Манная каша

 

Посвящается А.П. Десятковой,

художнице, создавшей художественный

проект Народного музея милиции

Анна Васильевна кормит внучку Марину манной кашей. На молоке сварила, сахару положила, масла сливочного, а внучка не ест.

– Невкусная, – говорит, – не хочу её кушать.

– Да что ты в кашах-то понимаешь, – не на шутку рассердилась Анна Васильевна.

– Тебе бы манную кашу ту, что Аллочка в оборону ела.

– Бабушка, расскажи про Аллочку, – просит Марина. – Пожалуйста!

– А ты ешь, – говорит Анна Васильевна, под­вигая поближе к девочке тарелку.

Марина берёт ложку с кашей, отправляет в рот и нехотя переваливает из стороны в сторону. То одна щёчка раздуется, то другая. С трудом проглотив, говорит Анне Васильевне:

– Ну, бабушка, что же ты?

– Было это в Севастополе, – не торопясь, растягивая слова, начинает Анна Васильевна, – в 1940 году. Я тогда в Сухарной балке работала трафаретчицей. Симпатичная была, ладная, роста невысокого, озорная. За что, бывало, ни возьмусь, всё в руках горит, не то, что теперь... И куда всё делось, – вздохнула Анна Васильевна.

– Ну что ты, бабушка, вздыхаешь, говори же, – торопит Марина.

Познакомилась я с Петром Семёновичем, – так дедушку твоего звали, – в феврале. В марте поженились, а первого декабря родилась у нас Аллочка.

Когда началась война, мне было девятнадцать лет, а Аллочке шесть месяцев. Дедушка ушёл на фронт в первый месяц войны, так до сей поры и не вернулся.

Марина перестала есть и с удивлением и тревогой посмотрела на бабушку.

– Да ты ешь, чего уж там, дело ведь прошлое, – но голос у Анны Васильевны дрогнул, помолчала секунду и снова заговорила. – От волнений и пе­реживаний пропало у меня молоко, и нечем стало кормить Аллочку. Похудела она у меня, извелась и всё плачет, кушать просит, а дать нечего – да что говорить, воды, и той не хватало. Выдали как-то в магазине детям по кулёчку манки, и я сварила кашу. На воде, без сахара, и поставила остудить на подоконник.

Аллочка увидела кастрюльку с кашей, тянется к ней ручонками, а я уговариваю её: «Потерпи немножко, горячая она, обожжёшься». А тут тревога. Все из дома в бомбоубежище побежали. А я стою, не знаю, что делать. Аллочка кричит, ручки в кулачки сжала, аж посинела вся, к каше тянется.

Ну и не выдержала я, думаю, будь что будет, села к столу и стала кормить. Ест, захлёбывается, спешит, никак наесться не может.

А тем временем фашисты стали город бомбить. Где-то рядом засвистела бомба. Прижала к себе Аллочку и трясусь от страха. Вдруг над самой головой послышался нарастающий шум, а что в следующую секунду было – уже не помню.

Очнулась я и не могу понять, где нахожусь: темно, дышать трудно, резкая боль в голове. Ощу­пала себя, вроде цела. Обвела взглядом комнату и не узнала – окно засыпано, под потолком балки висят, покачиваясь, пол стеклами усыпан, а в самом углу под круглым столом Аллочка моя лежит, руки раскинуты, будто во сне. Смотрю, не отрываясь, на неё, жду, когда пошевельнётся или заплачет, но тельце лежит неподвижно. Чувствую, похолодело у меня внутри, двинуться хочу и не могу. С улицы доносились приглушённые голоса людей, стучали камни, а потом наступила тишина. Сколько лежала так, не помню, только слышу издалека откуда-то голос соседки, тёти Нюси:

– Очнись, Аннушка, очнись, жива твоя Аллочка, плакала, плакала и уснула под столом. Бомба-то в самый дом угодила, один угол от него остался, тот самый, где вы были. Очнись, поднимайся, голубушка.

С трудом открыла глаза и вижу заплаканное лицо тёти Нюси и Аллочку. Обняла я доченьку свою, и вырвались у меня горькие слова:

– Вот и живые остались, а идти некуда.

– Как это некуда? – возмутилась соседка, – а я на что? Дом – вон какой, да пустой. Никого не осталось. Вот и будем втроём жить. Горе – оно для всех едино.

В штукатурке я тогда была, в извёстке. Первым делом, как пришла к соседке, голову мыть стала. Мою, а она не отмывается.

– Тётя Нюся, что с головой у меня, посмотрите! Мою, мою, а она всё белая. А тётя Нюся говорит мне:

– Эту извёстку, Аннушка, ты уже до конца дней не отмоешь. Поглядела в зеркало, а волосы-то у меня седые.

– Что же ты, бабушка, про Аллочку ничего не говоришь, не ранило её?

– Обошлось, Мариночка, обошлось. Сразу ничего не заметила, а позже поняла – не слышит она. Видишь, сколько горя война принесла, в какой нужде люди жили, а ты кашу есть не хочешь.

– Бабушка, съела я кашу, вкусная. А потом что с Аллочкой было?

– Выросла она, окончила институт, стала ху­дожницей. Создала свою интересную школу «АБЭВЭГЭДЭЙКУ» для дошкольников, единственную в городе. Учила четырёхлеток читать и рисовать одновременно, прививала любовь к прекрасному.

– А теперь где живёт?

Анна Васильевна не успела ответить, как открылась дверь, и Алла Петровна Десяткова, мать Маринки, остановилась на пороге: небольшого роста, круглолицая, с добрыми карими глазами.

 

Людмила Непорент