САЛТЫКОВ-ЩЕДРИН

(1826—1889)

Мастер сатиры.Даже внешний облик Михаила Евграфовича Салтыкова-Щедрина поражает нас драматическим сочетанием мрачной суровости и затаенной, сдержанной доброты. Острым резцом прошлась по нему жизнь, испещрила глубокими морщи­мыми. Неспроста сатира издревле считалась наиболее трудным видом искусства. «Блажен незлобивый поэт»,— писал Некрасов. По иную участь он пророчил сатирику:

 

Его преследуют хулы:

Он ловит звуки одобренья

Не в сладком ропоте хвалы,

А в диких криках озлобленья.

 

Судьба сатирика во все времена была тернистой. Внешние препятствия в лице вездесущей цензуры заставляли его выражать мысли обиняками, с помощью всякого рода иносказаний —

«эзоповским» языком. Сатира часто вызывала недовольство и у читателей, не склонных сосредоточивать внимание на болезнен­ных явлениях жизни. Но главная трудность была в другом: ис­кусство сатиры драматично по своей внутренней природе. На протяжении всего жизненного пути сатирик имеет дело с общем пенным злом, которое постоянно испытывает его душевные силы. Лишь стойкий человек может выдержать это каждоднев­ное испытание, не ожесточиться, не утратить веры в жизнь, в ее добро и красоту. Вот почему классическая сатира — явление редкое. Имена сатириков в мировой литературе буквально наперечет. Эзоп в Древней Греции, Рабле во Франции, Свифт в Анг­лии, Марк Твен в Америке и Салтыков-Щедрин в России. Сатира возникает лишь на высоком взлете национальной литерату­ры: требуется большая энергия жизнеутверждения, стойкая вера в идеал, чтобы удержать напряженную энергию отрицания.

Русская литература XIX века, возведенная, по словам Чер­нышевского, в достоинство общенационального дела, сосредото­чила в себе мощный заряд жизнеутверждения и создала благо­датную почву для появления великого сатирика. Не случайно Салтыков-Щедрин писал: «Лично я обязан литературе лучшими минутами моей жизни, всеми сладкими волнениями ее, всеми утешениями». А Достоевский считал классическую сатиру при­знаком высокого подъема всех творческих сил национальной жизни: «Народ наш с беспощадной силой выставляет на вид свои недостатки и перед целым светом готов толковать о своих язвах, беспощадно бичевать самого себя; иногда даже он не­справедлив к самому себе,— во имя негодующей любви к прав­де, истине... С какой, например, силой эта способность осужде­ния, самобичевания проявилась в Гоголе, Щедрине и всей отри­цательной литературе... Сила самоосуждения прежде всего — сила: она указывает на то, что в обществе есть еще силы. В осуждении зла непременно кроется любовь к добру: негодова­ние на общественные язвы, болезни — предполагает страстную тоску о здоровье».

Детство, отрочество, юность и молодость Салтыкова-Щедри­на.Жизненные противоречия с детских лет вошли в душевный мир сатирика. Михаил Евграфович Салтыков родился 15(27) ян­варя 1826 года в селе Спас-Угол Калязинского уезда Тверской губернии. Отец писателя принадлежал к старинному дворянско­му роду Салтыковых, к началу XIX века, разорившемуся и оску­девшему. Стремясь поправить пошатнувшееся материальное по­ложение, Евграф Васильевич женился на дочери богатого мос­ковского купца О. М. Забелиной, властолюбивой и энергичной, бережливой и расчетливой до скопидомства.

Михаил Евграфович не любил вспоминать о своем детстве, а когда это волей-неволей случалось, воспоминания окрашива­лись неизменной горечью. Под крышей родительского дома ему не суждено было испытать ни поэзии детства, ни семейного теп­ла и участия. Семейная драма осложнилась драмой обществен­ной. Детство и молодые годы Салтыкова совпали с разгулом до­живавшего свой век крепостного права. «Оно проникало не толь­ко в отношения между поместным дворянством и подневольною массою—к ним, в тесном смысле, и прилагался этот термин,— но и во все вообще формы общежития, одинаково втягивая все сословия (привилегированные и непривилегированные) в омут унизительного бесправия, всевозможных изворотов лукавства и страха перед перспективою быть ежечасно раздавленным».

Юноша Салтыков получил блестящее по тем временам образование сначала в Дворянском институте в Москве, потом в Царскосельском лицее, где сочинением стихов он стяжал славу «умника» и «второго Пушкина». Но светлые времена лицейского братства студентов и педагогов давно канули в Лету. Ненависть Николая I к просвещению, порожденная страхом перед распро­странением свободолюбивых идей, обратилась прежде всего на Лицей. «В то время, и в особенности в нашем «заведении»,— вспоминал Салтыков,— вкус к мышлению был вещью очень ма­ло поощряемою. Высказывать его можно было только втихомол­ку и под страхом более или менее чувствительных наказаний».

