Александр Иванович

Бунин

(1870—1953)

Роль «малой» родины и дворянских традиций. «Я происхожу из старого дворянского рода, давшего России немало видных деятелей, как на поприще государственном, так и в области искусства, где особенно известны два поэта начала прошлого века: Анна Бунина и Василий Жуковский...— писал Бунин в предисловии к французскому изданию рассказа «Господин из Сан-Франциско».— Все предки мои были связаны с народом и с землей, были помещиками. Помещиками были и деды и отцы мои, владевшие имениями в средней России, в том плодородном подстепье, где древние московские цари, в целях защиты государства от набегов южных татар, создавали заслоны из поселенцев различных русских областей этому, образовался богатейший русский язык и откуда вышли, чуть ли не все величайшие русские писатели во главе с Тургеневым и Толстым». Гордость за свою родословную, дворянский быт и культуру, специфика уклада целого социального пласта, безвозвратно смытого временем в «летейски воды»,— все это повлияло на «жизненный состав» писателя, сложной амальгамой осталось в его творчестве. «Очень русское было все то, среди чего жил я в мои отроческие годы»,— вспоминал Бунин. Хлеба, подступавшие ле­том к самым порогам; крестьянские песни и предания; рассказы отца, участвовавшего — точно в древности — с собственным ополчением в Севастопольской обороне 1853—1855 гг.; «дедов­ские книги в толстых кожаных переплетах, с золотыми звездоч­ками на сафьяновых корешках», — все было Россией. Затухаю­щие традиции «усадебной культуры» именно в творчестве Буни­на сказались особенно явно. Отсюда, из памяти детства и отро­чества, вышли «Антоновские яблоки» (1900), повесть «Суходол» (1911), первые главы романа «Жизнь Арсеньева» (1930).

Природа социальной двойственности. Гордость своим проис­хождением, порой демонстративная, уживалась у Бунина с на­чалами противоположными- «Я же чуть не с отрочества,— при­знавался он,— был . «вольнодумец», вполне равнодушный не только к своей голубой крови, но и к полной утрате всего того, что было связано с нею». Этому способствовали впечатления ранней юности. Осенью 1881 гола Бунин поступает в первый класс гимназии в Ельце оказавшись «на хлебах» у местного ме­щанина. Для избалованного мальчика перемена домашней обста­новки на сумеречный и строгий быт была тяжелым испытанием. Иным сделался не только быт, но психологическая и, если угодно, эстетическая атмосфера, окружавшая юного Бунина. Если дома царил настоящий культ Пушкина, Жуковского, Лер­монтова, Полонского, причем подчеркивалось, что все это были «дворянские поэты», из одних «квасов» с Буниным, то в малень­ком елецком домике звучали иные имена — Никитина и Кольцо­ва, о которых говорилось: «наш брат мещанин, земляк наш!» Эти впечатления сказались на том повышенном интересе, кото­рый всю жизнь проявлял Бунин к писателям «из народа», посвя­тив им (от Никитина до елецкого поэта-самоучки Е. И. Назаро­ва) не одну прочувствованную статью.

Влияние старшего брата Ю. А. Бунина. Неудовлетворенность

елецкой гимназией и ее учителями, в первые годы бессознатель­ная, вылилась у Бунина к декабрю 1885 года в твердое желание бросить ее и заниматься самостоятельно. К этой поре его стар­ший брат Юлий (1857—1921), революционер-народник, провел год в тюрьме, а затем был направлен под надзор полиции в родительское имение. Ю. А. Бунин помогал Ивану развить его богатые, разнообразные склонности и интересы и относился к нему, по словам писателя Н.Д. Телешова, «почти как отец. Влия­ние его на младшего брата было огромное. Любовь и дружба меж­ду братьями были неразрывные». Ю. А. Бунин вспоминал в раз­говоре с женой Ивана Алексеевича В.Н. Муромцевой: «Когда я приехал из тюрьмы, я застал Ваню еще совсем неразвитым маль­чиком; но я сразу увидел его одаренность, похожую на одаренность отца. Не прошло и года, как он так умственно вырос, что я уже мог с ним почти как с равным вести беседы на многие темы».

Первые опыты. Занимаясь с младшим братом, Юлий убедил­ся, что тот совершенно не воспринимал «абстрактное», зато в изучении истории, языков и особенно литературы делал огромные успехи. Он уже написал несколько стихотворений, но никак не решался послать их в печать, как вдруг случилось событие, заставившее его дерзнуть. Это была смерть популярного либе­рально-демократического, поэта Надсона. Так в № 8 журнала «Родина» за 1887 г. появилось бунинское стихотворение «Над могилой С. Я. Надсона». Много позднее, в автобиографическом романе «Жизнь Арсеньева» Бунин посвятит Надсону ирониче­ские характеристики и свое юношеское преклонение перед поэтом-«страдальцем», сгоревшим от чахотки, объяснит соображе­ниями отвлеченно-эстетическими: героя поразил романтический облик Надсона и трогательность его кончины. На самом деле свой стихотворный реквием юный Бунин писал с горячим сочувствием и пиететом. Другое дело, что по своим традициям Надсон был все же далек семнадцатилетнему поэту из Елецкого уезда. Что это так, доказывает уже следующее опубликованное бунинское стихотворение «Деревенский нищий», написанное под влия­нием И. С. Никитина. Не в том ли разгадка неожиданного для критики 1910-х гг. поворота Бунина к крестьянской теме, что он с юности испытал сильнейшее тяготение к писателям из самой народной гущи? Характерен отбор имен и в критических опытах молодого Бунина: Николаи Успенский, Тарас Шевченко, Иван Никитин (статья «Памяти сильного человека», 1894).

