Легенда 2 страница

Мастер Александр задумался.

– Уж не ожидаете ли вы, что я одобрю ваше поведение и ваши планы? – нерешительно спросил он затем.

– Ах, об одобрении я и не помышляю. Я ожидаю и надеюсь, что буду понят вами и, уходя отсюда, сохраню остаток вашего уважения. Ни с кем, кроме вас, я не собираюсь прощаться в нашей Провинции. Вальдцель и деревню игроков я покинул сегодня навсегда.

На несколько секунд Александр снова закрыл глаза. То, что сообщал этот непостижимый человек, ошеломляло.

– Навсегда? – переспросил он. – Значит, вы вообще не собираетесь возвращаться к своим обязанностям? Ну и мастер же вы, скажу я вам, делать сюрпризы. Позвольте спросить вас: считаете ли вы себя еще, собственно, магистром игры в бисер или нет?

Иозеф Кнехт потянулся за ларцом, который привез с собой.

– Я был им до вчерашнего дня, – сказал он, – и намерен освободиться от этой должности сегодня, вручив вам для возвращения администрации печати и ключи. Они в полной сохранности, и в деревне игроков вы тоже найдете все в порядке, если захотите взглянуть.

Предводитель медленно поднялся со стула, вид у него был усталый, он как бы вдруг постарел.

– На сегодня оставим ваш ларец здесь, – сказал он сухо. – Если передача печатей должна символизировать ваше освобождение от должности, то у меня все равно нет надлежащих полномочий для этого, необходимо присутствие не меньше чем трети состава администрации. Прежде вы куда как почитали всякие старые обычаи и проформы, я не могу так быстро свыкнуться с этой переменой во вкусе. Может быть, вы любезно позволите мне отложить продолжение нашего разговора до завтра?

– Я целиком в вашем распоряжении, досточтимый. Вы уже много лет знаете меня и знаете о моем уважении к вам; поверьте, ничего тут не изменилось. Вы единственный, с кем я прощаюсь, перед тем как покинуть Провинцию, и это дань не только вашей должности предводителя Ордена. Вручив вам печати и ключи, я надеюсь, что, когда мы окончательно объяснимся, вы, domine, освободите меня и от обета, данного мною при вступлении в Орден.

Печально и испытующе глядя ему в глаза, Александр подавил вздох.

– Оставьте меня теперь одного, многочтимый, вы доставили мне достаточно много для одного дня забот и пищи для размышлений. На сегодня, пожалуй, хватит. Завтра продолжим беседу, приходите сюда приблизительно за час до полудня.

Он попрощался с магистром вежливым кивком, и этот жест, полный усталости и подчеркнутой, выказываемой уже не товарищу, а совсем постороннему лицу вежливости, причинил мастеру Игры больше боли, чем все его слова.

Помощник предводителя, который вскоре повел Кнехта ужинать, усадил его за стол гостей и сказал, что мастер Александр уединился для продолжительного упражнения и полагает, что господин магистр сегодня тоже не нуждается в обществе; комната ему приготовлена.

Приездом и сообщением мастера игры в бисер Александр был совершенно ошеломлен. Отредактировав ответ администрации на письмо Кнехта, он, правда, допускал, что тот может явиться, и думал о предстоящем разговоре с тихой тревогой. Но чтобы магистр Кнехт, при его образцовой дисциплинированности, при его благовоспитанности, скромности и деликатности, нагрянул к нему в один прекрасный день как снег на голову, чтоб тот самовольно, не посоветовавшись с администрацией, ушел со своего поста, чтобы так вдруг плюнул на всякие обычаи и правила – это он начисто исключал. Правда, это надо было признать, манера Кнехта держаться, тон и обороты его речи, его ненавязчивая вежливость оставались прежними, но как ужасны и обидны, как новы и поразительны, о, до чего же некасталийскими были содержание и дух его речей! Видя и слушая магистра Игры, никто не заподозрил бы, что он болен, переутомлен, раздражен и не вполне владеет собой; да и тщательное наблюдение, еще недавно проведенное администрацией в Вальдцеле, не обнаружило ни малейших признаков неполадок, непорядка или застоя в жизни и работе деревни игроков. И все-таки этот ужасный человек, до вчерашнего дня самый любимый из его коллег, оказался вот здесь, поставил перед ним ларец со своими регалиями, как дорожную сумку, заявил, что он больше не магистр, больше не член администрации, больше не член Ордена, больше не касталиец и только наспех заехал попрощаться. Это было самое страшное, тяжелое и неприятное положение, в какое его когда-либо ставила его должность предводителя Ордена; ему очень трудно было сохранить самообладание.