Юный Салтыков восполнял недостатки лицейского образова­ния по-своему: он с жадностью поглощал статьи Белинского в журнале «Отечественные записки», а по окончании Лицея, опре­делившись на службу чиновником Военного ведомства, при­мкнул к социалистическому кружку М. В. Петрашевского. Этот кружок «инстинктивно прилепился к Франции Сен-Симона, Кабе, Фурье, Луи Блана и в особенности Жорж Занда. Оттуда ли­лась на нас вера в человечество, оттуда воссияла нам уверен­ность, что «золотой век» находится не позади, а впереди нас... Словом сказать, все доброе, все желанное и любвеобильное — все шло оттуда».

Но и здесь Салтыков обнаружил зерно противоречия, из ко­торого выросло впоследствии могучее дерево его сатиры. Он заметил, что члены социалистического кружка слишком прекрас­нодушны в своих мечтаниях, что они живут в России лишь «фактически» или, как в то время говорилось, «имеют образ жизни»: ходят в канцелярию на службу, питаются в ресторанах и кухмистерских... Духовно же они живут во Франции, Россия для них представляет собой «область, как бы застланную ту­маном».

В повести «Противоречия» (1847) Салтыков заставил своего героя Нагибина мучительно биться над разгадкой «необъясни­мого феникса» — русской действительности, искать пути выхода из противоречия между идеалами утопического социализма и ре­альной жизнью, идущей вразрез с этими идеалами. Герою вто­рой повести — «Запутанное дело» (1848) Мичулину тоже броса­ется в глаза несовершенство всех общественных отношений, он также пытается найти выход из противоречий между идеалом и действительностью, найти живое практическое дело, позволяю­щее перестроить мир. Здесь определились характерные призна­ки духовного облика Салтыкова: нежелание замыкаться в отвле­ченных мечтах, нетерпеливая жажда немедленного практическо­го результата от тех идеалов, в которые он уверовал.

Вятский плен.Обе повести были опубликованы в журнале «Отечественные записки» и поставили молодого писателя в ряд сторонников «натуральной школы», развивавших традиции го­голевского реализма. Но принесли они Салтыкову не славу, не литературный успех... В феврале 1848 года началась революция во Франции. Под влиянием известий из Парижа в конце февраля в Петербурге был организован негласный комитет с целью «рассмотреть, правильно ли действует цензура и издаваемые журналы соблюдают ли данные каждому программы». Правительственный комитет не мог не заметить в повестях молодого чиновника канце­лярии Военного ведомства «вредного направления» и «стремле­ния к распространению революционных идей, потрясших уже всю Западную Европу». В ночь с 21 на 22 апреля 1848 года Сал­тыков был арестован, а шесть дней спустя в сопровождении жан­дарма отправлен в далекую и глухую по тем временам Вятку.

Убежденный социалист в течение многих лет носил мундир провинциального чиновника губернского правления, на собст­венном жизненном опыте ощущая драматический разрыв между идеалом и реальностью. «...Молодой энтузиазм, политические идеалы, великая драма на Западе и... почтовый колокольчик. Вятка, губернское правление... Вот мотивы, сразу, с первых ша­гов литературной карьеры овладевшие Щедриным, определив­шие его юмор и его отношение к русской жизни»,— писал В. Г. Короленко.

Но суровая семилетняя школа провинциальной жизни яви­лась для Салтыкова-сатирика плодотворной и действенной. Она способствовала преодолению отвлеченного, книжного отноше­ния к жизни. В Вятке Салтыков научился «практиковать либе­рализм в самом капище антилиберализма», внутри бюрократи­ческого аппарата.

В «Губернских очерках» (1856—1857), ставших итогом вят­ской ссылки, такую теорию исповедует герой, от имени которого ведется повествование и которому суждено стать «двойником» Салтыкова,— надворный советник Щедрин. Общественный подъем 60-х годов дает Салтыкову уверенность, что «честная служба» способна подтолкнуть общество к решительным пере­менам, что единичное добро, творимое в самом «капище антили­берализма», может принести некоторые плоды. Вот почему и по­сле освобождения от вятского плена Салтыков-Щедрин продол­жает с кратковременными перерывами государственную службу в должности рязанского и тверского вице-губернатора, снискав в бюрократических кругах кличку «вице-робеспьера».

Но постепенно Салтыков-Щедрин изживает веру в перспек­тивы «честной службы», которая все более превращается в «бес­цельную каплю добра в море бюрократического произвола». Ре форма 1861 года не оправдывает его ожиданий, а в пореформен-ную эпоху русские либералы, с которыми он искал союза, круто поворачивают вправо. В этих условиях Салтыков-Щедрин при­ступает к работе над одним из вершинных произведений своего сатирического творчества — «Историей одного города».