Духовное здоровье, народное начало. Последняя статья убеж­дает, что Никитин представляется Бунину не просто крупным художником, чутким к национальной специфике, но даже чисто человечески, своими личными качествами воронежский поэт (земляк Бунина) служил ему в ту пору примером для подража­ния: «Он в числе тех великих, кем создан своеобразный склад русской литературы, ее свежесть, ее великая в простоте художе­ственность, ее сильный и простой язык, ее реализм в самом луч­шем смысле этого слова. Все гениальные ее представители — люди, крепко связанные с своею страною, с своею землею, полу­чающие от нее свою мощь и крепость». В такой оценке отрази­лась живая, не книжная связь полунищего «барчука» Бунина с деревенским бытом, трудом, досугом, с крестьянской эстетикой. По сути, он был ближе к крестьянству и лучше понимал его, чем многие народнические интеллигенты-горожане, один из которых, публицист Скабичевский, возмутил его своим равнодушным при­знанием, что «за всю свою жизнь не видал, как растет рожь, и ни с одним мужиком не разговаривал». Но было бы ошибкой впасть в другую крайность и представить себе молодого Бунина наследником заветов Кольцова и Никитина. И если рассматри­вать бунинское творчество в перспективе дальнейших десятиле­тий, станет очевидным, что наиболее глубинным и мощным на него, на его «жизненный состав» было воздействие иных имен и иных книг.

Традиции русской классики. Уже в пору отрочества Бунин во­зымел непреклонное желание стать не кем-нибудь, а «вторым Пушкиным и Лермонтовым». Он чувствовал в себе как бы осо­бое «право» на них. В эмиграции, в далеком Грассе с юношеской горячностью восклицал: «Это я должен был бы написать «ро­ман» о Пушкине! Разве кто-нибудь другой может так почувство­вать? Вот это наше, мое, родное...» Бунин видит в Пушкине (как и позднее в Льве Толстом) часть России, живую и от нее неотде­лимую. Отвечая на вопрос, каково было воздействие на него Пушкина, Бунин размышлял: «Когда он вошел в меня, когда я узнал и полюбил его? Но когда вошла в меня Россия? Когда я узнал и полюбил ее небо, воздух, солнце, родных, близких? Ведь он со мной — и так особенно — с самого начала моей жизни». Сам Бунин, восхищавшийся в молодости писателями самоучка

ми, просвещенными «безнаук природою» (поразившая его без­грамотная надпись на могиле Кольцова в Воронеже), не был по­хож на них, хотя и остался «недорослем», с четырьмя неполными классами гимназии. В его душе оставила отпечаток высокая культура, органически, кровно усвоенные в юности Пушкин, Лермонтов, Жуковский, Гоголь, Тургенев, Толстой, Полонский, Фет. Он штудирует Шекспира, Гете, Байрона и в 25 лет создает свой знаменитый перевод поэмы Лонгфелло «Песнь о Гайавате». Бунин основательно знакомится с украинской литературой и фольк­лором, интересуется польской поэзией, прежде всего Мицкеви­чем («ради Мицкевича я даже учился по-польски»,— скажет он).

Странник. Кажется, эти искания оставили свой след на всем, к чему бы ни прикасался Бунин, определили самый ритм, строй его жизни. Он, дворянин с многовековой родословной,— вечный странник, не имеющий своего угла. Как ушел из родного дома девятнадцати лет («с одним крестом на груди», по словам мате­ри), так и мыкал «гостем» всю жизнь: то в Орле, поденщиком в местном «Орловском вестнике», то в Харькове у брата Юлия в окружении народовольцев, то в Полтаве среди толстовцев, то в Москве и Петербурге — по гостиницам, то близ Чехова в Ялте, то у среднего брата Евгения в Васильевском, то у второстепен­ного писателя Федорова в Одессе, то на Капри у Горького, то в длительных, месяцами продолжавшихся путешествиях по белу свету (особенно влекомый к истокам древних цивилизаций или даже на мифическую прародину человечества). А как много и упорно искал ответа на мучившие его мысли — в крестьянском труде и быту вослед брату Евгению; в попытках опрощения у толстовцев; среди народников под влиянием Ю. А. Бунина — «и все в радикальных кружках» (по собственному признанию); позднее — у философии Л. Н. Толстого, в буддизме и, конечно, в христианском учении. Словно перекати-поле, кочует Бунин по России: он корректор, статистик, библиотекарь, владелец книж­ной лавки. Наконец, он автор несовершенной поэтической книж­ки «Стихотворения. 1887—1891», вышедшей в Орле, а также непритязательных очерков «Нефедка», «Мелкопоместные», «По­мещик Воргольский» и др. Лишь очень редко, например в маленьком рассказе «Федосеевна» (1891), мы встретим черты, предвосхищающие зрелое творчество писателя.

Новое качество прозы. Движение Бунина-прозаика от сере­дины 1890-х к началу 1900-х гг. проявляется прежде всего в рас­ширении кругозора, в переходе от наблюдений над отдельными судьбами крестьян или мелкопоместных к обобщающим раз­мышлениям. Так, зарисовки косной жизни, в которую ворвалась «чугунка», перерастают в раздумья о целой стране и ее «унылом лесном народе» («Новая дорога», 1901). Вблизи грандиозной и таинственной мистерии природы, с немолчным гулом сосен и кротким мерцанием звезд жизнь деревенского человека предстает в особенно резком пересечении черт чистой природы, нервозданности и жалкости, внеисторизма («Древляне, татарщина» — «Мелитон», 1901; «совсем дикарская деревушка» — «Сосны», 1901). Выхода из этих противоречий Бунин не видит. Его симпа­тии обращены вспять, в патриархальное прошлое, когда «склад средней дворянской жизни... имел много общего со складом бо­гатой мужицкой жизни по своей домовитости и сельскому старо­светскому благополучию». Если «Новая дорога» и «Сосны» — это думы о крестьянской Руси, то «Антоновские яблоки» (откуда приведена эта цитата) — размышление о судьбе поместного дво­рянства. Впрочем, для Бунина «усадьба» и «изба» не только не разъединены социальными противоречиями, но, напротив, живут близкими интересами и заботами. Элегический отсвет угадыва­ется в бунинских рассказах, особенно в тех, где описывается схо­дящее на нет поместное дворянство. На пепелищах помещичьих гнезд, где растет глухая крапива и лопух, среди вырубленные липовых аллей и вишневых садов сладкой печалью сжимается сердце автора: «Но усадьба, усадьба! Целая поэма запусте­ния!» — «поэмами запустения» можно назвать и «Антоновские яблоки» (1900), и «Золотое дно» (1904), и «Эпитафию» (1900). В раннем бунинском творчестве ведущим началом является лирика, поэзия. Именно она как бы ведет прозу за собой, про­кладывает ей пути. Проза постепенно обретает особенный лако­низм, сгущенность слова. И «Сосны», и «Новая дорога», и «Анто­новские яблоки», и «Золотое дно» поражают меткостью деталей, смелостью уподоблений, художественной концентрированностью. Вспомним только молодую старостиху из «Антоновских яблок», важную, как «холмогорская корова». А какое соцветие ароматов в рассказе: «ржаной аромат новой соломы и мякины», «души­стый дым вишневых сучьев», «крепкий запах грибной сырости» и тут же другие: «старой мебели красного дерева, сушеного ли­пового цвета» и главный аромат, создающий цельное настроение этой новеллы,— «антоновских яблок, запах меда и осенней све­жести». Проза обрела не только новую лексику, компактность и взвешенность. Она подчинилась внутренней мелодике, музыке. Бунин стремился, говоря словами Флобера, «придать прозе ритм стиха, оставляя прозу прозой». Примечательно, что сам он видел в своих исканиях ритма прозы как бы продолжение стихотворче­ства. В дневнике племянника писателя Н. А. Пушешникова за­несено признание Бунина: «Я, вероятно, все-таки рожден стихо­творцем. Тургенев тоже был стихотворцем прежде всего... Для него главное в рассказе был звук, а все остальное — это так. .Для меня главное — это найти звук. Как только я его нашел — все остальное даётся само собой».