А что дальше? Следовало ли ему прибегнуть к насильственным мерам, например взять магистра Игры под почетный арест и срочно, сегодня же вечером, оповестить и созвать всех членов администрации? Были ли против этого какие-либо доводы, не было ли это всего проще и правильнее? И все-таки что-то в нем противилось этому. Да и чего, собственно, можно было добиться такими мерами? Магистру Кнехту они не принесли бы ничего, кроме унижения, для Касталии вообще ничего, разве что ему самому, предводителю, они сулили некоторое облегчение и успокоение совести, ведь тогда он уже не один нес бы ответственность за это неприятное и трудное дело. Если тут вообще можно было еще что-то поправить, воззвать, например, к самолюбию Кнехта в надежде на то, что он передумает, то мыслимо это было лишь с глазу на глаз. Они вдвоем, Кнехт и Александр, должны были выдержать этот жестокий бой, и никто больше. И думая так, он не мог не признать, что Кнехт действовал правильно и благородно, не показавшись администрации, которой уже не признавал, но явившись к нему, предводителю, чтобы принять последний бой и проститься. Даже совершая недозволенные и недопустимые поступки, этот Иозеф Кнехт не терял своего достоинства и своего такта.

Мастер Александр решил положиться на это соображение и не впутывать в дело весь аппарат. Лишь теперь, придя к такому решению, он стал обдумывать все детали случившегося и прежде всего задался вопросом, правомерны ли, собственно, или неправомерны действия магистра, который ведь производил впечатление человека, вполне убежденного в своей безупречности и правомерности своего неслыханного шага. Стараясь теперь свести к какой-то формуле и проверить рискованную затею мастера Игры законами Ордена, которых никто не знал лучше, чем он, предводитель, Александр пришел к неожиданному выводу, что на самом деле Иозеф Кнехт не погрешил и не собирается погрешить против буквы закона, ибо по одной из статей устава, уже десятки лет, правда, не пересматривавшейся, каждому члену Ордена вольно было в любой момент выйти из него, с одновременной утратой прав касталийского жителя. Возвращая свои печати, заявляя о выходе из Ордена и уходя в мир, Кнехт хоть и совершал нечто небывалое, ни на чьей памяти не случавшееся, нечто из ряда вон выходящее, пугающее и, может быть, неприличное, но не нарушал правил Ордена. Совершая этот неприятный, но формально отнюдь не противозаконный шаг не за спиной предводителя Ордена, а лицом к лицу с ним, он делал больше. чем обязан был сделать по букве закона… Но как мог столь уважаемый человек, один из столпов иерархии, дойти до этого? Как мог он для своей затеи, которая, что ни говори, была дезертирством, воспользоваться писаным правилом, когда сотни неписаных, но не менее священных и естественных установлений должны были ее пресечь?

Он услыхал бой часов, оторвался от этих бесплодных мыслей, выкупался, целиком отдал десять минут дыхательным упражнениям и сходил в свою келью для медитации, чтобы перед сном, за оставшийся час, набраться сил и спокойствия и не думать больше об этом деле до завтра.

На другой день молодой служитель при гостинице руководства Ордена отвел магистра Кнехта к предводителю и был свидетелем того, как они обменялись приветствиями. Даже его, привыкшего видеть мастеров медитации и самодисциплины и жить среди них, поразило в облике, манерах и приветствиях обоих досточтимых что-то особое, новое для него, какая-то непривычная, высшая степень собранности и просветленности. Это был, рассказывал он нам, не совсем обычный обмен приветствиями между двумя высочайшими сановниками, превращавшийся, смотря по обстоятельствам, то в шутливую церемонию, то в торжественно-радостный акт, а то и в какое-то состязание в вежливости, предупредительности и подчеркнутом смирении. Все выглядело так, словно здесь принимали кого-то чужого, например какого-нибудь приехавшего издалека мастера йоги, который прибыл, чтобы засвидетельствовать свое почтение предводителю Ордена и помериться с ним силами. Слова и жесты были очень скромны и скупы, взгляды же и лица обоих сановников были полны такой тишины, собранности, сосредоточенности и при этом такой скрытой напряженности, словно оба светились или были заряжены электричеством. Ничего больше нашему свидетелю увидеть и услышать не довелось. Оба удалились во внутренние покои, вероятно, в частный кабинет мастера Александра, и пробыли там наедине – никто не смел беспокоить их – несколько часов. Все, что известно об их разговорах, взято из отрывочных рассказов господина Дезиньори, депутата, которому Иозеф Кнехт кое-что об этом поведал.