Проблематика и поэтика сатиры «Истории одного города».Если в «Губернских очерках» основные стрелы сатирического обличения попадали в провинциальных чиновников, то в «Истории одного города» Щедрин поднялся до правительственных верхов: в центре этого произведения — сатирическое изображение взаимоотношений народа и власти, глуповцев и их градона­чальников. Салтыков-Щедрин убежден, что бюрократическая власть является следствием «несовершеннолетия», гражданской незрелости народа.

В книге сатирически освещается история вымышленного го­рода Глупова, указываются даже точные даты ее: с 1731 по 1826 год. В книге Щедрина речь идет не о каком-то узком отрез­ке отечественной истории, а о таких ее чертах, которые сопротив­ляются течению времени, которые остаются неизменными на разных этапах отечественной истории. Сатирик ставит перед со­бою головокружительно смелую цель — создать целостный об­раз России, в котором обобщены вековые слабости ее истории, достойные сатирического освещения коренные пороки русской государственной и общественной жизни.

Стремясь придать героям и событиям «Истории одного горо­да» обобщенный смысл, Щедрин часто прибегает к анахрониз­мам — смешению времен. Повествование идет от лица вымыш­ленного архивариуса эпохи XVIII — начала XIX века. Но в его рассказ нередко вплетаются факты и события более позднего времени, о которых он знать не мог. А Щедрин, чтобы обратить на это внимание читателя, нарочно оговаривает анахронизмы в примечаниях «от издателя». Да и в глуповских градоначальни­ках обобщаются черты разных государственных деятелей раз­ных исторических эпох. Но особенно странен и причудлив с этой точки зрения образ города Глупова.

Даже внешний облик его парадоксально противоречив. В од­ном месте мы узнаем, что племена головотяпов основали его на болоте, а в другом месте утверждается, что «родной наш город Глупов имеет три реки и, в согласность древнему Риму, на семи горах построен, на коих в гололедицу великое множество экипа­жей ломается». Не менее парадоксальны и его социальные ха­рактеристики. То он является перед читателями в образе уездно­го городишки, то примет облик города губернского и даже сто­личного, а то вдруг обернется захудалым русским селом или деревенькой, имеющей, как водится, свой выгон для скота, ого­роженный типичной деревенской изгородью. Но только границы глуповского выгона соседствуют с границами... Византийской империи!

Фантастичны и характеристики глуповских обитателей: вре­менами они походят на столичных или губернских горожан, но иногда эти «горожане» пашут и сеют, пасут скот и живут в деревенских избах, крытых соломой. Столь же несообразны и характеристики глуповских властей: градоначальники совмещают в себе повадки, типичные для русских царей и вельмож, с действи­ями и поступками, характерными для уездного городничего или сельского старосты.

В описи градоначальников даются краткие характеристики глуповских государственных людей, воспроизводится сатирический образ наиболее устойчивых отрицательных черт русской ис­тории. Василиск Бородавкин повсеместно насаждал горчицу и персидскую ромашку, с чем и вошел в глуповскую историю. Онуфрий Негодяев разместил вымощенные его предшественни­ками улицы и из добытого камня настроил себе монументов. Пе­рехват-Залихватский сжег гимназию и упразднил науки. Уставы и циркуляры, сочинением которых прославились градоначальни­ки, бюрократически регламентируют жизнь обывателей вплоть до бытовых мелочей — «Устав о добропорядочном пирогов пече­нии».

Жизнеописания глуповских градоначальников открывает Брудастый. В голове этого деятеля вместо мозга действует нечто вроде шарманки, наигрывающей периодически два окрика: «Раз-зорю!» и «Не потерплю!». Так высмеивает Щедрин бюро­кратическую безмозглость русской государственной власти. К Брудастому примыкает другой градоначальник с искусствен­ной головой — Прыщ. У него голова фаршированная, поэтому Прыщ не способен администрировать, его девиз — «Отдохнуть-с». И хотя глуповцы вздохнули при новом начальстве, суть их жизни изменилась мало: и в том и в другом случае судьба го­рода находилась в руках безмозглых властей.

Когда вышла в свет «История одного города», критика стала упрекать Щедрина в искажении жизни, в отступлении от реализ­ма. Но эти упреки были несостоятельны. Гротеск и сатирическая фантастика у Щедрина не искажают действительности, а лишь доводят до парадокса те качества, которые таит в себе любой бюрократический режим. С помощью фантастики и гротеска Щедрин часто ставит точный диагноз социальным болезням, ко­торые существуют в зародыше и еще не развернули всех возможностей и «готовностей», в них заключенных. Доводя эти «готовности» до логического конца, до размеров общественной эпидемии, сатирик выступает в роли провидца, вступает в об­ласть предвидений и предчувствий. Именно такой, пророческий смысл содержится в образе Угрюм-Бурчеева, увенчивающем жизнеописания глуповских градоначальников.

