Риторика и раннее христианство 1 страница

 

Первые христианские общины стали появляться в Восточном Средиземноморье в конце I в. до н.э. — начале I в. н.э. Общепри­знанно, что наиболее ранние из дошедших до нас христианских текстов были написаны по-гречески, и, следовательно, создавались под непосредственным влиянием эллинистических культур. Там, где традиция сообщает о негреческом (еврейском или арамейском) под­линнике, как в случае с Евангелием от Матфея, до нас не дошло ни слова. Поэтому культурное воздействие эллинистического мира, в том числе и риторики, не могло не сказаться на словесном и тек­стовом оформлении нового религиозного учения.

По авторитетному мнению проф. И.С. Свенцицкой, "примерно около полувека христианство распространялось прежде всего благо­даря устным проповедям и рассказам. Само слово "евангелие" (благовестие) не имело первоначально в представлении христиан специфического значения писанного произведения. Существование устного "благовестия" отразилось и в первых христианских сочине­ниях, в частности в посланиях Павла"1. "Евангелие, которое я благовествовал, не есть человеческое", — утверждает апостол Христов (1:6—7,11). И далее: "В день, когда по благовествованию моему, бог будет судить тайные дела человеков..." (2:16).

Ясно видно, что для автора посланий евангелие — не писание, а проповедуемое странствующими пророками "благовестие" о Христе и его миссии.

Преимущественно устный характер проповеди нового религиоз­ного учения определил его взаимодействие с традициями позднего античного красноречия. Роль проповедив истории христианства вообще была исключительно велика. В своем классическом виде она сводилась к цитированию евангельской перикопы и разъясняла ее смысл. Естественно, что ранняя монологическая проповедь была направлена к увещеванию, разъяснению, возвещению истины, то есть имела дидактические цели.

Христианство возникло и первоначально распространялось как религия бедняков и отверженных, людей далеких от сокровищниц образованности и культуры. Между тем рукописные книги были до­роги и малодоступны, да и грамотность в основном распространя­лась в пределах городских культурных центров, далеких от ранне­христианских общин, располагавшихся в сирийской и палестинских пустынях. С утратой воспитательной роли книги, литературы, теат­ра живая речь с ее приемами прямого эмоционального обращения к человеку, к массе обретала все большее значение.

С другой стороны, в окружающем римско-эллинистическом мире обращения к коллективу граждан с помощью речей, которые не столько несли информацию, сколько пробуждали определенную ре­акцию слушателей, были наиболее распространенным способом аги­тации и привлечения сторонников. К тому же такое совместное слушание сплачивало людей, создавало ощущение их причастности к "общему делу".

Первые христиане, среди которых было много людей, не входив­ших в гражданский коллектив городов, в которых они жили, — пе­реселенцев, вольноотпущенников, рабов — не признавали офици­альных публичных торжеств, религиозных празднеств. Эти люди, собираясь где-нибудь за городом или в опустевших ремесленных мастерских, ощущали свою общность, слушая пришедшего к ним проповедника. Эта общность, в свою очередь, усиливала эмоцио­нальное воздействие слова. Такое воздействие вряд ли могло ока­зать уединенное чтение рассказов о жизни Иисуса или библейских пророчеств. Эта особенность раннехристианского учения сохрани­лась и в писаных текстах Евангелий. Как отмечает С.С. Аверинцев, "евангельские тексты — не только и не столько литература, рас­считанная на одинокое, "кабинетное" чтение, сколько цикл так на­зываемых перикоп для богослужебно-назидательного рецитирования на общинных собраниях; они с самого начала литургичны, их сло­весная ткань определена культовым ритмом"2.

Первым в ряду евангельских учителей, вероятно, следует поста­вить самого Иисуса, проповедовавшего свое учение среди учеников и последователей3. Речения Иисуса, так называемые логии, долгое время сохранялись в устной традиции вытверженных на память афоризмов и рассказов. "В Палестине тех времен, — рассказывает С.С. Аверинцев, — было принято заучивать и передавать из уст в уста изречения знаменитых рабби и рассказы о них, донесенные до письменной фиксации (в Талмуде) порой через много столетий; па­мять ближневосточного человека тех времен была тренированной. С этим согласуется тот факт, что афоризмы Иисуса в Евангелиях от Матфея и от Луки нанизаны в соответствии с объединяющим их ключевым словом, но порядок их бывает различным в зависимости от ключевого слова: сказывается мнемотехника устной традиции"4. О логиях Иисуса помимо евангелистов упоминает в IV в. Евсевий в "Demonstratio evangelica"; позднее они были обнаружены в оксиринхских папирусах и в гностическом Евангелии Фомы, найденных археологами в конце XIX—XX в.

