Алексеевич 1 страница
Иван
ЧЕХОВ
ПАВЛОВИЧ
АНТОН
В отличие от гениальных предшественников — Толстого и Достоевского, Чехов не обладал ясной и теоретически осмысленной общественной программой, способной заменить старую веру «отцов». Но это не значит, что он влачился по жизни «без крыльев», без веры и надежд. Во что же верил и на что надеялся Чехов? Он чувствовал, как никто другой, исчерпанность тех форм жизни, которые донашивала к концу XIX века старая Россия, и был,
как никто другой, внутренне свободен от них. Чем более пристально вглядывался Чехов в застывающую в самодовольстве и равнодушном отупении жизнь, тем острее и проницательнее, с интуицией гениального художника ощущал он пробивавшиеся сквозь омертвевшие формы к свету еще подземные толчки какой-то иной, новой жизни, с которой Чехов и заключил «духовный союз». Какой будет она конкретно, писатель не знал, но полагал, что в основе ее должна быть такая «общая идея», которая не усекала бы живую полноту бытия, а, как свод небесный, обнимала бы ее: «Человеку нужно не три аршина земли, не усадьба, а весь земной шар, вся природа, где на просторе он смог бы проявить все свойства и особенности своего свободного духа».
Все творчество Чехова — призыв к духовному освобождению и раскрепощению человека. Проницательные друзья писателя в один голос отмечали внутреннюю свободу как главный признак его характера. М. Горький говорил Чехову: «Вы, кажется, первый свободный и ничему не поклоняющийся человек, которого я видел». Но и второстепенный беллетрист, знакомый Чехова, писал ему: «Между нами Вы — единственно вольный и свободный человек, и душой, и умом, и телом вольный казак. Мы же все в рутине скованы, не вырвемся из ига».
В отличие от писателей-предшественников, Чехов уходит от художественной проповеди. Ему чужда позиция человека, знающего истину или хотя бы претендующего на знание ее. Авторский голос в его произведениях скрыт и почти незаметен. «Над рассказами можно плакать и стенать, можно страдать заодно со своими героями, но, полагаю, нужно это делать так, чтобы читатель не заметил. Чем объективнее, тем сильнее выходит впечатление»,— говорил Чехов о своей писательской манере. «Когда я пишу,— замечал он,— я вполне рассчитываю на читателя, полагая, что недостающие в рассказе субъективные элементы он подбавит сам». Он добивался облагораживающего влияния на читателя самого художественного слова, без всякого посредничества.
Потеряв доверие к любой отвлеченной теории, Чехов довел реалистический художественный образ до предельной отточенности и эстетического совершенства. Он достиг исключительного умения схватывать общую картину жизни по мельчайшим ее деталям. Реализм Чехова — это искусство воссоздания целого по бесконечно малым его величинам. «В описании природы,— замечал Чехов,— надо хвататься за мелкие частности, группируя их
таким образом, чтобы по прочтении, когда закроешь глаза, давалась картина. Например, у тебя получится лунная ночь, если ты напишешь, что на мельничной плотине яркой звездочкой мелькало стеклышко от разбитой бутылки и покатилась шаром черная тень собаки или волка». Он призывал своих собратьев по перу овладевать умением «коротко говорить о длинных предметах» и сформулировал афоризм, ставший крылатым: «Краткость —сестра таланта». «Знаете, что Вы делаете? — обратился однажды к Чехову Горький.— Убиваете реализм... Дальше Вас никто не может идти по сей стезе, никто не может писать так просто о таких простых вещах, как Вы это умеете. После самого незначительного Вашего рассказа — все кажется грубым, написанным не пером, а точно поленом».
Путь Чехова к эстетическому совершенству опирался на богатейшие достижения реализма его предшественников. Ведь он обращался в своих коротких рассказах к тем явлениям жизни, развернутые изображения которых дали Гончаров, Тургенев, Салтыков-Щедрин, Толстой и Достоевский. Искусство Чехова превращалось в искусство больших обобщений. Используя открытия русского реализма второй половины XIX века, Чехов вводит в литературу «повествование с опущенными звеньями»:
путь от художественной детали к обобщению у него гораздо короче, чем у его старших предшественников. Он передает, например, драму крестьянского существования в повести «Мужики», замечая, что в доме Чикильдеевых живет кошка, глухая от побоев. Он не распространяется много о невежестве мужика, но лишь расскажет, что в избе старосты Антипа Сидельникова вместо иконы в красном углу висит портрет болгарского князя Баттенберга.