– Вы меня вчера застали врасплох, – начал предводитель, – и чуть не вывели из равновесия. За это время я успел немного подумать обо всем. Моя точка зрения, конечно, не изменилась, я член администрации и руководства Ордена. По букве устава, вы имеете право заявить об отставке и уйти со своей должности. Ваша должность вам надоела, и вы чувствуете необходимость попытаться жить вне Ордена. Что, если бы я предложил вам отважиться на такую попытку, но сделать это не в духе ваших скоропалительных решений, а в форме, например, длительного или даже бессрочного отпуска? Ведь чего-то подобного вы, собственно, и добивались своим ходатайством.

– Это не совсем так, – сказал Кнехт. – Если бы мое ходатайство было удовлетворено, я остался бы, правда, в Ордене, но на службе все равно не остался бы. То, что вы так любезно предлагаете, было бы уверткой. Кстати сказать, Вальдцелю и игре в бисер мало толку от магистра, который ушел в отпуск на долгое, на неопределенное время и неизвестно, вернется ли. Да и вернись он даже через год или два, он только забыл бы все, что относится к его службе и к игре в бисер, и ничему новому не научился бы.

Александр:

– Может быть, все-таки кое-чему научился бы. Может быть, узнав, что мир вне Касталии не таков, каким ему представлялся, и так же не нужен ему, как он миру, он спокойно вернулся бы и был бы рад снова оказаться в старой и надежной обстановке.

– Ваша любезность простирается очень далеко. Я благодарен вам за нее и все же принять ее не могу. Не утолить любопытство или влечение к мирской жизни хочу я, а хочу несвязанности никакими условиями. Я не хочу идти в мир со страховым полисом в кармане на случай разочарования, как осторожный путешественник, который решил повидать белый свет. Я ищу, наоборот, риска, трудностей и опасностей, я жажду реальности, задач и поступков, но и лишений, но и страданий. Могу ли я попросить вас не настаивать на вашем любезном предложении и вообще не пытаться поколебать меня и заманить назад? Это ни к чему не привело бы. Мой приход к вам потерял бы для меня свою ценность и свою святость, если бы он кончился запоздалым, теперь уже не нужным мне удовлетворением моего ходатайства. Со времени того ходатайства я не стоял на месте; путь, на который я вступил, – это теперь все мое достояние, мой закон, мое отечество, моя служба.

Александр со вздохом кивнул в знак согласия.

– Что ж, – сказал он терпеливо, – предположим, что вас действительно нельзя смягчить и переубедить, что вы, вопреки всем внешним признакам, глухой, не внемлющий никаким авторитетам, никаким голосам разума и добра безумец, одержимый, которому нельзя преграждать путь. И я не буду пока пытаться переубедить вас и на вас повлиять. Но в таком случае скажите мне теперь то, что хотели сказать, придя сюда, расскажите мне историю вашего отступничества, объясните мне поступки и решения, которыми вы пугаете нас! Будет ли это исповедь, оправдание или обвинение, я хочу это выслушать.

Кнехт кивнул.

– Одержимый благодарит и радуется. Никаких обвинений я не собираюсь предъявлять. То, что я хочу сказать – если бы только не было так трудно, так невероятно трудно облечь это в слова, – представляется мне оправданием, вы, возможно, сочтете это исповедью.

Он откинулся в кресле и взглянул вверх, туда, где на сводчатом потолке еще виднелись блеклые следы росписи тех времен, когда в Гирсланде был монастырь. – призрачно-тусклые узоры из линий и красок, цветов и орнаментов.