Бунин-поэт. Как поэт, Бунин завершил классическую тради­цию русского стиха XIX века. Пушкин, Тютчев, Фет, Майков, А. К. Толстой, Полонский — их поэзия потому и оставила столь глубокий след в его душе, что она являлась как бы частью окру-

жавшего его мира. Быт родительского дома, развлечения: ката­ния ряженых на святках, охота, ярмарки, полевые работы — все это, преображаясь, отражалось в стихах певцов русской усадь­бы. И конечно, любовь. «В ранней юности,— вспоминал Бунин,— многим пленял меня Полонский, мучил теми любовными мечта­ми, образами, которыми так рано счастлив я был в моей вооб­ражаемой любви». Правда, в условиях нового времени такая проблематика несла и определенную ограниченность, которую сам Бунин подтвердил бесстрастным девизом:

Ищу я в этом мире сочетанья прекрасного и вечного...

Зато у Бунина оставалась подвластная ему область — мир природы, и прежде всего природы русской. «Так знать и любить природу, как умеет Бунин, — писал А. Блок,— мало кто умеет.

Благодаря этой любви, поэт смотрит зорко и далеко и красоч­ные и звуковые его впечатления богаты».

Если на рубеже века для бунинской поэзии наиболее харак­терна пейзажная лирика («Перед закатом набежало...»; «На ок­не, серебряном от инея...»; «Осень. Чащи леса. Мох сухих болот...» и т. п.), то с середины 900-х гг. Бунин все больше обра­щается к лирике философской, продолжающей тютчевскую проблематику.

Я человек: как Бог, я обречен

Познать тоску всех стран и всех времен.

(«Собака», 1909)

«Деревня»

Особенности Бунина-художника, своеобразие его места среди современников и шире — в русском реализме XIX—XX вв., ины­ми словами, то новое, что внес писатель в литературу, глубоко раскрывается в произведениях 1910-х гг., в которых, по словам самого Бунина, его занимала «душа русского человека в глубо­ком смысле, изображение черт психики славянина». И это не было преувеличением. В повестях «Деревня» и «Суходол», в рассказах «Древний человек» (1911), «Хорошая жизнь» (1911), «Ночной разговор» (1911), «Веселый двор» (1911), «Игнат» (1912), «Захар Воробьев» (1912), «Князь во князьях» (1912), «По­следнее свидание» (1912), «Иоанн Рыдалец» (1913), «Я все мол­чу» (1913), «Худая трава» (1913), «Чаша жизни» (1913), «Аглая» (1916) и др. Бунин сознательно ставит задачу — отобразить в пе­рекличке и полемике с крупнейшими писателями-современника­ми (и прежде всего — с Горьким) главные, по его мнению, слои русского народа: крестьянство и мещанство («Деревня»), мелко­поместное дворянство («Суходол») и тем самым наметить общую историческую перспективу в жизни всей огромной страны. Скрытая полемика с М. Горьким. Если говорить о реалисти­ческой прозе, то в литературе 1910-х гг. на общем фоне богатст­вом проблематики, значительностью художественных открытий, попыткой исторического осознания русской действительности выделяются «Городок Окуров», «Жизнь Матвея Кожемякина», «По Руси» Горького и «Деревня», «Суходол», «крестьянские» рассказы Бунина. Задумав написать «Деревню» и «по-новому изобразить мужиков», Бунин, несомненно, говорил об этом с Горьким на Капри, куда он приехал 12 марта 1909 г. и где жил, «почти не разлучаясь с милым домом Горького». Оба художни­ка, словно соревнуясь друг с другом, стремятся в эти годы запе­чатлеть образ России, взятый обобщенно, крупным планом.

В бунинекой повести «Деревня» главное — Дурновка, село, его дикий и темный быт. Есть в ней и уездный город — Черная Слобода (наподобие Заречья у Горького),—изображенный не в пример деревне, бегло. Однако в этих беглых эпизодах можно уследить полемику с горьковским «Городком Окуровым», кото­рый появился как раз в разгар писания Буниным «Деревни». В этом смысле некоторые страницы обоих произведений пред­ставляют как бы спор Бунина с Горьким о «Руси и ее истории» (строчка из его письма Горькому). Предметом спора для Бунина служит немаловажный вопрос: что это за государство Россия и какое сословие определяет ее?

В «Окурове» кривой Яков Захаров Тиунов, «первая голова Заречья», учит слободских: «Что ж — Россия? Государство она, бессменно, уездное. Губернских-то городов — считай, десятка че­тыре, а уездных — тысячи, поди-ка! Тут тебе и Россия». «Да она вся —деревня, на носу заруби себе это! — спорит с ним базар­ный вольнодумец Балашкин у Бунина.— Глянь кругом-то: город это, по-твоему? Стадо каждый вечер по улицам прет — от пыли соседа не видать... А ты — «город»!» Бунин усиливает нажим, выделяя слова курсивом. Он даже не обращает внимания на то, что собеседник Балашкина Кузьма Красов и не думает возра­жать ему и вовсе не упоминает про «город». Словно и впрямь этот старик, гармонист и книжник, отвечает через голову Кузь­мы кому-то другому. И долго занимавший Бунина замысел — написать продолжение «Деревни» — повесть «Город», с Кузьмой Красовым в качестве главного героя, имел, очевидно, подопле­кой дальнейшую полемическую перекличку, художественную па­раллель «окуровскому» циклу Горького.