На чем же держится деспотический режим? Какие особенно­сти народной жизни его порождают и питают? «Глупов» в кни­ге — это особый порядок вещей, составным элементом которого является не только администрация, но и народ — глуповцы. В «Истории одного города» дается беспримерная сатирическая картина наиболее слабых сторон народного миросозерцания. Щедрин показывает, что народная масса в основе своей полити­чески наивна, что ей свойственны неиссякаемое терпение и сле­пая вера в начальство, в верховную власть.

«Мы люди привышные! — говорят глуповцы. — Мы претер­петь могим. Ежели нас теперича всех в кучу сложить и с четырех концов запалить — мы и тогда противного слова не молвим!» Энергии администрирования они противопоставляют энергию бездействия, «бунт» на коленях: «Что хошь с нами делай! — го­ворили одни, — хошь — на куски режь, хошь — с кашей ешь, а мы не согласны!» — «С нас, брат, нечто возьмешь! — говорили другие, — мы не то что прочие, которые телом обросли! Нас, брат, и уколупнуть негде». И упорно стояли при этом на коле­нах».

Когда же глуповцы берутся за ум, то, «по вкоренившемуся исстари крамольническому обычаю», или посылают ходока, или пишут прошение на имя высокого начальства. «Ишь, по­плелась! — говорили старики, следя за тройкой, уносившей их просьбу в неведомую даль, — теперь, атаманы-молодцы, терпеть нам не долго!» И действительно, в городе вновь сделалось тихо; глуповцы никаких новых бунтов не предпринимали, а сидели на завалинках и ждали. Когда же проезжие спрашивали: как де­ла? — то отвечали: «Теперь наше дело верное! теперича мы, бра­тец мой, бумагу подали!»

В сатирическом свете предстает со страниц щедринской книги «история глуповского либерализма» (свободомыслия) в рассказах об Ионке Козыре, Ивашке Фарафонтьеве и Алешке Беспятове. Прекраснодушная мечтательность и полная практиче­ская беспомощность — таковы характерные признаки глупов­ских свободолюбцев, судьбы которых трагичны. Нельзя сказать, чтобы глуповцы не сочувствовали своим заступникам. Но и в са­мом сочувствии сквозит у них та же самая политическая наив­ность: «Небось, Евсеич, небось! — провожают они в острог прав­долюбца. — С правдой тебе везде жить будет хорошо!» «С этой минуты исчез старый Евсеич, как будто его на свете не было, ис­чез без остатка, как умеют исчезать только «старатели» русской земли».

Когда по выходе в свет «Истории одного города» критик и из­датель А. С. Суворин стал упрекать сатирика в глумлении над народом, Щедрин отвечал: «Рецензент мой не отличает народа исторического, то есть действующего на поприще истории, от на­рода как воплотителя идеи демократизма. Первый оценивается и приобретает сочувствие по мере дел своих. Если он производит Бородавкиных и Угрюм-Бурчеевых, то о сочувствии не может быть и речи... Что же касается «народа» в смысле второго опре­деления, то этому народу нельзя не сочувствовать уже по тому одному, что в нем заключается начало и конец всякой индивиду­альной деятельности».

Заметим, что картины народной жизни все же освещаются у Щедрина в иной тональности, чем картины градоначальнического самоуправства. Смех сатирика здесь становится горьким, презрение сменяется тайным сочувствием. Опираясь на «почву народную», Щедрин строго соблюдает границы той сатиры, ко­торую сам народ создавал на себя, широко использует фольклор.

«История одного города» завершается символической карти­ной гибели Угрюм-Бурчеева. Она наступает в момент, когда в глуповцах заговорило чувство стыда и стало пробуждаться что-то похожее на гражданское самосознание. Однако картина бунта вызывает двойственное впечатление. Это не грозовая, освежающая стихия, а «полное гнева оно», несущееся с Севера и издающее «глухие, каркающие звуки». Как все губящий, все сметающий смерч, страшное «оно» повергает в ужас и трепет са­мих глуповцев, падающих ниц.

Такой финал убеждает, что Салтыков-Щедрин чувствовал от­рицательные моменты стихийного революционного движения в крестьянской стране и предостерегал от его разрушительных по­следствий. Угрюм-Бурчеев исчезает в воздухе, не договорив из­вестной читателю фразы: «Придет некто за мной, который будет еще ужаснее меня». Этот «некто», судя по «Описи градоначаль­ников», — Перехват-Залихватский, который въехал в Глупов победителем («на белом коне»!), сжег гимназию и упразднил на­уки! Сатирик намекает на то, что стихийное возмущение может повлечь за собой еще более реакционный и деспотический ре­жим, способный уже остановить само «течение истории».