Шутки Чехова тоже построены на сверхобобщениях. Рисуя образ лавочника в рассказе «Панихида», он замечает: «Андрей Андреевич носил солидные калоши, те самые громадные, неуклюжие калоши, которые бывают на ногах только у людей положительных, рассудительных и религиозно убежденных». В повести «В овраге» волостной старшина и писарь «до такой степени пропитались неправдой, что даже кожа на лице у них была какая-то особенная, мошенническая». А из повести «Степь» мы узнаем, что «все рыжие собаки лают тенором». Обратим внимание, что юмор Чехова обнажает характерные особенности его художественного мироощущения: он основан на возведении в закон любой мелочи и случайности.
Труд самовоспитания. Напряженная работа Чехова над искусством слова сопровождалась всю жизнь не менее напряженным трудом самовоспитания. И здесь наш писатель унаследовал лучшие традиции русской классической литературы. Душа Чехова, подобно душе героев Толстого и Достоевского, находилась в постоянном, упорном, тяжелом труде. «Надо себя дрессировать»,— заявлял Чехов, а в письме к жене, О. Л. Книппер, с удовлетворением отмечал благотворные результаты работы над собою: «Должен сказать тебе, что от природы характер у меня резкий... но я привык сдерживать себя, ибо распускать
себя порядочному человеку не подобает».
Стремление к свободе и связанная с ним энергия самовоспитания являлись наследственными качествами чеховского характера. «Что писатели-дворяне брали у природы даром, то разночинцы покупают ценою молодости,— говорил Чехов одному из русских писателей.— Напишите-ка рассказ о том, как молодой человек, сын крепостного, бывший лавочник, певчий, гимназист и студент, воспитанный на чинопочитании, <...> выдавливает
из себя по каплям раба и как он, проснувшись в одно прекрасное утро, чувствует, что в его жилах течет уже не рабская кровь, а настоящая человеческая...» В этом совете Чехова явно проскальзывают автобиографические интонации, суровость нравственного суда, столь характерная для лучшей части русской демократической интеллигенции.
Антон Павлович Чехов родился 17 (29) января 1860 года в Таганроге в небогатой купеческой семье. Отец и дед его были крепостными села Ольховатка Воронежской губернии. Они принадлежали помещику Черткову, отцу В. Г. Черткова, ближайшего друга и последователя Л. Н. Толстого. Первый Чехов, поселившийся в этих краях, был выходцем из северных русских губерний.
В старину среди мастеров литейного, пушечного и колокольного дела выделялись крестьянские умельцы Чоховы, фамилия которых попала в русские летописи. Не исключено, что род Чеховых вырастал из этого корня, так как в их семье нередко употребляли такое произношение фамилии — Чоховы. К тому же это была художественно одаренная семья. Молодые Чеховы считали, что талантом они обязаны отцу, а душой — матери. Смыслом жизни их отца и деда было неистребимое крестьянское стремление к свободе. Дед Чехова Егор Михайлович ценой напряженного труда скопил три с половиной тысячи рублей и к 1841 году выкупил всю семью из крепостного состояния. А отец, Павел Егорович, будучи уже свободным человеком, выбился в люди и завел в Таганроге собственное торговое дело. Из крепостных мужиков происходило и семейство матери писателя Евгении Яковлевны, дед Евгении Яковлевны и прадед Чехова Герасим Никитич Морозов, одержимый тягой к личной независимости и наделенный крестьянской энергией и предприимчивостью, ухитрился выку-
пить всю семью на волю еще в 1817 году.
Отец Чехова и в купеческом звании сохранял народные ухватки и характерные черты крестьянской психологии. Торговля никогда не была для него смыслом жизни, целью существования. Напротив, с помощью торгового дела он добивался вожделенной свободы и независимости. Брат Чехова Михаил Павлович замечал, что семья Павла Егоровича была «обычной патриархальной семьей, каких много было... в провинции, но семьей, стремившейся к просвещению и сознававшей значение духовной культуры».
Всех детей Павел Егорович определил в гимназию и даже пытался дать им домашнее образование. «Приходила француженка, мадам Шопэ, учившая нас языкам,— вспоминал Михаил Павлович.— Отец и мать придавали особенное значение языкам, и когда я только еще стал себя сознавать, мои старшие два брата, Коля и Саша, уже свободно болтали по-французски.