Разделяя мнение своего свирепо-добродушного «фарисея» Балашкина о том, что не город, а деревня составляет националь­ную основу страны и предопределяет ее развитие, Бунин оста­вался во власти безысходного пессимизма. Его «Деревня», не го­воря уже о многих «крестьянских» рассказах («Ночной разго­вор», «Веселый двор», «Будни», «Игнат» и др.), дает богатый материал для вывода, что темная «первооснова» страны способ­на извратить любые демократические преобразования, что косная крестьянская среда не может выдвинуть носителей передо­вой жизни, что неотвратимо идущая на смену старине буржуаз­ная «новь» лишь разлагает, губит последние оазисы патриар­хальности. Как же увязать тогда с такой односторонностью бунинского взгляда на русскую действительность возможность исторического подхода к деревне. А ведь именно об историзме Бунина говорилось во многих откликах на его «Деревню», начи­ная с известного горьковского: «так глубоко, так исторически де­ревню никто не брал». Достойно внимания, что в изображении самых темных, самых мрачных сторон русской действительности Бунин, во-первых, не делал различия между «мужиком» и «мел­копоместным», а во-вторых, сам воспринимал эти темные сторо­ны с болью и состраданием, с гневом и жалостью, потому что ви­дел все это в родном, отчем, «своем».

Братья Красовы — два типа русского человека. На примере судьбы двух братьев Красовых — Тихона и Кузьмы — писатель показывает резкие грани двух характеров, «светлые и темные, но почти всегда трагические основы».

Кузьма — изломанный жизнью неудачник, мелкий торгаш, затем пьяница и босяк, наконец, поэт-самоучка, один из тех мно­гочисленных странных русских людей, которые, хлебнув «культу­ры», шалели от нее, как от водки, объявляли войну всем и вся, шли в нигилисты, анархисты, с лютой ненавистью отзывались о России, ее народе и ее истории. Полная противоположность ему — Тихон. Их прадеда затравил борзыми барин Дурново, а Тихон, неутомимо набиравший капитал, «доконал» потомка Дур­ново и взял при ликовании односельчан — «знай наших» — дурновское именьице. Строгий, волевой, жесткий в обращении с прислугой и мужиками, он упрямо идет к своей цели, богатеет, набирает двести десятин земли, держит шесть кабанов, три ко­ровы, бычка, телушку, одиннадцать лошадей и сивого жереб­ца — «злого, тяжелого, гривастого, грудастого — мужика, но рублей в четыреста». «Лют! Зато и хозяин»,— говорят о Тихоне Дурновцы.

Чувство хозяина и впрямь главное в Тихоне. Хозяйским глазом смотрит он и на свое, и на чужое. Всякий бездельник, будь то охотник из города в болотных сапогах («хотя болот в уезде и не бывало») или «слоны слоняющий» свирепый почтарь архаров, вызывают в Красове острое чувство неприязни: «в ра­ботники бы этого лодыря!» А какая земля кругом, какой черно­зем! И какая нищета! И снова, наблюдая разруху и бедность в Деревнях, напряженно размышляет Тихон: «Дотла разорились Мужики, трынки не осталось в оскудевших усадьбишках... Хозяина бы сюда, хозяина!» И кажется, что хозяин этот пришел. В отчие от брата Кузьма Красов не способен на какую-либо пракческую деятельность: он отрицает саму эту возможность в Условиях России. С размашистостью, достойной Челкаша, объяв­ит он все: народ, деревню, историю страны — сплошным черным пятном. И не без справедливости насмешливо отвечает Тихон: «Значит, по-твоему, нищим-то лучше жить?»

Народ-философ. И все же не о беспросветности и мраке гово­рят центральные персонажи повести «мироед» Тихон и «русский анархист» Кузьма — они заслуживают чего-то большего, нежели презрения и жалости. Тихон Красов не в пример крупнее, значи­тельнее как личность своего брата. Основная черта Кузьмы Иль­ича — беспомощность. От беспомощности и его шарахания по жизни — толстовец, босяк, «поэт из народа». От беспомощности и резкая смена обличительства умиленностью или внезапное и страшное осознание того, что он находится у последней черты, когда необходимо «или по святым местам уйти, в монастырь ка­кой-нибудь, или — просто дернуть по горлу бритвой».

Тихон Ильич Красов энергичен, деловит, к тому же хорош со­бой, но и он не просто «кулак», «мироед», нахапавший двести де­сятин. В резкой светотени предстает перед нами портрет «кула­ка-философа». Мысль о суетности и нелепости деловой жизни все чаще, все неотступнее посещает его. От немой кухарки имел ребенка (которого она задавила во сне), потом женился на пожи­лой горничной старухи-княжны Шаховской, но жена все разре­шалась мертвыми девочками. «Да для кого же вся эта каторга, пропади она пропадом?» — сетует Тихон Ильич. Но трогательна и выразительна сцена, когда раз, заглянув в пустую кухню, Красов увидел жену возле люльки с чужим ребенком: «она сидела на нарах, качала люльку и жалким, дрожащим голосом пела старинную колыбельную песню... И так изменилось лицо Тихона Ильича в эту минуту, что, взглянув на него, Настасья Петровна не смутилась, не оробела, только заплакала и, сморкаясь, тихо сказала: «Отвези ты меня, Христа ради, к угоднику...» Значи­тельность этого героя проявляется уже в том, что мыслит он не­ожиданно глубоко и сильно, хотя и не прикоснулся, как Кузьма, к «культуре» и «литературе».

Зайдя на чужое кладбище, Тихон совсем в духе бы ни неких «философствующих» героев размышляет: «Как коротка и бестол­кова жизнь!., где правда? Вот в кустах валяется человеческая челюсть, точно сделанная из грязного воска,— все, что осталось от человека... Но все ли? Гниют цветы, ленты, кресты, гробы и кости в земле — все смерть и тлен!» Но шел дальше Тихон Иль­ич и читал: «Так и при воскрешении мертвых: сеется в тлении, восстает в нетлении». Если его брат Кузьма, кажется, вообще отказывает русскому человеку в духовности («Какой там Гос­подь у нас! Какой Господь может быть у Дениски, у Акима, у Меньшова, у Серого, у тебя, у меня?»), то Тихон Красов думает по-иному. Он предшественник длинной цепи позднейших героев Бунина, которые напряженно осмысляют: «Зачем все это?»

