здоровью» «полезен русский холод», так, словно и они «рады проказам матушки-зимы»!..
...Спускаемся с этой высокой, двустрофнон ступени — и попадаем во владения образа уже не столь широкого, серединного, и все же достаточно объемного, чтобы в нем мог раскинуть ветви символический «сад души», веселый и сиреневый по весне, горько-рябиновый осенью (иному, реальному, саду неоткуда взяться на «голой равнине»). Заметим кстати: красная рябина здесь, как и в народной песне, означает муку-горе-печаль. Но .это не единственное и в данном контексте не самое важное ее значение, так как костер в системе есенинских иносказаний — символ творческого горения. Сдвоив («обвенчав!») две близкие фигуральности — красную рябину и костер, поэт получил нужный ему образ — рябинового неугасимого огня. Поэтому «не обгорят рябиновые кисти», сгорая, не сгорают. Видимо, поэтому цикл «Рябиновый костер» заключает последний прижизненный сборник Есенина («Персидские мотивы», изд. 1925 г.).
Следующий, последний образ, как и предписывает фольклорный канон, предельно сужен, да и ведет к нему, замыкающему цепочку, уже не ступень, а низкая, высотой в две строки приступочка:
Как дерево роняет тихо листья,
Так я роняю грустные слова...
Узловая завязь природы с сущностью человека {так перевел Есенин на свой образный язык тот прием, который фольклористы называют психологическим параллелизмом) стянута в этом узком месте образной цепочки в такой тугой узел, что образ почти перестает быть образом, превращаясь в некий иероглиф: человек-дерево. Однако именно в силу своей узкости он-то и доводит до четкости формулы вопрос, который лирический герой пытается, но не может разрешить. Что случилось, что сталось и по чьей вине, своей или чужой, он оказался в абсолютном одиночестве: безлиственным деревом на голой, пустыня из пустынь, равнине?
Попытка разрешить этот роковой вопрос — в шестой, последней строфе:
И если время, ветром разметая, Сгребет их все в один ненужный ком. Скажите так... что роща золотая Отговорила милым языком.
Шестая строфа — третья часть стихотворения или кольцо. Кольцо — композиционно-стилистический прием, за ключа-ющийся в повторении в конце произведения нескольких смысловых или формальных элементов, использованных в его начале
В кольце разбираемого текста повторены все сквозные рифмы описательной части и начальное двустишие в слегка измененном варианте. («Отговорила роща золотая березовым веселым языком» — описательная часть; «Скажите так... что роща золотая отговорила милым языком» — кольцо.)
Содержательный повтор выделяет как доминирующий образ золотой рощи и ее березового милого-веселого языка. Рифменный повтор акцентирует, как особо значные, слова, оказавшиеся под двойным рифменным нажимом: разметая — ненужный ком. Это во-первых. Во-вторых, повтор повышает мелодичность кольцевой части. А это, в свою очередь, как бы отторгает и тем самым тоже подчеркивает те элементы, которые мелодику строфы подавляют. Подчеркнуты слова время и ветром: на них падает сильное ритмическое ударение, не свойственное напевному стиху; а также словосочетание «скажите так..,». На этом месте напев словно спотыкается, преодолевая песенному стилю «чужое», слишком уж разговорное выражение; слова «скажите так...» нельзя спеть, их можно только произнести речитативом.
Кроме того, обращение «скажите так...» вводит в подтекст еще один содержательный элемент — образ дальнего собеседника, незримо присутствующего. Больше всего на эту роль подходит «читатель в потомстве», если воспользоваться известным выражением Е. Баратынского («И как нашел я друга в поколенье, / Читателя найду в потомстве я»).
Выделенные, как бы подчеркнутые автором элементы составляют последовательно-содержательный ряд: время — ветром разметая — ненужный ком — скажите так — роща золотая — березовым языком.
Помня, что ключ к этому шифру (образ-иероглиф: человек-дерево)спрятан в последнем двустишии лирического монолога («Как дерево роняет тихо листья,/Так я роняю грустные слова»), мы уже можем попробовать прочитать зашифрованное послание, то, о чем поэт не решается сказать вслух, о чем мыслит «тенями мыслей». Вот как примерно выглядит после расшифровки послание Есенина в будущее.
Моим согражданам, «ловцам вселенной», мнится: стихи, на березовом языке сложенные, не созвучны Великой Эпохе. По их планетарной логике, это мусор истории, ненужный суровому времени ком. На то лишь и годный, чтобы сгрести да разметать ветром. Но это ложный р^вприговор — истина откроется. И первыми, кому откроется... будете вы, читатели в потомстве. А когда придет пора открыть ее всем россиянам, скажите так... Скажите им так... что роща золотая, «в могучей своей красоте», стоит, где стояла — «среди долины ровный, на гладкой высоте». По весенираспуская, по осенисбрасывая лист...