Позднее являлся учитель музыки...»
Сам Павел Егорович был личностью незаурядной и талантливой: он увлекался пением, рисовал, играл на скрипке. «Приходил вечером из лавки отец, и начиналось пение хором: отец любил петь по нотам и приучал к этому детей. Кроме того, вместе с сыном Николаем он разыгрывал дуэты на скрипке, причем маленькая сестра Маша аккомпанировала на фортепиано».
С детства учился играть на скрипке, а также пел в церковном хоре, организованном Павлом Егоровичем, и Антон.
Павел Егорович придерживался домостроевской системы воспитания, строго соблюдал обряд. Чехова очень угнетало многочасовое стояние за прилавком торгового заведения отца с экзотической вывеской: «Чай, сахар, кофе, мыло, колбаса и другие колониальные товары». Грустные воспоминания остались и от строгого формализма отца, сдобренного, как было принято в купеческих семьях, довольно частыми физическими наказаниями.
«Я получил в детстве,— писал Чехов в 1892 году,— религиозное образование и такое же воспитание—с церковным пением, с чтением апостола и кафизм в церкви, с исправным посещением утрени, с обязанностью помогать в алтаре и звонить на колокольне. И что же? Когда я теперь вспоминаю о своем детстве, то оно представляется мне довольно мрачным; религии у меня теперь нет. Знаете, когда, бывало, я и два мои брата среди церкви пели трио «Да исправится» или же «Архангельский глас», на нас все смотрели с умилением и завидовали моим родителям, мы же в это время чувствовали себя маленькими каторжниками».
И все же не будь в жизни Чехова церковного хора и спевок — не было бы и его изумительных рассказов «Художество», «Святой ночью», «Студент» и «Архиерей» с удивительной красотой простых верующих душ, с проникновенным знанием церковных служб, древнерусской речи. Да и утомительное сидение в лавке не прошло для Чехова бесследно: оно дало ему, по словам И. А. Бунина, «раннее знание людей, сделало его взрослей, так как лавка отца была клубом таганрогских обывателей, окрестных мужиков и афонских монахов».
Таганрог как богатый купеческий город славился своим театром, на подмостках которого выступали не только русские, но и зарубежные драматические и оперные труппы. Поступив в гимназию, Чехов вскоре стал завзятым театралом. Наделенный от природы артистическими способностями, Чехов вместе с братьями часто устраивал домашние спектакли. Переодевшись зубным врачом, он раскладывал на столе молотки и клещи,
в комнату со слезливым стоном входил старший брат Александр с перевязанной щекой. Между врачом и пациентом возникал уморительный импровизированный диалог, прерываемый здоровым хохотом домашних-зрителей. Наконец Антон совал в рот Александру щипцы и под дикий рев его с торжеством вытаскивал зуб — огромную пробку. А однажды Чехов переоделся нищим, подошел к дому дядюшки Митрофана Егоровича, который
не узнал его и подал милостыню в три копейки. Антон гордился этой монетой как первым в жизни гонораром. Вскоре друзья гимназисты организовали настоящий любительский театр, на сцене которого ставились пьесы, сочиненные Антоном, а также «Ревизор» Гоголя и даже «Лес» Островского, где Антон мастерски исполнил роль провинциального трагика Несчастливцева. В 1876 году Павел Егорович вынужден был признать себя несостоятельным должником и бежать в Москву. Вскоре туда переехала вся семья, а дом, в котором жили Чеховы, купил их постоялец Г. П. Селиванов. Оставшийся в Таганроге Чехов с милостивого
разрешения Селиванова три года жил в бывшем своем доме в качестве постояльца. Средства к жизни он добывал репетиторством, продажей оставшихся в Таганроге вещей. Из Москвы от
матери шли тревожные письма с просьбой о поддержке. Приходилось по мере сил и возможностей помогать. Общее несчастье сплотило семью. Забывались детские обиды. «Отец и мать,— говорил Чехов,— единственные для меня люди на всем земном шаре, для которых я ничего никогда не пожалею. Если я буду высоко стоять, то это дела их рук, славные они люди, и одно безграничное их детолюбие ставит их выше всяких похвал».