Братьев Красовых роднит ощущение обреченности деревен­ского" мира. У Кузьмы столь тягостное предчувствие тесно связано с его раздумьями об односельчанах, о прошлом и настоящем

Дурновки, России в целом. Тихон, разочаровавшись в своей хо­зяйственной деятельности, уходит в город, но с тоской понимает сущность и краткость земного существования в целом. С «сокру­шенным вздохом» исповедуется в конце повести Тихон Красов перед братом: «Ах!.. Ах, брат ты мой милый! Скоро, скоро и нам на суд перед престолом Его! Читаю вот по вечерам требник — и плачу, рыдаю над этой самой книгой. Диву даюсь: как это можно было слова такие сладкие придумать! да вот постой...

— Плачу и рыдаю, егда помышляю смерть и вижу в гробе лежащую по образу Божию созданную нашу красоту, безобразную, безгласную, не имущую вида...

— Воистину суета человеческая, житие же — сень и соние. Ибо всуе мятется всяк земнородный, яко же рече писание: егда мир приобрящем, тогда во гроб вселимся, иде же вкупе царие и нищий...»

« Иоанн Рыдалец»

Жизн_ь и смерть, их неотступное, великое противостояние — уже источник постоянного трагизма для бунинских героев. Не чья-то «злая воля», не вмешательство какого-то лица мешает благополучию. Что нужно сыну богатея Романа Шаше («Я все молчу»)? «Он по селу гулял в поддевке тонкого сукна, в сапогах с лакированными голенищами, наигрывал польки на дорогой ли­венке... Он ли не в рубашке родился!» Но некий внутренний зов низвергает его в пропасть унижений, нищеты, физической убого­сти, когда, с выдавленными в драке глазами и переломанным носом, сипло орет он в церковной ограде, среди подобных ему калек, предвещая скорый «конец света»:

Придет время,

Потрясется земля, небо,

Все камушки распадутся,

Престолы Господни нарушатся,

Солнце с месяцем померкнет,

И пропустит Господь огненную реку...

В судьбе Шаши, по Бунину, таится «странность», загадка России и русского национального характера, склонного к совер­шенно непредсказуемым действиям («Из нас, как из древа, и Дубина, и икона»,— повторял писатель пословицу). «Странен» Иван Рябинин, богомольный юноша из жалкого сельца с симво­лическим названием Грешное, который под воздействием не­объяснимого видения стал юродивым, обличителем «этой» жиз­ни (подобно своему великому тезке пророку Иоанну Крестите­лю), хотя бы и пророком «местного» масштаба. Но странен и князь, приехавший в именьице доживать век («мал ростом и чУДён был он»), который заставил священника служить панихи-ДУ «по старому году». И нещадно наказывая Иоанна Рыдальца За его «лай», князь поразил всех своим предсмертным приказа-нием: «Схороните же сего безумца возле церкви, а меня, вельмо­жу-князя, положите рядом с ним, с моим холопом». Не одна, но две тайны уходят с кончиной отмеченного чудачествами «вельмо­жи-князя» и его ставшего святым смерда в маленьком и жалком селе Грешном, мимо которого катится европейская цивилизация: громадный американский паровоз, вагон-ресторан, бритые ла­кеи во фраках с золотыми пуговицами, худой англичанин с тру­бочкой в зубах. Цивилизация, которая, по Бунину, греховна и обречена.

«Господин из Сан-Франциско»

Образ греха, в котором протекает жизнь человека. Эта

мысль расширяется и углубляется в рассказах предреволюцион­ной поры — «Братья» (1914), «Господин из Сан-Франциско» (1915), «Сны Чанга» (1916) и др. В них заметно мощное воздей­ствие Льва Толстого — философа и художника. Подобно Толсто­му, Бунин направляет на обыденность огни «вечных» маяков, су­дит людей, их тягу к наслаждениям, несправедливость общест­венного устройства с точки зрения вечных законов, управляющих человечеством. Мысль о неотвратимой гибели этого мира, пожа­луй, с наибольшей силой проявилась в рассказе «Господин из Сан-Франциско», в котором, по словам критика А. Дермана, «с какой-то торжественной и праведной печалью художник нарисо­вал крупный образ громадного зла — образ греха, в котором про­текает жизнь современного гордого человека со старым сердцем». Гигантская «Атлантида» (имя корабля в рассказе «Господин из Сан-Франциско» символично — его носил затонувший мифи­ческий континент), на которой путешествует к острову наслаж­дений — Капри — американский миллионер, это своего рода мо­дель человеческого общества, с нижними этажами, где без уста­ли снуют ошалевшие от грохота и адской жары рабочие, и с верхними, где жуируют привилегированные классы. Обнажая паразитизм «пар чистых», населяющих этот цивилизованный ковчег, пассажиры «Атлантиды» утром «пили кофе, шоколад, какао; затем садились в ванны, делали гимнастику, возбуждая аппетит и хорошее самочувствие, совершали дневные туалеты и шли к первому завтраку; до одиннадцати часов полагалось бод­ро гулять по палубам... а в одиннадцать — подкрепляться бутер­бродами с бульоном; подкрепившись, с удовольствием читали га­зету и спокойно ждали второго завтрака, еще более питательно­го и разнообразного, чем первый...»

«Полый» человек — создание механической цивилизации.

На примере судьбы господина из Сан-Франциско (который ли­шен даже имени -— «полый» человек в окружении таких же «по­лых» существ) Бунин рассказывает о бесцельно прожитой жиз­ни— в наживе, эксплуатации, алчной погоне за деньгами. Как верил господин из Сан-Франциско в вечность этого бытия — с

поварами, соблазнительными и доступными женщинами, с лаке­ями и гидами,—как бодр был сам, «сухой, невысокий, неладно скроенный, но крепко сшитый». Нет ничего духовного в этом че­ловеке. Буквально каждый таг его преследует авторская иро­ния, пока, подчинившись общему закону, он не становится уже не «господином из Сан-Франциско», а просто мертвым стариком, чья близость раздражает прочих веселящихся господ неумест­ным напоминанием о смерти. На этом рассказ не обрывается. Уйдя из жизни, богатый американец продолжает оставаться его главным персонажем. Отъезд героя на той же «Атлантиде»,— только теперь уже не в каюте люкс, а в железных недрах парохо­да, куда не доносится сла-достно-бесстыдная музыка вечного празднества салонов,— в новом сплетении контрастов повторяет тему бессмысленности жизни человеческого общества, разъеден­ного социальными противоречиями.