– Мысль, что должность магистра может и надоесть и что с нее можно и уйти, пришла мне впервые уже через несколько месяцев после того, как я был назначен мастером Игры. Однажды я сидел и читал книжечку моего знаменитого когда-то предшественника Людвига Вассермалера, где тот, перебирая месяц за месяцем год службы, дает указания и советы своим преемникам. Я прочел там его рекомендацию заблаговременно думать о публичной игре наступающего года и, если у тебя нет такой охоты и не хватает выдумки, сосредоточиться и настроить себя на это. Когда я, уверенный в своих силах новоиспеченный магистр, прочел эту рекомендацию, я хоть и усмехнулся по молодости над заботами старика, который их описал, однако почувствовал тут и какую-то серьезную опасность, что-то грозное и гнетущее. Раздумья об этом привели меня к решению: если придет такой день, когда мысль о следующей торжественной игре вызовет у меня вместо радости озабоченность, а вместо гордости страх, то я не стану вымучивать новую игру, а уйду в отставку и верну администрации свои регалии. Такая мысль появилась у меня тогда в первый раз, и тогда, только что с великим трудом освоившись на новом месте и несясь на всех парусах вперед, я, конечно, в глубине души не очень-то верил в то, что и я когда-нибудь состарюсь, устану от работы и жизни, что такой пустяк, как поиски идей для новых игр, будет когда-нибудь раздражать и смущать меня. Тем не менее решение это было тогда принято. Вы ведь, досточтимый, довольно хорошо знали меня в то время, лучше, может быть, чем я знал себя сам. Вы были моим советчиком и духовником в ту трудную первую пору службы и лишь недавно снова покинули Вальдцель.

Александр испытующе посмотрел на него.

– Лучшего задания у меня, пожалуй, никогда не бывало, – сказал он, – я был тогда доволен вами и самим собой так, как редко случается быть довольным. Если верно, что за все приятное в жизни надо платить, то теперь я расплачиваюсь за свой тогдашний энтузиазм. Я тогда прямо-таки гордился вами. Сегодня я сказать это не могу. Если из-за вас Ордену предстоит разочарование, а Касталии потрясение, то ответственность за это несу и я. Может быть, тогда, когда я был вашим спутником и советчиком, мне следовало задержаться в вашем селении игроков еще на несколько недель или еще жестче взяться за вас, еще строже следить за вами.

Кнехт ответил на его взгляд весело.

– Вы не должны так казниться, domine, а то мне придется напомнить вам кое-какие наставления, которые вы давали мне, когда я, новоиспеченный магистр, был слишком угнетен своей должностью и связанными с нею обязанностями и ответственностью. Вы, помнится, в такую минуту однажды сказали мне: если бы я, магистр Игры, был злодеем или бездарностью и делал бы все, что не подобает делать магистру, даже если бы я всячески старался натворить на своем высоком посту как можно больше вреда, то все это смутило бы нашу дорогую Касталию, все это взволновало бы ее не глубже, чем камешек, брошенный в озеро. Несколько маленьких волн и кружочков – и дело с концом. Так незыблем, так надежен наш касталийский уклад, так неуязвим его дух. Припоминаете? Нет, за мои попытки быть как можно худшим касталийцем и как можно больше повредить Ордену вы, конечно, не несете вины. Да вы ведь и знаете, что мне никогда не удастся нарушить всерьез ваш покой. Но продолжу свой рассказ… То, что я уже в начале своего магистерства мог принять такое решение, то, что я не забыл его и хочу сейчас выполнить, это связано с неким внутренним ощущением, которое появляется у меня время от времени и которое я называю «пробуждением». Но об этом вы уже знаете, об этом я однажды говорил с вами – тогда, когда вы были моим ментором и гуру,[51]причем тогда я жаловался вам, что, с тех пор как я стал магистром, это ощущение уже не возникает у меня и все дальше уходит в прошлое.

– Вспоминаю, – подтвердил предводитель, – я был тогда несколько смущен вашей способностью к ощущению такого рода, у нас она обычно редко встречается, а вне Касталии проявляется в самых разных формах: например, у гениев, особенно у политиков и полководцев, но также и у людей слабых, полубольных, в целом скорее малоодаренных, у ясновидящих, телепатов, медиумов. Ни с одним из этих типов людей – ни с военными героями, ни с ясновидящими или разведчиками подземных ключей и руд – у вас, казалось мне, не было решительно ничего общего. Напротив, и тогда, и до вчерашнего дня вы казались мне хорошим членом Ордена – благоразумным, здравомыслящим, послушным. Подвластность каким-то таинственным голосам, божественным ли, демоническим или голосам собственной души, совершенно, по-моему, не вязалась с вами. Поэтому в описанных вами состояниях «пробуждения» я усмотрел просто моменты, когда вы осознавали собственный рост. При таком толковании представлялось вполне естественным, что это внутреннее ощущение тогда долгое время не возникало: вы ведь только что заняли некий пост и возложили на себя некую работу, которая висела на вас как слишком широкий плащ и в которую еще надо было врасти. Но скажите: думали ли вы когда-нибудь, что в этих «пробуждениях» есть что-то от откровений высших сил, от вестей или призывов из сфер объективной, вечной или божественной истины?