Чехов упорно борется с двумя главными пороками, типичными для таганрогских обывателей: надругательством над слабыми и самоуничижением перед сильными. Следствием первого порока являются грубость, заносчивость, чванство, надменность, высокомерие, зазнайство, самохвальство, спесивость; следствием второго — раболепство, подхалимство, угодничество, самоуничижение и льстивость. От этих пороков не было свободно все купеческое общество, в том числе и отец, Павел Егорович. Более того, в глазах отца эти пороки выглядели едва ли не достоинствами, на них держался общественный порядок: строгость и сила по отношению к подчиненным и безропотное подчинение по отношению к вышестоящим. Изживая в себе эти пороки, Чехов постоянно воспитывал и других, близких ему людей. Из Таганрога он пишет в Москву своему брату Михаилу: «Не нравится мне одно: зачем ты величаешь особу свою «ничтожным и незаметным братишкой». Ничтожество свое сознаешь? Не всем, брат, Мишам надо быть одинаковыми. Ничтожество свое сознавай, знаешь где? Перед Богом... перед умом, красотой, природой, но не перед людьми. Среди людей нужно сознавать свое достоинство. Ведь ты не мошенник, честный человек? Ну и уважай в себе честного малого и знай, что честный малый не ничтожность».
Постепенно растет авторитет Чехова в семье. Его начинает уважать и прислушиваться к его словам даже отец, Павел Егорович. А с приездом Антона в Москву, по воспоминаниям Михаила, его воля «сделалась доминирующей. В нашей семье появились неизвестные... дотоле резкие отрывочные замечания: «Это неправда», «Нужно быть справедливым», «Не надо лгать» и так далее». Среди писем, в которых Чехов пытался благотворно подействовать на безалаберных своих братьев, особенно выделяется наставление Николаю. Антон убежден, что человек способен усилиями ума и воли изменять свой характер. Он развертывает перед Николаем целую программу нравственного самоусовершенствования: «Воспитанные люди, по моему мнению, должны удовлетворять следующим условиям:
Они уважают человеческую личность, а потому всегда снисходительны, мягки, вежливы, уступчивы...
Они сострадательны не к одним только нищим и кошкам. Они болеют душой и от того, чего не увидишь простым глазом... Они чистосердечны и боятся лжи, как огня... Они не болтливы и не лезут с откровенностями, когда их не спрашивают... Из уважения к чужим ушам они чаще молчат...
Они не суетны. Их не занимают такие фальшивые бриллианты, как знакомства с знаменитостями... Истинные таланты всегда сидят в потемках, в толпе, подальше от выставки... Даже Крылов сказал, что пустую бочку слышнее, чем полную...»
В 1879 году Чехов окончил гимназию, которая, по его словам, более походила на исправительный батальон. Но из среды учителей Чехов выделял Ф. П. Покровского, преподавателя Священной истории, который на уроках с любовью говорил о Шекспире,
Гете, Пушкине, но особенно о Щедрине, которого он почитал. Заметив в Чехове юмористический талант, Покровский дал ему шутливое прозвище «Чехонте», которое стало вскоре псевдонимом начинающего писателя.
Приехав в Москву, Чехов поступил на медицинский факультет Московского университета, который славился замечательными профессорами (А. И. Бабухин, В. Ф. Снегирев, А. А. Остроумов, Г. А. Захарьин, К- А. Тимирязев), пробуждавшими у студентов уважение к науке. Под их влиянием Чехов задумывает большое исследование «Врачебное дело в России», тщательно изучает материалы по народной медицине, русские летописи.
Труд остался незаконченным, но многое дал Чехову-писателю. «Не сомневаюсь, занятия медицинскими науками имели серьезное влияние на мою литературную деятельность,— говорил он впоследствии,— они значительно раздвинули область моих наблюдений, обогатили меня знаниями, истинную цену которых для меня, как писателя, может понять только тот, кто сам врач они имели также и направляющее влияние...»
Ранний период творчества. Писать Чехов начал еще в Таганроге. Он даже издавал собственный рукописный журнал «Зритель», который периодически высылал братьям в Москву.
В 1880 году в журнале «Стрекоза» появляются первые публикации его юмористических рассказов. Успех вдохновляет Чехова: начинается активное сотрудничество его в многочисленных юмористических изданиях — «Зрителе», «Будильнике», «Москве»,
«Мирском толке», «Свете и тенях», «Новостях дня», «Спутнике», «Русском сатирическом листке», «Развлечении», «Сверчке». Чехов публикует свои юморески под самыми разными, смешными псевдонимами: Балдастов, Брат моего брата, Человек без селезенки, Антонсон, Антоша Чехонте. В 1882 году на его талант обращает внимание русский писатель и редактор петербургского юмористического журнала «Осколки» Н. А. Лейкин, который приглашает Чехова к постоянному сотрудничеству.