Тема «конца», катастрофы. В произведении Бунина грозно нарастает тема конца, сложившегося миропорядка, его неотвра­тимой гибели. Она заложена уже в эпиграфе, взятом из Апока­липсиса (который был снят Буниным лишь в последней редак­ции 1951 года): «Горе тебе, Вавилон, город крепкий!» — и ее библейский смысл напоминает нам о Валтасаровом пире нака­нуне падения Халдейского царства: «Океан с гулом ходил за стеной черными горами, вьюга крепко свистала в отяжелевших снастях, пароход весь дрожал, одолевая ее... а тут, в баре, безза­ботно закидывали ноги за ручки кресел, цедили коньяк и лике­ры, плавали в волнах пряного дыма, в танцевальном зале все сияло и изливало свет, тепло, радость...» Как чуткий художник, Бунин ощущал приближение великих катастроф.

«В эти годы,—вспоминал сам писатель в предисловии к французскому изданию «Господина из Сан-Франциско»,—я чувствовал, как с каждым днем все более крепнет моя рука, как горячо и уверенно требуют исхода накопившиеся во мне силы. Но тут разразилась война, а затем русская революция».

* * *

Непримиримость позиции. Бунин с его политическим консер­ватизмом выступил в лору революции охранителем исконных стародавних устоев. Для него все кончено с великой Россией уже после февраля 1917 года. Он решительно и категорически отверг Временное правительство и его лидеров, «комиссаривших» в "етрограде, видя в них жалкие фигуры, способные привести страну лишь к пропасти. Решительно не приемлет он и больше­вистское руководство и короткое пребывание свое сперва в крас­кой Москве, а затем и в красной Одессе назвал «Окаянными Днями» (книга публицистики; 1925). Покинув Россию (из Одессы), 3 Феврале 1920 г. Бунин через Константинополь, Софию и Бел-град попал в Париж, где и обосновался, проводя регулярно лето в Приморских Альпах, в городке Грае {в Грасе он находил­ся и во время второй мировой войны). В Париже Бунин примы­кает к правым кругам, группировавшимся вокруг газеты «Воз­рождение», которую издавал нефтяной магнат Гукасов,

Проза 20-х гг. Давнишний исторический пессимизм Бунина получил обильную пищу, когда художник, чуткий к конкретному, отдельному, «этому», стал свидетелем массовой жестокости, оби­лия жертв, безмерных страданий в обстановке революции и гражданской войны. Бунин навсегда утвердился в правоте той мысли, что силы, творящие историю, бессмысленно жестоки, будь то французская революция (рассказ 1924 г. «Богиня разу­ма») или русская (рассказы 1924 г. «Товарищ Дозорный» и «Не срочная весна»).

Что это — «просто рассказ»? Нет, притча о времени, спор с ним, пристрастная его оценка.

Воздействие эмиграции на творчество Бунина было более глубоким и последовательным. Как и прежде, Бунин сдвигает жизнь и смерть, радость и ужас, надежду и отчаяние. Но ни­когда ранее не выступало с такой обостренностью в его произве­дениях ощущение бренности и обреченности всего сущего — жен­ской красоты, счастья, славы, могущества.

Тема России. Бунин не мог оторваться от мысли о России. Как бы далеко от нее он ни жил, Россия была неотторжима от него. Однако это была отодвинутая Россия, не та, что раньше начиналась за окном, выходящим в сад; она была и словно не была, все в ней стало под вопрос и испытание. В ответ на боль и сомнения в образе отодвинутой России стало яснее проступать то русское, что не могло исчезнуть и должно было идти из про­шлого дальше.

То, что он думал об этом сейчас и видел> запоминал раньше, встретилось. Времена сместились и охватили этот один большой образ с разных концов. «Была когда-то Россия,— стал писать он теперь с мрачной убежденностью, что вот, мол, и нет ее,— был снежный уездный городишко, была масленица — и был гимнази­стик Саша...» («Подснежник»). Или: «Давным-давно, тысячу лет тому назад жил да был вместе со мной на Арбате...» («Дале­кое») — и начинал рассказывать, что же было. И вдруг тысяча лет превращалась в два часа, от которых мы только что отошли, или пропали совсем, потому что читатель убеждался: то пре­красное, что Бунину удалось вскрыть под житейским течением в прошлом, не прервалось и не закончилось — оно было знакомо, только не в тех формах, какие Бунин мог знать.

«Косцы». Ища надежды и опоры в отодвинутой им России, Бунин стал видеть в ней больше непрерывного и растущего, чем, может быть, раньше, когда оно казалось ему само собой разуме­ющимся и не нуждалось в утверждении. Теперь, как бы осво­божденные разлукой от застенчивости, у него вырвались слова,

которых он раньше не произносил, держал про себя,— и вылились они ровно, свободно и прозрачно. Трудно представить се­бе, например, что-нибудь столь просветленное, как его «Косцы» (1921). Это рассказ тоже со взглядом издалека и на что-то само по себе будто и малозначительное: идут в березовом лесу при­шлые на Орловщину рязанские косцы, косят и поют. Но опять-таки Бунину удалось разглядеть в одном моменте безмерное и далекое, со всей Россией связанное; небольшое пространство за­полнилось, и получился не рассказ, а светлое озеро, какой-то Светлояр, в котором отражается великий град. Тем резче ложит­ся траурная черта, повторяющая уже знакомые мотивы «конца», гибели России: «Отказались от нас наши древние заступники, разбежались рыскучие звери, разлетелись вещие птицы, сверну­лись самобранные скатерти, поруганы молитвы и заклятия, ис­сохла Мать-Сыра-Земля, иссякли животворные ключи — и на­стал конец, предел Божьему прощению...»

Тема любви. Была, впрочем, одна проблема, которой Бунин не только не опасался, а, наоборот, шел ей навстречу всей ду­шой. Он был занят ею давно, писал в полном смысле, как сказа­ли бы сейчас, завербованное и ни война, ни революция не могли его привязанности к ней пошатнуть — речь идет о любви.