– В этом-то и состоит, – сказал Кнехт, – стоящая сейчас передо мной трудная задача: выразить словами то, что не поддается словам; сделать рациональным то, что явно внерационально. Нет, ни о каких манифестациях божества или демона или абсолютной истины я при этих пробуждениях не думал. Силу и убедительность придает этим ощущениям не доля истины, в них содержащаяся, не их высокое происхождение, их божественность или что-либо в этом роде, а их реальность. Они невероятно реальны, подобно тому как резкая физическая боль или внезапное явление природы, буря или землетрясение, кажутся нам заряженными реальностью, сиюминутностью, неизбежностью совсем не в той степени, как обычные часы или состояния. Порыв ветра, предшествующий готовой разразиться грозе, загоняющий нас в дом и к тому же пытающийся вырвать у нас из рук ручку двери, или острая зубная боль, когда кажется, что все неурядицы, страдания и конфликты мира сосредоточены в вашей челюсти, – это вещи, в реальности и значении которых мы можем, пожалуй, потом как-нибудь, если мы склонны к таким забавам, и усомниться, но в момент, когда мы их ощущаем, эти вещи не допускают никаких сомнений и реальны донельзя. Подобного рода повышенной реальностью обладают для меня мои «пробуждения», отсюда и это название; в такие часы у меня действительно бывает ощущение, будто я долго пребывал во сне или полусне, а сейчас бодр, свеж и восприимчив, как никогда. Минуты огромной боли или потрясений, и в мировой истории тоже, обладают убедительной силой необходимости, они зажигают в душе чувство щемящей актуальности и щемящего напряжения. Потом, как следствие потрясения, может произойти нечто прекрасное и светлое или нечто безумное и мрачное; в любом случае то, что произойдет, будет казаться великим, необходимым и важным и резко отличаться от происходящего повседневно.

– Но позвольте мне, – продолжал он, передохнув, – попытаться подойти к этому делу и с другой стороны. Вы помните легенду о святом Христофоре? Да? Так вот, этот Христофор был человек большой силы и храбрости, но он не хотел владычествовать и править, а хотел служить, служение было его силой и его искусством, в этом он знал толк. Однако ему было не все равно, кому служить. Служить он хотел непременно самому великому и самому могучему господину. И если он слышал о господине, который был еще более могуч, чем нынешний его господин, он предлагал тому свои услуги. Этот великий слуга всегда мне нравился, и, наверно, я немного похож на него. Во всяком случае, в ту единственную пору моей жизни, когда я располагал собой, в студенческие годы, я долго искал и не мог выбрать, какому господину служить. Я годами отмахивался от игры в бисер и относился к ней с недоверием, хотя давно видел, что это самый драгоценный и самый оригинальный плод нашей Провинции. Я уже попробовал его на вкус и знал, что на свете нет ничего более заманчивого и сложного, чем отдаться Игре, да и довольно рано заметил, что эта восхитительная Игра требует не наивных любителей-дилетантов, что того, кто в какой-то мере овладевал ею, она поглощала целиком и заставляла служить себе. А против того, чтобы навсегда посвятить все свои силы и интересы этому волшебству, восставал во мне какой-то инстинкт, какой-то наивный вкус к простому, цельному и здоровому, предостерегавший меня от духа вальдцельского vicus lusorum как от духа специализации и виртуозности, духа, правда, изысканного и изощренного, но обособившегося от жизни и человечества в целом и замкнувшегося в высокомерном одиночестве. Я несколько лет сомневался и проверял себя, прежде чем мое решение созрело и я, несмотря ни на что, сделал выбор в пользу Игры. Поступил я так именно из-за своего стремления совершить как можно больше и служить лишь самому великому господину.