В ряде его рассказов мелькают щедринские образы «торжествующей свиньи», «ежовых рукавиц», «помпадуров». Использует Чехов и щедринские художественные приемы зоологического уподобления, гротеска. В «Философских определениях жизни» он
уподобляет жизнь безумцу, «ведущему самого себя в квартал и пишущему на себя кляузу». В «Случаях» сообщается об отставном капитане, помешанном на теме «сборищ воспрещены». И только потому, что сборища воспрещены, он вырубил свой лес, не обедает с семьей, не пускает на свою землю крестьянское стадо. Здесь же действует отставной урядник, который помешался на теме «а посиди-ка ты, братец». Он сажает в сундук кошек и собак, держит их взаперти. В бутылках томятся у него тараканы, клопы и пауки. А когда у него заводятся деньги, урядник ходит по селу и нанимает желающих сесть под арест.
Однако гротеск и сатирическая гипербола не становятся определяющими принципами чеховской поэтики. Уже в рассказе «Унтер Пришибеев» гиперболизм сменяется лаконизмом, выхватыванием емких художественных деталей, придающих характеру
героя почти символический смысл. Не нарушая бытовой достоверности типа, Чехов отбирает наиболее существенные его черты, тщательно устраняя все, что может эти черты затенить или затушевать.
Ранние рассказы Чехова сплошь юмористичны, причем юмор в них весьма оригинален и резко отличен от классической литературной традиции. В русской литературе XIX века, начиная с Гоголя, утвердился так называемый «высокий смех», «смех сквозь слезы». Комическое воодушевление у Гоголя и его последователей сменялось, как правило, «чувством грусти и глубокого уныния». У Чехова, напротив, смех весел и беззаботно заразите-
лен: не «смех сквозь слезы», а смех до слез. Это связано с особым восприятием мира, с особым чеховским отношением к нему. Жизнь в ранних рассказах Чехова еще не доросла до человеческого уровня, она дика и первобытна. Ее хозяева напоминают рыб, насекомых, животных. В рассказе «Папаша», например, сам папаша «толстый и круглый, как жук», а мамаша — «тонкая, как голландская сельдь». Это люди без морали, без человеческих понятий. В рассказе «За яблочки» так прямо и сказано:
«Если бы сей свет не был сим светом, а нызывал бы вещи настоящим их именем, то Трифона Семеновича звали бы не Трифоном Семеновичем, а иначе: звали бы его так, как зовут вообще лошадей да коров».
Элементы зоологического уподобления встречаются и в рассказе Чехова «Хамелеон», где полицейский надзиратель Очумелов и золотых дел мастер Хрюкин похамелеонски «перестраиваются» в своем отношении к собаке в зависимости от того, «генеральская» она или «не генеральская».
Очень часто в раннем творчестве Чехов комически обыгрывает традиционные в русской литературе драматические ситуации. По-новому решает он, например, излюбленный в нашей классике конфликт самодура и жертвы. Начиная со «Станционного смотрителя» Пушкина, через «Шинель» Гоголя к «Бедным людям»
Достоевского и далее к творчеству Островского тянется преемственная нить сочувственного отношения к «маленькому человеку», к жертве несправедливых общественных обстоятельств. Однако в 80-е годы, когда казенные отношения между людьми
пропитали все слои общества, «маленький человек» превратился в мелкого человека, утратил свойственные ему гуманные качества. В рассказе «Толстый и тонкий» именно «тонкий» более всего лакействует, хихикая, как китаец: «Хи-хик-с». Чинопочитание лишило его всего живого, всего человеческого.
В «Смерти чиновника» «маленький человек» Иван Дмитриевич Червяков, будучи в театре, нечаянно чихнул и обрызгал лысину сидевшего впереди генерала Бризжалова. Это событие Червяков переживает, как «потрясение основ». Он никак не может смириться с тем, что генерал не придает происшествию должного внимание и как-то легкомысленно прощает его, «посягнувшего» на «святыню» чиновничьей иерархии. В лакейскую душу Червякова забредает подозрение: «Надо бы ему объяснить, что я вовсе не желал... что это закон природы, а то подумает, что я плюнуть хотел. Теперь не подумает, так после подумает!..» Подозрительность разрастается, он идет просить прощения к генералу и на другой день, и на третий... «Пошел вон!!» — гаркнул вдруг посиневший и затрясшийся генерал. «Что-с?» — спросил шепотом Червяков, млея от ужаса. «Пошел вон!!» — повторил генерал, затопав ногами.