Тем не менее книга Щедрина в глубине своей оптимистична. Ход истории можно прекратить лишь на время: об этом свиде­тельствует символический эпизод обуздания реки Угрюм-Бурчеевым. Кажется, что правящему идиоту удалось унять реку, но ее поток, покрутившись на месте, все-таки восторжествовал: «остатки монументальной плотины в беспорядке уплывали вниз по течению, а река журчала и двигалась в своих берегах».

«Общественный» роман «Господа Головлевы».В конце 60-х — начале 70-х годов Салтыков-Щедрин в ряде своих крити­ческих работ утверждал необходимость появления в русской ли­тературе нового «общественного» романа. Он считал, что старый любовный, семейный роман исчерпал себя. В современном обще­стве подлинно драматические конфликты все чаще и чаще обна­руживаются не в любовной сфере, а в «борьбе за существова­ние», в «борьбе за неудовлетворенное самолюбие», «за оскорб­ленное и униженное человечество». Эти новые, более широкие общественные вопросы настойчиво стучатся в двери литературы. «Роман современного человека разрешается на улице, в публич­ном месте — везде, только не дома; и притом разрешается самым разнообразным, почти непредвиденным образом. Вы види­те: драма началась среди уютной обстановки семейства, а кончи­лась... получением прекрасного места, Сибирью и т. п.» По мнению Салтыкова-Щедрина, «разрабатывать по-прежнему по­мещичьи любовные дела сделалось немыслимым, да и читатель стал уже не тот. Он требует, чтоб ему подали земского деятеля, нигилиста, мирового судью, а пожалуй, даже и губернатора».

К «общественному» роману Салтыков-Щедрин вплотную по­дошел в «Господах Головлевых» (1880). В распаде буржуазной семьи писатель одновременно с Толстым и Достоевским увидел верные признаки тяжелой социальной болезни, охватившей русское общество. Головлевы, равно как и Карамазовы у Достоев­ского, далеко не похожи на патриархальных дворян типа Росто­вых или Болконских в толстовской «Войне и мире». Это люди с иной, буржуазно-потребительской психологией, которая торже­ствует во всех их мыслях и поступках. Теме дворянского оскуде­ния Щедрин придает новый, неожиданный поворот. Его совре­менники сосредоточивали внимание на экономическом оскудении дворянских гнезд. В «Господах Головлевых» акцент на другом: они легко приспособились к пореформенным буржуазным порядкам и не только не разоряются, а стремительно богатеют. Но по мере их материального преуспевания в собственнической душе совершается страшный процесс внутреннего опустошения, кото­рый и интересует Щедрина.

Благонамеренная речистость свойственна Порфирию Головлеву с детских лет. Это «медоточивое» умение приласкаться к «милому другу маменьке» с помощью липких, как паутина, елей­ных слов. Ими герой, прозванный Иудушкой, прикрывает свои эгоистические цели. Щедрин исследует в романе истоки пусто­словия Иудушки, различные его формы и внутреннюю эволю­цию. Вся жизнь его — сплошное надругательство над словом, над духовной природой человека Уже в детстве в ласковых сло­вах Иудушки Арина Петровна чувствовала что-то зловещее: го­ворит он ласково, а взглядом словно петлю накидывает. И дей­ствительно, елейные речи героя не бескорыстны: внутренний их источник — желание урвать у маменьки самый лакомый кусок.

По мере того как богатеет Иудушка, изменяется и его пусто­словие. Из медоточивого в детстве и юности оно превращается в тиранствующее. Подобно злому пауку, Иудушка в главе «По-родственному» испытывает наслаждение при виде того, как в паутине его липких слов задыхается и отдает Богу душу очеред­ная жертва — больной брат Павел.

Но вот герой добивается того, к чему стремился. Он стано­вится единственным и безраздельным хозяином головлевских бо­гатств. Теперь его пустословие из тиранствующего превращает­ся в охранительное. Привычными словоизвержениями герой от­гораживает себя от жизни, отговаривается от «посягательств» родного сына Петра. Истерическая мольба сына о помощи и спасении глушится и отталкивается отцовским пустословием.

Наступает момент, когда никакое, даже самое действитель­ное горе не в состоянии пробить брешь в нещадном Иудушкином словоблудии. «Для него не существует ни горя, ни радости, ни не­нависти, ни любви. Весь мир в его глазах есть гроб, могущий служить лишь поводом для бесконечного пустословия». Охрани­тельная болтовня постепенно вырождается в празднословие. Иудушка настолько привык лгать, ложь так срослась с его ду­шой, что пустое слово берет в плен всего героя, делает его своим рабом. Он занимается празднословием без всякой цели, любой пустяк становится поводом для нудной словесной шелухи. Подадут, например, к чаю хлеб, Иудушка начинает распространять­ся, «что хлеб бывает разный: видимый, который мы едим и через это тело свое поддерживаем, и невидимый, духовный, который мы вкушаем и тем стяжаем себе душу...».