– Понимаю, – сказал мастер Александр. – Но как ни взгляни на это и как бы вы это ни представляли, я всегда натыкаюсь на одну и ту же причину всех ваших экстравагантностей. Вы слишком заняты собственной персоной или слишком зависите от нее, а это совсем не то же самое, что быть крупной личностью. Иной может быть звездой первой величины по способностям, силе воли, упорству, но он так хорошо отцентрован, что вращается в системе, которой принадлежит, без всякого трения и лишнего расхода энергии. Другой обладает теми же талантами, даже еще более прекрасными, но ось у него проходит не точно через центр, и половину своих сил он тратит на эксцентрические движения, которые ослабляют его самого и мешают его окружению. К этому типу, вероятно, принадлежите вы. Должен только признаться, что вам прекрасно удавалось это скрывать. Тем хуже, кажется, все оборачивается теперь. Вы говорите мне о святом Христофоре, а я скажу вот что: если в этой фигуре и есть что-то величественное и трогательное, для слуг нашей иерархии она вовсе не образец. Кто хочет служить, должен служить господину, которому он присягнул, до гробовой доски, а не томиться тайной готовностью сменить господина, как только найдется другой, почище. Иначе слуга превращается в судью своих же господ: как раз это вы и делаете. Вы хотите всегда служить только самому высокому господину и так простодушны, что беретесь судить о ранге господ, между которыми выбираете.

Кнехт слушал внимательно, и тень печали пробегала порой по его лицу. Затем он продолжал:

– При всем уважении к вашему мнению – а иного я и не ждал, – прошу послушать меня еще немного. Итак, я стал умельцем Игры и долгое время действительно пребывал в убеждении, что служу высочайшему из господ. Во всяком случае, мой друг Дезиньори, наш покровитель в федеральном совете, как-то раз весьма наглядно описал мне, каким заносчивым, чванливым, напыщенным виртуозом Игры, каким выкормышем элиты был я когда-то. Но я еще должен сказать вам, какое значение имели для меня со времен студенчества и «пробуждения» слова «переступить пределы». Запомнились они мне, думаю, при чтении какого-нибудь философа-просветителя и под влиянием мастера Томаса фон дер Траве и с тех пор, как и «пробуждение», были для меня прямо-таки заклинанием, погоняюще-требовательным и обещающе-утешительным. Моя жизнь, виделось мне, должна быть переходом за пределы, продвижением от ступени к ступени, она должна проходить и оставлять позади даль за далью, как исчерпывает, проигрывает, завершает тему за темой, темп за темпом какая-нибудь музыка – не уставая, не засыпая, всегда бодрствуя, всегда исчерпывая себя до конца. В связи с ощущением «пробуждения» я заметил, что такие ступени и дали есть и что последняя пора каждого отрезка жизни несет в себе ноты увядания и умирания, которые затем ведут к выходу в новую даль, к пробуждению, к новому началу. И этим ощущением тоже, ощущением «выхода за пределы», я делюсь с вами как средством, которое, возможно, поможет разобраться в моей жизни. Выбор в пользу игры в бисер был важной ступенью, не менее важной было первое ощутимое подчинение иерархии. Даже занимая должность магистра, я еще ощущал такие переходы со ступени на ступень. Лучшим из того, что принесла мне эта должность, было открытие, что не только музицирование и игра в бисер – отрадные дела, что отрадно также учить и воспитывать. А постепенно я открыл еще, что воспитывать мне тем радостнее, чем моложе и чем меньше испорчены воспитанием мои питомцы. Это тоже, как и многое другое, привело к тому, что меня тянуло к юным и все более юным ученикам, что больше всего мне хотелось быть учителем в какой-нибудь начальной школе, что моя фантазия была порой занята вещами, лежавшими уже за пределами моей службы.

Он передохнул. Предводитель сказал:

– Вы все больше удивляете меня, магистр. Вот вы говорите о своей жизни, а речь идет сплошь о частных, субъективных впечатлениях, личных желаниях, личных эволюциях и решениях! Право, не думал, чтобы касталиец вашего ранга мог видеть себя и свою жизнь так.

В его голосе звучали не то упрек, не то грусть, и Кнехта это огорчило; однако он собрался с мыслями и бодро воскликнул:

– Но мы же, досточтимый, говорим сейчас не о Касталии, не об администрации, не об иерархии, а только обо мне, о психологии человека, причинившего вам, к сожалению, большие неприятности. О том, как я нес свою службу, как исполнял свои обязанности, о достоинствах или недостатках, которыми я как касталиец и магистр обладал, мне говорить не к лицу. Моя служба, как вся внешняя сторона моей жизни, у вас на виду и поддается проверке, придраться вы сможете мало к чему. Речь идет ведь о чем-то совсем другом, о том, чтобы показать вам путь, которым я шел как индивидуум, путь, который вывел меня из Вальдцеля и завтра выведет из Касталии. Послушайте меня еще немного, будьте добры!