Здесь, в области, полной невыраженных оттенков и неясно­стей, его дар находил достойное себе применение. Он описывал любовь во всех состояниях, а в эмиграции еще пристальней, со­средоточенней. Любовь в изображении Бунина поражает не толь­ко силой художественной изобразительности, но и своей подчи­ненностью каким-то внутренним, неведомым человеку законам. Нечасто прорываются они на поверхность: большинство людей не испытают их рокового воздействия до конца своих дней. Такое изображение любви неожиданно придает трезвому, «беспощад­ному» бунинскому таланту романтический отсвет, Близость люб­ви и смерти, их сопряженность были для Бунина фактами оче­видными, никогда не подлежали сомнению. Однако катастро­фичность бытия, непрочность человеческих отношений и самого существования — все эти излюбленные бунинские темы после гигантских социальных катаклизмов, потрясших Россию, напол­нились новым грозным значением, как это, например, видно в рассказе 1925 г. «Митина любовь». «Любовь прекрасна» и «лю­бовь обречена»—эти понятия, окончательно совместившись, совпали, неся в глубине, в зерне каждого рассказа личное горе Бунина-эмигранта.

«Солнечный удар». Необычайная сила и искренность чувства

свойственна героям бунинских рассказов. Разве в «Солнечном

Ударе» (1925) пересказан заурядный адюльтер? «Даю вам чест-

е слово,-— говорит женщина поручику,— что я совсем не то,

0 вы могли обо мне подумать. Никогда ничего даже похожего

s то, что случилось, со мной не было, да и не будет больше.

а меня точно затмение нашло... Или, вернее, мы оба получили что-то вроде солнечного удара...» Трудно отыскать рассказ, который в столь сжатой форме и с такой силой передавал бы драму лю­дей, познавших вдруг подлинную, слишком счастливую любовь; счастливую настолько, что, продлись близость с этой маленькой женщиной еще один день (оба знают это), и любовь, осветившая всю их серую жизнь, тотчас бы покинула их, перестала быть «солнечным ударом».

За годы одиночества, воспоминаний и медленного, но, как могло казаться тогда, надолго окружившего его забвения в бу-нинском творчестве произошла концентрация внимания на не­скольких «первородных» проблемах — любви, смерти, памяти о России. Однако русский язык, тот самый, который поддерживал «в дни тяжких сомнений о судьбах родины» и Тургенева, остался при нем и продолжал быть лучшим проявлением его таланта. В бунинской речи сохранялось и продолжало совершенствовать­ся искусство описаний, то самое, которое признал Лев Толстой («идет дождик,— и так написано, что и Тургенев не написал бы так, а уж обо мне и говорить нечего»). И хотя Бунин не слышал этого отзыва, его «дождики» и теперь продолжали изумлять чи­тателя.

«Жизнь Арсеньева». Среди разных тем, которые поочередно занимали Бунина, в это время наблюдалось и некоторое общее стремление. Это началось вскоре после того, как прошел у него первый момент раздражения и написались все выступления, ре­чи и полурассказы-полустатьи, .которыми он отозвался на собы­тия, занесшие его к иным берегам. Дальше, чем чаще, тем по­дробнее, стал возвращаться в его короткие рассказы целостный образ России. Где-то внутри его уже готовилась и выступала вперед «Жизнь Арсеньева» (1927—1939), огромное полотно, за­печатлевшее старую Россию.

В известном смысле бунинский роман (вместе с повестью А. Н. Толстого «Детство Никиты», написанной в эмиграции в 1920—1922 гг.) замыкает цикл художественных автобиографий из жизни русского поместного дворянства, включающий в себя такие классические произведения, как «Семейная хроника» и «Детские годы Багрова-внука» С. Т. Аксакова, «Детство», «От­рочество», «Юность» Л. Н. Толстого, «Пошехонская старина» М. Е. Салтыкова-Щедрина. Но «Жизнь Арсеньева» не просто лирический дневник далеких, безвозвратно отошедших дней. Первые детские впечатления и впечатления отрочества, жизнь в усадьбе и учеба в гимназии, картины русской природы и быт нищающего дворянства служат лишь канвой для философской, религиозной и этической концепции Бунина. Автобиографиче­ский материал преображен писателем столь сильно, что книга эта смыкается с рассказами того цикла, в которых художествен­но осмысляются вечные проблемы — жизни, любви, смерти. А если вспомнить, что писался бунинский роман в 20-х и 30-х гг. нового века, за гребнем громовых революционных потрясений,

станет более понятен полемический и как бы устремленный по­верх современности смысл авторских отступлений и коммента­риев.

Размышляя о той национальной гордости, какая от века при­суща русскому человеку, Бунин вопрошает: «Куда она девалась позже, когда Россия гибла? Как не отстояли мы всего того, что так гордо называли мы русским, в силе и правде чего мы, каза­лось, были так уверены?» Настойчиво повторяя мысль о «конце» России, погибшей «на наших глазах в такой волшебно краткий срок», он всем художественным строем романа опровергает соб­ственный мрачный вывод. Усадьба, полевое раздолье, старый русский уездный городок (где гимназист Алексей Арсеньев жи­вет «на хлебах» у мещанина Ростовцева), дни великопостной уче­бы, постоялые дворы, трактиры, цирк, городской сад, напоенный запахом" цветов, которые назывались просто «табак», Крым, Харьков, Орел, Полтава, Москва-Первопрестольная — из мно­жества миниатюр складывается огромная мозаичная карти­на России. А какие пейзажи возникают на страницах «Жизни Арсеньева», как чувствует и откликается писатель на малейшее движение в жизни природы! По Бунину, это черта тоже нацио­нальная: «первобытно подвержен русский человек природным влияниям». Описания природы в романе таковы, что многие от­рывки просятся в хрестоматию, пленяют звучностью и благород­ством языка. Характерно, что природа и человек у Бунина неот­делимы: человек растворен в природе.

«Жизнь Арсеньева» посвящена путешествию души юного ге­роя, необыкновенно свежо и остро воспринимающего мир. Глав­ное в романе — расцвет человеческой личности, расширение ее до тех пределов, когда она оказывается способной вобрать в себя огромное количество впечатлений. Перед нами испо­ведь большого художника, воссоздание им с величайшей под­робностью той обстановки, где впервые проявились его самые ранние творческие импульсы. У Арсеньева обострена чуткость ко всему — «зрение у меня было такое, что я видел все семь звезд в Плеядах, слухом за версту слышал свист суслика в вечернем поле, пьянел, обоняя запах ландыша или старой книги».