Празднословие отталкивает от Иудушки последних близких ему людей, он остается один, и на этом этапе существования его празднословие переходит в пустомыслие. Иудушка запирается в своем кабинете и тиранит воображаемые жертвы, отнимает по­следние куски у обездоленных мужиков. Но теперь это не более чем пустая игра развращенной, умирающей, истлевающей в прах души. Запой пустомыслия окончательно разлагает его лич­ность. Человек становится фальшивкой, рабом обмана. Как па­ук, он запутывается в собственной липкой паутине слов.

Наступает последний этап — предел падения: запой праздно­мыслия сменяется алкоголем. Казалось бы, на этом уже чисто физическом разложении героя Щедрин и должен был поставить точку. Но он ее не поставил. Писатель верил, что именно на по­следней ступени падения жизнь мстит человеку за содеянное, и не сам по себе умирает такой разложившийся субъект — со­весть просыпается в нем, но лишь для того, чтобы своим огнен­ным мечом убить его.

На исходе Страстной недели, во время слушания в церкви «Двенадцати евангелий» вдруг что-то прорывается в душе Иудушки. До него неожиданно доходит истинный смысл высоких божественных слов. «Наконец, он не выдержал, встал с постели и надел халат. На дворе было темно, и ниоткуда не доносилось ни малейшего шороха. Порфирий Владимирыч некоторое время ходил по комнате, останавливался перед освещенным лампадкой образом Искупителя в терновом венце и вглядывался в него. Наконец он решился. Трудно сказать, насколько он сам созна­вал свое решение, но через несколько минут он крадучись до­брался до передней и щелкнул крючком, замыкавшим входную дверь.

На дворе выл ветер и крутилась мартовская мокрая метели­ца, посылая в глаза целые ливни талого снега. Но Порфирий Владимирыч шел по дороге, шагая по лужам, не чувствуя ни снега, ни ветра и только инстинктивно запахивая полы халата.

На другой день, рано утром, из деревни, ближайшей к погосту, на котором была схоронена Арина Петровна, прискакал верховой с известием, что в нескольких шагах от дороги найден закоченевший труп головлевского барина».

«Сказки».Над книгой «Сказок» Салтыков-Щедрин работал с 1882 по 1886 год. Эту книгу считают итоговым произведением писателя: в нее вошли все основные сатирические темы его твор­чества. Обращение сатирика к сказочному жанру обусловлено многими причинами. К 80-м годам сатира Щедрина принимаем все более обобщенный характер, стремится взлететь над злобой дня к предельно широким и емким художественным обобщениям

Поскольку общественное зло в эпоху 80-х годов измельчало, проникло во все поры жизни, растворяясь в повседневности и врастая в быт, потребовалась особая сатирическая форма, прео­долевающая будни жизни, мелочи повседневного существования.

В основе сатирической фантазии итоговой книги Щедрина ле­жат народные сказки о животных. Писатель использует готовое, отточенное вековой народной мудростью содержание, освобож­дающее сатирика от необходимости развернутых мотивировок и характеристик. В сказках каждое животное наделено устойчивы­ми качествами характера: волк жаден и жесток, лиса коварна и хитра, заяц труслив, щука хищна и прожорлива, осел беспро­светно туп, а медведь глуповат и неуклюж. Это на руку сатире, которая по природе своей чуждается подробностей, изображает жизнь в наиболее резких ее проявлениях, преувеличенных и укрупненных. Поэтому сказочный тип мышления органически соответствует самой сути сатирической типизации.

Заимствуя у народа готовые сказочные сюжеты и образы, Щедрин развивает заложенное в них сатирическое содержание. Л фантастическая форма является для него надежным способом «эзоповского» языка, в то же время понятного и доступного са­мым широким, демократическим слоям русского общества. С по­явлением сказок существенно изменяется сам адресат щедрин­ской сатиры, писатель обращается теперь к народу.

Условно все сказки Салтыкова-Щедрина можно разделить на четыре группы: сатира на правительственные круги и господст­вующее сословие; сатира на либеральную интеллигенцию; сказ­ки о народе; сказки, обличающие эгоистическую мораль и утвер­ждающие христианские идеалы.

К первой группе сказок можно отнести: «Медведь на воеводстве», «Орел-меценат», «Богатырь», «Дикий помещик» и «Повесть 0 том, как один мужик двух генералов прокормил». В сказ­ке «Медведь на воеводстве» развертывается беспощадная крити­ка самовластия в любых его формах. Рассказывается о царство­вании в лесу трех воевод-медведей, разных по характеру: злого сменяет ретивый, а ретивого — добрый. Но эти перемены никак Не отражаются на общем состоянии лесной жизни. Не случайно про Топтыгина первого в сказке говорится: «Он, собствен­но говоря, не был зол, а так, скотина». Зло заключается не в ча­стных злоупотреблениях отдельных воевод, а в медвежьей при­роде власти. Оно и совершается с каким-то наивным звериным простодушием: «Потом стал корни и нити разыскивать, да кста­ти целый лес основ выворотил. Наконец, забрался ночью в типо­графию, станки разбил, шрифт смешал, а произведения ума че­ловеческого в отхожую яму свалил. Сделавши это, сел, сукин сын, на корточки и ждет поощрения».