Тем, что я знал о существовании какого-то мира за пределами нашей маленькой Провинции, я обязан не своим ученым занятиям, в которых этот мир фигурировал лишь как далекое прошлое, а прежде всего моему однокашнику Дезиньори, который был гостем оттуда, а позднее – своему пребыванию у отцов-бенедиктинцев и патеру Иакову. Собственными глазами я мало что видел из мирской жизни, но благодаря этому человеку я получил представление о том, что называют историей, и возможно, что тем самым уже положил начало той изоляции, в какой оказался по возвращении. Возвратился я из монастыря в страну почти без истории, в провинцию ученых и умельцев Игры, в очень изысканное и очень приятное общество, в котором, однако, я со своим представлением о мире, со своим любопытством и интересом к нему был, казалось, совсем одинок. Многое могло меня утешить; было несколько человек, которых я высоко ценил и сделаться коллегой которых стало для меня смущающей и радостной честью, было множество хорошо воспитанных и высокообразованных людей, было вдоволь работы и довольно много способных и милых учеников. Однако за время учения у отца Иакова я сделал открытие, что я не только касталиец, но и человек, что мир, весь мир имеет ко мне отношение и вправе притязать на мою причастность к его жизни. Из этого открытия следовали потребности, желания, требования, обязательства, потакать которым мне никак нельзя было. Жизнь мира, на взгляд касталийца, была чем-то отсталым и неполноценным, жизнью в беспорядке и грубости, страстях и рассеянье, в ней не было ничего прекрасного и желанного. Но ведь мир с его жизнью был бесконечно больше и богаче, чем представление, которое могли себе составить о нем касталийцы, он был полон становления, полон истории, полон попыток и вечно новых начал, он был, может быть, хаотичен, но он был родиной всех судеб, всех взлетов, всех искусств, всякой человечности, он создал языки, народы, государства, культуры, он создал и нас и нашу Касталию и увидит, как все это умрет, а сам будет существовать и тогда. К этому миру мой учитель Иаков пробудил у меня любовь, которая постоянно росла и искала пищи, а в Касталии пищи для нее не было, здесь ты был вне мира, был сам совершенным, больше не развивающимся, больше не растущим мирком.

Он глубоко вздохнул и умолк. Поскольку предводитель никак не возразил и только выжидательно посмотрел на него, Кнехт задумчиво кивнул ему и продолжал:

– И вот мне пришлось нести два бремени – много лет. Я должен был служить на высоком посту и нести ответственность за него и должен был справляться со своей любовью. Служба, как было ясно мне с самого начала, не должна была страдать от этой любви. Наоборот, думалось мне, любовь эта должна пойти службе на пользу. Если я – а я надеялся, что этого не произойдет, – и буду делать свою работу не совсем так совершенно и безукоризненно, как того можно ждать от магистра, то все равно я буду знать, что в душе я деятельнее и живее, чем иной безупречный коллега, и могу кое-что дать своим ученикам и сотрудникам. Свою задачу я видел в том, чтобы медленно и мягко, не порывая с традицией, расширять и согревать касталийскую жизнь, вливать в нее из мира и из истории новую кровь, и, по счастью, в это же время, чувствуя в точности то же самое, о дружбе и взаимопроникновении Касталии и мира мечтал за пределами Провинции один мирянин: это был Плинио Дезиньори. Слегка поморщившись, мастер Александр сказал:

– Ну да, от влияния этого человека на вас я ничего хорошего и не ждал, как и от вашего нескладного подопечного Тегуляриуса. И это, значит, Дезиньори заставил вас окончательно порвать с нашим укладом?

– Нет, domine, но он, отчасти сам того не зная, помог мне в этом. Он вдохнул немного воздуха в мою духоту, благодаря ему я снова соприкоснулся с внешним миром и лишь потому смог понять и признаться себе самому, что мой здешний путь подходит к концу, что настоящей радости мне моя работа больше не доставляет и что пора покончить с этим мучением. Опять осталась позади какая-то ступень, опять я прошел через какую-то даль, и на сей раз этой далью была Касталия.