В животе у Червякова что-то оторвалось. Ничего не видя, ничего не слыша, он попятился к двери, вышел на улицу и поплелся... Придя машинально домой, не снимая вицмундира, он лег на диван и... помер».
«Жертва» здесь не вызывает сочувствия. Умирает не человек, а некое казенно-бездушное существо. Обратим внимание на ключевые детали рассказа. «Что-то оторвалось» не в душе, а в животе у Червякова. При всей психологической достоверности в передаче смертельного испуга эта деталь приобретает еще и символический смысл, ибо души-то в герое и впрямь не оказалось. Живет не человек, а казенный винтик в бюрократической машине. Потому и умирает он, «не снимая вицмундира».
Один из ранних рассказов Чехова называется «Мелюзга».
Символическое название! Большинство персонажей в его произведениях первой половины 80-х годов — мелкие чиновники Подзатылкины, Козявкины, Невыразимовы, Червяковы. Чехов показывает, как в эпоху безвременья мельчает и дробится человек.
Творчество второй половины 80-х годов. К середине 80-х годов в творчестве Чехова намечается перелом. Веселый и жизнерадостный смех все чаще и чаще уступает дорогу серьезным, драматическим интонациям. В мире пошлости и казенщины появляются проблески живой души, проснувшейся, посмотревшей вокруг и ужаснувшейся своего одиночества. Все чаще и чаще чуткое ухо и зоркий глаз Чехова ловят в окружающей жизни
робкие признаки пробуждения.
Прежде всего появляется цикл рассказов о внезапном прозрении человека под влиянием резкого жизненного толчка — смерти близких, горя, несчастья, неожиданного драматического испытания. В рассказе «Горе» пьяница-токарь везет в больницу смертельно больную жену. Горе застало его «врасплох, нежданно-негаданно, и теперь он никак не может очнуться, прийти в себя, сообразить». Его душа в смятении, а вокруг разыгрывается метель: «кружатся целые облака снежинок, так что не разберешь, идет ли снег с неба, или с земли». Раскаяние заставляет токаря мучительно искать выход из создавшегося положения, успокоить старуху, повиниться перед нею за беспутную жизнь: «Да нешто я бил тебя по злобе? Бил так, зря. Я тебя жалею». Но поздно: на лице у старухи не тает снег. «И токарь плачет... Он думает: как на этом свете все быстро делается!.. Не успел он пожить со старухой, высказать ей, пожалеть ее, как она уже умерла».
«Жить бы сызнова...» — думает токарь. Но не прошла одна беда, как навалилась другая. Он сбивается с пути, замерзает и приходит в себя на операционном столе. По инерции он еще переживает первое горе, просит заказать панихиду по старухе, хочет вскочить и «бухнуть перед медициною в ноги», но вскочить он не может: нет у него ни рук, ни ног. Трагичен последний порыв токаря догнать, вернуть, исправить нелепо прожитую жизнь: «Лошадь-то чужая, отдать надо... Старуху хоронить...
И как на этом свете все скоро делается! Ваше высокородие! Павел Иваныч! Портсигарик из карельской березы наилучший! Крокетик выточу...
Доктор машет рукой и выходит из палаты. Токарю —аминь!»
В рассказе «Тоска» Чехов придает теме внезапного прозрения человека новый поворот. Его открывает эпиграф из духовного стиха: «Кому повем печаль мою?» Зимние сумерки. «Крупный мокрый снег лениво кружится около только что зажженных фонарей и тонким мягким пластом ложится на крыши, лошадиные спины, плечи, шапки». Каждый предмет, каждое живое существо окутано, отделено от внешнего мира холодным одеялом.
И когда извозчика Иону Потапова выводит из оцепенения крик подоспевших седоков, он видит мир «сквозь ресницы, облепленные снегом».
У Ионы умер сын, неделя прошла с тех пор, а поговорить ему не с кем. «Глаза Ионы тревожно и мученически бегают по толпам, снующим по обе стороны улицы: не найдется ли из этих тысяч людей хоть один, который выслушал бы его? Но толпы бегут, не замечая ни его, ни тоски... Тоска громадная, не знающая границ. Лопни грудь Ионы и вылейся из нее тоска, так она бы, кажется, весь свет залила, но, тем не менее, ее не видно...»