И так скажите... что березовая сия опада, сия золотая словесная груда — не ушедшая в кабак контрреволюция и не застрявший в пути избяной обоз, а золотой запас поэтической России — «все, что зовем мы родиной».
Но если Есенин и к «Персидским мотивам», и к своим песням нромансам относился всерьез, как к строгому искусству, требующему от автора и особого мастерства, и слуха, и вкуса, то почему же он переживал провал «Анны Снегиной» как драму? Почему столь остро реагировал на холодную настороженность критики? Ведь уже должен был привыкнуть к тому, что все его крупные вещи, начиная с «библейских» поэм, не имели такого оглушительного успеха, как его лирика. Но, может быть, произошло недоразумение? Может быть, критика что-то не поняла? Увы, критика поняла правильно... Это автор еще не понимает, что, вопреки первоначальному намерению, написал не о торжестве советской правды, а о разоре и погибели крестьянского мира. О трагедии, которая произошла с Россией. А может быть, уже понял, оттого-то так и волнуется? Понял, но все-таки надеется, что его Слово, его Свидетельство могут изменить «удел хлебороба», ежели там, наверху, в высших эшелонах советской власти, прислушиваются к особому мнению «последнего поэта деревни», ведь он писал правду, одну правду, ничего, кроме правды!
Почитаем еще «Анну Снегину». «У Прона был брат Лабу-тя, / Мужик — что твой пятый туз: / При всякой опасной минуте / Хвальбишка и дьявольский трус». Дав убийственную характеристику этому «негодяю» (пятый, т. е. лишний, туз — шулерская карта в колоде), Есенин показывает, какой простор дает «лабутям» новая власть. Не «положительный» Прон, а его брат «возглавляет» разор помещичьего дома; это его хвастливой трусости обязаны радовцы «скоростью» расправы: «В захвате всегда есть скорость: «Даешь! Разберем потом!»
И это только начало восхождения Лабути, в дальнейшем все будущее села окажется в его нерабочих ладонях: «Такие всегда на примете. Живут, не мозоля рук. И вот он, конечно, в Совете».
Передел власти на земле в пользу «самых отвратительных громил» тревожил Есенина еще и потому, что аналогичная ситуация сложилась к 1925 г. и в литературе. Здесь тоже орудовали «лабути», прибирая к рукам и доходные места, и идеологические позиции. То, что революция не духовное преображение, а общенациональная трагедия, поэт подозревал давно. Уже в 1920 г., когда писал после поездки в Харьков: «Идет совершенно не тот социализм... Тесно в нем живому». Знал и тогда, когда на вечере памяти Блока, устроенном деятелями Пролеткульта, выкрикнул из зала: «Это вы, пролетарские поэты, виновны в смерти Блока!» Знал потому, что обладал даром предчувствия. Еще в 1912 свое грустное свойство определил так: «И знаю о себе че Г' Эт° не вижу». До 1925 г. Есенин все это знал не видя, в' 192" еЩе увидел Провал «Анны Снегиной» окончате б
увидел. Провал «Анны Снегиной» окончательно убедил том, что в «неживых ладонях» не того социализма ни ему с В му, ни его «живым» песням не жить.
Читающая Россия откликнулась на самоубийство Есенина ночь с 27 на 28 декабря 1925 г.) так, как не откликалась ни одну смерть поэта после гибели Пушкина. С яростью личной бе а утешной беды и одной на всех невосполнимой утраты. Получи первую за 1926 г. книжку журнала «Новый мир», где был посмертно опубликована поэма «Черный человек», Максим Горький писал из Неаполя бельгийскому поэту Ф. Элленсу, переводившем^' стихи Есенина: «Если бы Вы знали, друг мой' какие чудесные, искренние и трогательные стихи написал он перед смертью, как великолепна его поэма «Черный человек»... Мы потеряли великого поэта».
23 декабря 1925 г. из Москвы в Ленинград вечерним поездом уезжал незадачливый «попутчик», отвергнутый «брызжущей новью», о самой серьезной вещи которого — «Анне Снегиной» в прессе за полгода не появилось ни одной дельной заметки. А через несколько дней, в канун Нового года, потрясенная Москва провожала в последний путь Великого Поэта. Газеты в некрологах еще затруднялись в выборе подходящего эпитета: большой? громадный? талантливый? Или гениальный? А может, национальный? Или лучше: русский?
Но лозунг над Домом печати, где был установлен привезенный из омраченного Ленинграда гроб с телом Сергея Есенина, выбрал неколебимо: ВЕЛИКИЙ.