Логии Иисуса, запечатленные в Евангелиях, коренным образом отличаются от речей героев деяний в греко-римской биографии или историографической литературе. "Чисто семиотической формой на­зидания являются знаменитые евангельские макаризмы (так назы­ваемые заповеди блаженства): "Блаженны нищие духом, ибо им принадлежит царство небесное. Блаженны плачущие, ибо они уте­шатся. Блаженны кроткие, ибо они унаследуют землю. Блаженны алчущие и жаждущие справедливости, ибо они насытятся. Блажен­ны милостивые, ибо они будут помилованы..." (Матф., 5, 3—7 и да­лее). Им противостоят угрозы по формуле "горе вам!", например: "Напротив, горе вам, богатые, ибо не будет вам утешения!" (Лк., 7, 24)5; "Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что поедаете дома вдов и лицемерно долго молитесь: за то примете тем большее осуж­дение. <...>Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что уподоб­ляетесь окрашенным гробам, которые снаружи кажутся красивыми, а внутри полны костей мертвых и всякой нечистоты..." (Матф., 23, 14—27) Подобные проклятия, характерны для иудейского фолькло­ра, известного по Талмуду: "Горе злодеям, ибо они навлекают вину не на себя одних, а и на своих детей".

Не менее сильное впечатление производили на слушателей и возводимые традицией к Христу притчи(маршал — форма назида­тельной иудейской литературы, близкая к басне или сказке), примером которых может служить знаменитое заключение Нагорной проповеди: "Всякого, кто слушает эти мои слова и исполняет их, я уподоблю мужу благоразумному, который построил свой дом на камне; и пошел дождь, и разлились реки, и подули ветры, и устре­мились на дом тот, и он не упал, потому что был основан на камне. А всякий, кто слушает эти мои слова и не исполняет их, подобен человеку безрассудному, который построил свой дом на песке; и пошел дождь, и разлились реки, и подули ветры и налегли на дом тот; и он упал, и было падение его великое" (Матф., 7, 24—27). Притчи, как некогда рекомендованные Аристотелем для ораторской практики басни, в образной форме изъясняли то, что в непосредст­венном виде оказалось бы непонятным или неприемлемым. Образ­ная символическая форма позволяла сделать содержание многознач­ным и, следовательно, более универсальным и менее дидактичным.

Раннеевангельские литературные формы изложения кратки и очень выразительны, отличаются фольклорной свежестью образов. Примером суровой простоты сдержанности выражений и может служить самое раннее из Евангелий — Евангелие от Матфея. Се­миотические формы мысли то и дело просвечивают здесь сквозь греческий синтаксис, появляется много разговорных и негреческих выражений, отсутствуют обязательные для традиционной риторики декоративные части, такие как вступление.

Практически проповедь Иисуса в изложении евангелистов стро­ится в рамках ближневосточной традиции, и о греческом влиянии можно говорить только по отношению к композиции Евангелий, со­относимых в описании "жития" Христа с греко-римской биографией, и о некоторых чисто греческих элементах повествования в наиболее "литературном" Евангелии от Луки, где обнаруживаются черты ли­ризма, жанровости, утонченной чувственности и проч. Но все это касается чисто литературных аспектов и не имеет прямого отноше­ния к риторике.

Совершенно иной характер имеет последнее по времени написа­ния Евангелие от Иоанна, включенное в канон. В нем излагается не житие Иисуса и практическая мораль, как в Нагорной проповеди, а переосмысленное в духе христианской этики позднеэллинское уче­ние о Логосе. Земная жизнь Христа "интерпретировалась как само­раскрытие мирового смысла (примерно так может быть передано греческое понятие "логос", условно переводимое по-русски как "слово"). Четвертое Евангелие обращается к важной для мифа идее изначального исходного; оно с умыслом открывается теми же сло­вами, которыми начат рассказ о сотворении мира в Ветхом Завете (Быт., 1,1) — "в начале". Вот этот пролог: "В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Бог был Слово; оно было в начале у Бога.

Все через него начало быть, и без него не начало быть ничто из то­го что начало быть. В нем была жизнь, и жизнь была свет человеков: и свет во тьме светит и тьма не объяла его..." (Ио., 1, 1—5). Автор как бы сам вслушивается и вдумывается в постоянно повто­ряемые им слова-символы с неограниченно емким значением: уже в приведенном только что прологе появляются Слово, Жизнь и Свет, затем к ним присоединяются чрезвычайно важные словесные мифо­логемы — Истина и Дух"6. Ассимилированная в духе христианской мистики греческая философская мысль не могла не принести в текст Нового Завета риторически оформленных идей неоплатониз­ма, стоицизма и кинизма, столь распространенных в средиземно­морском мире на рубеже двух эпох. Так, в Евангелии от Иоанна находим вариации сходных мыслей в духе Сенеки — тезисы: "Если мир вас ненавидит, знайте, что он меня прежде вас возненавидел. Если бы вы были от мира, то мир любил бы свое; а как вы не от мира, но я избрал вас от мира, потому ненавидит вас мир..." (Ио., 15, 18—19). Когда же Иисус вступает в диалог с защитниками ста­рой веры, перед читателем являются известные формы стоической диатрибы, в которой подразумеваются вопросы и возражения вооб­ражаемого собеседника. Например, на празднике кущей Христос использует непринужденную разговорную лексику, свободно пере­ходит от темы к теме, демонстрирует раскованность и живость ин­тонации: "... одно дело сделал Я, и все вы дивитесь; Моисей дал вам обрезание — хотя оно и не от Моисея, но от отцов, — ив суб­боту вы обрезываете человека; Если в субботу принимает человек обрезание, чтобы не был нарушен закон Моисеев, — на меня ли негодуете за то, что Я всего человека исцелил в субботу? Не судите по наружности, но судите судом праведным" (Ио., 7, 21—24).