Обличению паразитической сущности господ посвящены сказки о диком помещике и о двух генералах. Между ними мно­го общего: и в том и в другом случае Щедрин оставляет господ наедине, освобожденными от кормильцев и слуг. И вот перед «освобожденными» от мужика господами открывается один-единственный путь — полное одичание.

Беспримерная сатира на русскую интеллигенцию развернута в сказках о рыбах и зайцах. В «Самоотверженном зайце» вос­производится особый тип трусости: заяц труслив, но это не глав­ная его черта. Главное — в другом: «Не могу, волк не велел». Волк отложил съедение зайца на неопределенный срок, оставил его под кустом сидеть, а потом разрешил даже отлучиться на свидание с невестою. Что же руководило зайцем, когда он обрек себя на съедение? Трусость? Нет, не совсем: с точки зрения зай­ца — глубокое благородство и честность. Ведь он волку слово дал! Но источником этого благородства оказывается возведен­ная в принцип покорность — самоотверженная трусость! Прав­да, есть у зайца и некий тайный расчет: восхитится волк его бла­городством да вдруг и помилует.

«Здравомысленный заяц» в отличие от самоотверженного — теоретик, проповедующий идею «цивилизации волчьей трапезы». Он разрабатывает проект разумного поедания зайцев: надо, чтобы волки не сразу зайцев резали, а только бы часть шкурки с них сди­рали, так что спустя некоторое время заяц другую бы мог предста­вить. Этот «проект» — злая пародия Щедрина на теории либераль­ных народников, которые в эпоху 80-х годов перешли к пропове­ди «малых дел», постепенных уступок, мелкого реформизма.

«Здравомысленный зяц» в отличие от самоотверженного про­поведует свои теоретические принципы. То же самое делает вя­леная вобла в сравнении с премудрым пискарем. Премудрый пискарь жил и дрожал. Вяленая вобла переводит такую жизнен­ную практику в теорию, которая сводится к формуле: «Уши вы­ше лба не растут». Из этой формулы она выводит следующие прин­ципы: «Ты никого не тронешь, и тебя никто не тронет». Но при­ходит срок — и проповедующая «умеренность и аккуратность» вяленая вобла обвиняется в неблагонадежности и отдается в жертву «ежовым рукавицам».

К сказкам о либералах примыкает «Карась-идеалист», она отличается грустной сатирической тональностью. В этой сказке Щедрин развенчивает драматические заблуждения русской и западно-европейской интеллигенции, примыкающей к социали­стическому движению. Карась-идеалист исповедует высокие со­циалистические идеалы и склонен к самопожертвованию ради их осуществления. Но он считает социальное зло простым заблуж­дением умов. Ему кажется, что и щуки к добру не глухи. Он верит в достижение социальной гармонии через нравственное пе­рерождение, перевоспитание щук.

И вот карась развивает перед щукой свои социалистические утопии. Два раза ему удается побеседовать с хищницей, отде­лавшись небольшими телесными повреждениями. В третий раз случается неизбежное: щука проглатывает карася, причем важно, как она это делает. Первый вопрос карася-идеалиста «Что такое добродетель?» заставляет хищницу разинуть пасть от удивления, машинально потянуть в себя воду, а вместе с ней так же машинально проглотить карася. Этой деталью Щедрин под­черкивает, что дело не в «злых» и «неразумных» щуках: сама природа хищников такова, что они проглатывают карасей непро­извольно— у них тоже «комплекция каверзная»!

Итак, тщетны все иллюзии на мирное переустройство обще­ства, на перевоспитание хищных щук, орлов, медведей и волков. Перед сатириком вставал вопрос, какая сила решит исход осво­бодительной борьбы. Писатель понимал, что этой силой должна быть сила народная. Однако русское крестьянство 80-х годов не давало повода для оптимистических надежд. Щедрин всегда смотрел на мужика трезво и критически, он был далек как от славянофильской, так и от народнической его идеализации. Ско­рее, он преувеличивал политическую наивность и гражданскую пассивность мужика. Сочувствие сатирика народу основывалось на трезвом понимании законов исторического развития, в котором именно народу принадлежало решающее слово. Это понимание и заставляло Щедрина предъявлять к народу самые высокие требова­ния и горько разочаровываться в том, что пока они неосуществимы.