Новаторство романа. Роман явил стремление автора как

можно полнее выразить, самоутвердить себя в слове, передать, как сказал сам Бунин по другому поводу, «что-то необыкновенно простое и в то же время необыкновенно сложное, то глубокое, Чудесное, невыразимое, что есть в жизни, во мне самом и о чем никогда не пишут как следует в книгах». Новое в «Жизни Ар­сеньева» проявляется уже в самом жанре произведения, которое строится как свободный лирико-философский монолог, где нет привычных героев, где даже невозможно выделить сюжет в обычном понимании этого слова. Здесь сказывается давнее же­лание писателя миновать, преодолеть устоявшиеся каноны всес той же целью преодоления конца и смерти (в чем опять-таки, быть может, проявилась неосознанная полемика с собственными представлениями о «конце»).

Страстное и глубокое чувство пронизывает последнюю, пя­тую книгу романа — «Лика». В основу ее легли преображенные переживания самого Бунина, его юношеская любовь к В. В. Па­щенко. В романе смерть и забвение отступают перед силой люб­ви, перед обостренным чувством — героя и автора — жизни.

В эту пору в восприятии современников Бунин предстает как живой классик. В 1933 г. он первым среди русских писателей был удостоен Нобелевской премии в области литературы. (Позд­нее ее получили Б. Пастернак, А. Солженицын, М. Шолохов и И. Бродский.) В официальном сообщении говорилось: «Решением Шведской академии от 9 ноября 1933 года Нобелевская премия по литературе присуждена Ивану Бунину за строгий артистиче­ский талант, с которым он воссоздал в литературной прозе типично русский характер». Немалую роль в этом событии сыграло появление первых четырех книг «Жизни Арсеньева». Своеобразным итогом нравственно-духовных исканий явился фи­лософский трактат Бунина «Освобождение Толстого» (1937), по­священный любимому писателю.

«Темные аллеи». В годы войны Бунин закончил книгу расска­зов «Темные аллеи», которая вышла в полном составе в 1946 г. в Париже. Это единственная в русской литературе книга, в которой «все о любви». Тридцать восемь новелл сборника дают великое разнообразие незабываемых женских типов — Руся, Антигона, Галя Ганская, Поля («Мадрид»), героиня «Чистого понедельника». В «Темных аллеях» мы встретим и грубоватую чувственность, и просто мастерски рассказанный игривый анек­дот («Сто рупий»), но сквозным лучом проходит через книгу тема чистой и прекрасной любви. Необычайная сила и искренность чувства свойственна героям этих рассказов, и нет в них само­цельного смакования рискованных подробностей, пресловутой «клубнички». Любовь как бы говорит: «Там, где я стою, не мо­жет быть грязно!»

«Чистый понедельник». Герои Бунина бескомпромиссны в ис­каниях абсолютной любви. «Мы оба были богаты; здоровы, мо­лоды и настолько хороши собой, что в ресторанах, на концертах нас провожали взглядами»,— рассказывает герой «Чистого по­недельника». Казалось бы, у них есть все для абсолютного сча­стья. Что еще нужно? «Счастье наше, дружок,— приводит его любимая слова Платона Каратаева,— как вода в бредне: тя­нешь — надулось, а вытащишь — ничего нету». Но они — раз­ные натуры. Герой «Чистого понедельника» (как, впрочем, и ря­да других новелл — «Гали Ганской», например, или «Тани», или «Темных аллей») — «обычный», при всей своей физической привлекательности и эмоциональной наполненности, человек. Не то — героиня. В ее странных поступках ощущается значитель-

1 ность характера, редкостность «избранной» натуры, he сознание ",разорвано. Она не прочь окунуться в «сегодняшнюю» жизнь той •элитарной Москвы — концертов Шаляпина, «капустников» Ху­дожественного театра, каких-то курсов, чтения модных западных .писателей начала века: Гофмансталя, Шницлера, Пшибышев-ского, лекций Андрея Белого и т. д. Но внутренне она чужда (как и сам Бунин) всему этому. Она напряженно ищет что-то цельное, героическое, самоотверженное и находит свой идеал в служении Богу. Настоящее кажется ей жалким и несостоятель­ным. В «чистый понедельник» она рассчиталась с «миром» — \ манящей любовью и любимым и ушла на «великий постриг», в |.монастырь. Рассказ представляет собой образчик прозы поздне-\ го Бунина, с его тяготением к совершенному лаконизму, художе­ственной краткости, сгущению внешней изобразительности, что • позволяет говорить о новореализме как писательском методе. Как поэт, Бунин оттачивал и совершенствовал свой дар, од-^нако здесь муза, вдохновение посещали его нечасто. Зато немно­гочисленные стихи, пронизанные чувством одиночества, бездом­ности и тоски по России, представляли собой шедевры: У птицы есть гнездо, у зверя есть нора. Как горько было сердцу молодому,

Когда я уходил с отцовского двора,

Сказать «прости» родному дому!

У зверя есть нора, у птицы есть гнездо.

Как бьется сердце, горестно и громко,

Когда вхожу, крестясь, в чужой, наемный дом

С своей уж ветхою котомкой!

у Нетрудно заметить, что и с точки зрения житейской, и с точки (Зрения исторической последнее двадцатилетие его долгой жизни ^казалось рассеченным пополам: первое, «мирное», десятилетие Отмечено его нобелевским лауреатством, спокойной и сосредото­ченной работой над романом «Жизнь Арсеньева», относительной материальной обеспеченностью и окончательным (пусть и не очень громким, но прочным) признанием его таланта, согрето Любовью к «последней музе» — поэтессе и писательнице Галине .Кузнецовой; десятилетие следующее принесло оккупацию Фран­ции гитлеровскими войсками, разрыв с любимой, голод, страда­ния писателя в отрезанном Грасе, а затем — тяжелую болезнь ;И медленное угасание в подлинной нужде и гордой бедности. В ночь на 8 ноября 1953 г. Бунин скончался в Париже, в скромной квартирке на улице Жака Оффенбаха.