Едва лишь проснулась в Ионе тоска, едва пробудился страдающий человек, как ему не с кем стало говорить. Иона-человек никому не нужен. Люди привыкли видеть в нем лишь извозчика и общаться с ним только как седоки. Пробить этот лед, растопить холодную, непроницаемую пелену Ионе никак не удается. Ему теперь нужны не седоки, а хотя бы один человек, способный откликнуться на его неизбывную боль теплом и участием. Но седоки не желают и не могут стать людьми: «А у меня на этой неделе... тово... сын помер!» — «Все помрем... Ну, погоняй, погоняй!»
И поздно вечером Иона идет проведать лошадь. Неожиданно для себя он изливает всю накопившуюся тоску перед нею: «Теперь, скажем, у тебя жеребеночек, и ты этому жеребеночку родная мать... И вдруг, скажем, этот самый жеребеночек приказал долго жить... Ведь жалко?» Лошаденка жует, слушает и дышит на руки своего хозяина... Иона увлекается и рассказывает ей все...» Мера человечности в мире, где стали редкими сердечные отношения между людьми, оказывается мерою духовного одиночества. Этот мотив незащищенности, бесприютности живых человеческих чувств прозвучит позднее в «Даме с собачкой».
Рассказы Чехова о пробуждении живой души человека напоминают в миниатюре основную коллизию романа-эпопеи Толстого «Война и мир» (Андрей под небом Аустерлица, Пьер перед Бородинской битвой и т. д.). Но если у Толстого прозрения вели к обновлению человека, к более свободному и раскованному общению его с миром, то у Чехова они мгновенны, кратковременны и бессильны. Искры человечности и добра гаснут в холодном мире без отзвука. Мир не в состоянии подхватить их, превратить в пожар ярких человеческих чувств.
Не потому ли другой темой творчества Чехова 80-х годов станет тема мотыльковой, ускользающей красоты. В «Рассказе госпожи» вспоминается мгновение одного летнего дня в разгаре сенокоса. Судебный следователь Петр Сергеевич и героиня рассказа ездили верхом на станцию за письмами. В дороге случилась гроза и теплый, шальной ливень. Петр Сергеевич, охваченный порывом радости и счастья, признался в любви молодой рассказчице: «Его восторг сообщился и мне. Я глядела на его вдохновенное лицо, слушала голос, который мешался с шумом дождя и, как очарованная, не могла шевельнуться».
А потом? А потом ничего не случилось. Героиня вскоре уехала в город, где Петр Сергеевич изредка навещал ее, но был скован, неловок. В городе между героями возникла стена общественного неравенства: он — беден, сын дьякона, она — знатна и богата. Так прошло девять лет, а вместе с ними и лучшая пора жизни — молодость и счастье.
Но Чехов дорожит вот таким внезапным, непредсказуемым и хрупким мгновением открытого, сердечного общения между людьми, общения в обход всего привычного, повседневного, устоявшегося. Чехов любит неожиданные проблески счастья, возникающие из мгновенного, подчас негласного влияния одного человека на другого. Он ценит мотыльковые связи не случайно: слишком обветшали и утратили человечность традиционные формы отношений между людьми, слишком они застыли, приняли ролевой, автоматический характер. Пусть открываемая Чеховым в мгновенных связях красота чересчур хрупка, неуловима, непостоянна. В том, что она существует и непредсказуемыми,
шальными порывами посещает этот мир, скрывается для Чехова залог грядущего изменения жизни, возможного ее обновления.
Третье направление поиска живых душ в творчестве Чехова —обращение к теме народа. Создается целая группа рассказов, которую иногда называют чеховскими «Записками охотника». Влияние Тургенева здесь несомненно. В рассказах «Он понял»,
«Егерь», «Художество», «Свирель» героями, как у Тургенева, являются не прикрепленные к земле мужики, а вольные, бездомные люди — пастухи, охотники, деревенские умельцы. Это люди внутренне свободные, артистически изящные, по-своему мудрые и даже ученые. Только учились они «не по книгам, а в поле, в лесу, на берегу реки. Учили их сами птицы, когда пели песни, солнце, когда, заходя, оставляло после себя багровую зарю, сами деревья и травы». В мире простых людей, живущих на просторе вольной природы, находит Чехов живые силы, будущее России, материал для грядущего обновления человеческих душ.