В «Повести о том, как один мужик двух генералов прокор­мил» два подхода Щедрина к оценке народа как субъекта «исто­рического» и как «воплотителя идеи демократизма» совмещены. Эта сказка — остроумный вариант «робинзонады». Генералы, оказавшись на необитаемом острове, лишь доводят до логическо­го конца людоедские принципы своей жизни, приступая буквально к взаимному поеданию. Только мужик является у Щедрина первоосновой и источником жизни, подлинным Робин­зоном. Щедрин поэтизирует его ловкость и находчивость, его трудолюбивые руки и чуткость к земле-кормилице. Но здесь же С горькой иронией сатирик говорит о крестьянской привычке по­виновения. Вскрывается противоречие между потенциальной си­лой и гражданской пассивностью мужика. Он сам вьет генера­лам веревку, которой они привязывают его к дереву, чтобы он не убежал. Узел всех драматических переживаний сатирика — в ном неразрешимом пока противоречии.

С особой силой эти переживания отразились в сказке «Коняга». Загнанный крестьянский коняга — символ народной жизни. «Нет конца работе! Работой исчерпывается весь смысл его существова­ния; для нее он зачат и рожден, вне ее он не только никому не ну­жен, но, как говорят расчетливые хозяева, представляет ущерб». IS основе конфликта сказки лежит народная пословица о «пустопля­сах», изнеженных барских лошадях: «Рабочий конь — на соломе, пустопляс — на овсе». Народ вкладывал в пословицу широкий смысл: речь шла о голодных тружениках и сытых бездельниках.

В сказке ставится вопрос: где выход? — и дается ответ: в са­мом коняге. Окружающие его пустоплясы-интеллигенты могут сколько угодно спорить о его мудрости, трудолюбии, здравом смысле, но споры их кончаются, когда они проголодаются и нач­нут кричать дружным хором: «Н-но, каторжный, н-но!»

Драматические раздумья Щедрина о противоречиях народной жизни достигают кульминации в сказке «Кисель». Сначала ели ки­сель господа, «и сами наелись, и гостей употчевали», а потом уеха­ли «на теплые воды гулять», кисель же свиньям подарили. «Засуну­ла свинья рыло в кисель по самые уши и на весь скотный двор чавкотню подняла». Смысл иносказания очевиден: сначала господа доводили народ до разорения, а потом им на смену пришли прожор­ливые буржуа. Но что же народ? Как ведет он себя в процессе его пожирания? «Кисель был до того разымчив и мягок, что ника­кого неудобства не чувствовал оттого, что его ели». Даже еще радовался: «Стало быть, я хорош, коли господа меня любят!»

В сказках, высмеивающих эгоистическую мораль и пропаган­дирующих христианские принципы нравственности, проводится мысль о ненормальности нормального в обществе, где все пред­ставления о добре и зле извращены. Героя сказки «Дурак» Ива­нушку все окружающие считают дураком, так как он не может признать за норму эгоизм. Сатирик использует поэтическую тра­дицию народных сказок об Иванушке-дурачке, оказывающемся на самом деле умным, смелым и находчивым.

С удивительной проникновенностью показывает Щедрин внутреннее родство социалистической морали с глубинными основами христианской народной культуры в сказке «Христова ночь». Пасхальная ночь. Тоскливый северный пейзаж. На всем печать сиротливости, все сковано молчанием, беспомощно, без­молвно и задавлено какой-то грозной кабалой... Но раздается звон колоколов, загораются бесчисленные огни, золотящие шпи­ли церквей,— и мир оживает. Тянутся по дорогам вереницы де­ревенского люда, подавленного, нищего. Поодаль идут богачи, кулаки — властелины деревни. Все исчезают в дали проселка, и вновь наступает тишина, но какая-то чуткая, напряженная... И точно. Не успел заалеть восток, как совершается чудо: воскре­сает поруганный и распятый Христос для суда на этой грешной земле. «Мир вам!» — говорит Христос нищему люду: они не утратили веры в торжество правды, и Спаситель говорит, что приближается час их освобождения. Затем Христос обращается к толпе богатеев, мироедов, кулаков. Он клеймит их словом по­рицания и открывает им путь спасения — суд их совести, мучи тельный, но справедливый. И только предателям нет спасения. Христос проклинает их и обрекает на вечное странствие.

В сказке «Христова ночь» Щедрин исповедует народную веру в торжество правды и добра. Христос вершит Страшный суд не в загробном мире, а на этой земле, в согласии с крестьянскими представлениями, заземлявшими христианские идеалы.

Неизменной осталась вера Салтыкова-Щедрина в свой народ, в свою историю. «Я люблю Россию до боли сердечной и даже не могу помыслить себя где-либо, кроме России,— писал Щедрин.— Толь­ко раз в жизни мне пришлось выжить довольно долгий срок в благорастворенных заграничных местах, и я не упомню минуты, в кото­рую сердце мое не рвалось бы к России». Эти слова можно считать эпиграфом ко всему творчеству сатирика, гнев и презрение которо­го рождались из суровой и требовательной любви к Родине, из выст­раданной веры в ее творческие силы, одним из ярчайших проявле­ний которых была русская классическая литература.