Пока христианская религия была учением нескольких иудейских сект, в своих проповедях она апеллировала к Ветхозаветному авто­ритету — к тексту Септуагинты, переводу Библии на греческий, выполненному в III в. до н.э. Септуагинта "воссоздает особый строй семиотической поэтики, более грубый, но и более экспрес­сивный по сравнению с языком жанров греческой литературы. Син­таксический параллелизм был достаточно известен греческой рито­рике, но там он отличался большой дробностью, у него как бы ко­роткое дыхание: библейская поэзия работает большими словесными массами, располагаемыми в свободной организации. В определенном отношении правила библейского стиля ближе нашему современному восприятию (подготовленному веками вчитывания в Библию!), чем правила греческой прозы. Греческий вкус требовал, чтобы ритмиче­ские отрывки прозы заканчивались на одинаковые глагольные фор­мы, по возможности рифмующиеся между собой: "К чародейству она прибегает, благой цели не достигает и своих приверженцев к ней не направляет, но во многом сама в себе заблуждает и лишь нечто горестное и скудное порою осуществляет" (Гелиодор. Эфиопика / Пер. А.Н. Егунова). В Библии такие глагольные формы не завершают, а открывают стихи и полустишья: "Так, Господи, ты по­знал все, мое новое и древнее; ты образовал меня и возложил на меня руку твою" (Пс., 125, 4). Когда мы читаем в I Послании апо­стола Павла к фессалоникийцам: "Вразумляйте беспорядочных, утешайте малодушных, помогайте немощным", то этот порядок слов сформирован традицией Септуагинты. Греческий ритор построил бы период так: "Беспорядочных вразумляйте, малодушных утешайте, немощным помогайте" (V, 15)7.

Однако выйдя за рамки иудейского сектантства, христианский проповедник вынужден был искать иные формы, более привычные и доступные римлянам и эллинам, и тогда в жизнеописании Христа появляются образцы риторического красноречия. Образ неустроен­ности использовался еще в антиолигархической агитации Тиберия Гракха: "И дикие звери в Италии имеют логова и норы, куда они могут прятаться, а люди, которые сражаются и умирают за Италию, не владеют в ней ничем, кроме воздуха и света..." (Плутарх. Тиберий Гракх, 9). У автора Евангелия от Матфея получается несколько интимнее: "Лисицы имеют норы, и птицы небесные — гнезда, а сын человеческий не имеет где преклонить голову" (Матф., 8, 20).

Еще большей проникновенностью и экспрессивностью обладают письменные проповеди — посланияапостолов Христовых и самого яростного проповедника христианства — Павла. Паулинские посла­ния близки к жанру церковной проповеди и одновременно напоми­нают нам афористичный и экспрессивный стиль Сенеки (не случай­но впоследствии появилась на свет псевдопереписка между Сенекой и апостолом Павлом). Апостольская диатриба сохраняет весь пыл и стиль живой полемики. "Как же ты, уча другого, не учишь себя са­мого? Проповедуя не красть, крадешь? говоря: не прелюбодействуй, прелюбодействуешь? гнушаясь идолов, святотатствуешь? Хвалишь­ся законом, а преступлением закона бесчестишь Бога?" — обраща­ется Павел к ортодоксальному иудаисту (Поел, к Римл., 2, 21—24). "Послания апостола Павла тем и отличаются от бесчисленных па­мятников христианской назидательной словесности, что в них мысль идет через мучительные противоречия и мучительно борется сама с собою. Это придает паулинским текстам пульсацию жизни. В них органично воспринята и по-новому разработана форма диатри­бы с ее "полифоничностью" внутреннего спора, в ходе которого ав­тор перебивает себя и спорит с возможными выводами из собствен­ных рассуждений"8. Мятущийся дух и страстная натура питают по­этический полет знаменитого послания к Коринфянам: "Если я го­ворю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я — медь звенящая, или кимвал звучащий. Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, ибо имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви, — то я ничто. И если я раздам все имение мое, и отдам тело мое на сожжение, а любви не имею, — нет мне в том никакой пользы. Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится. Не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла. Не радуется неправде, а сорадуется истине; все покры­вает, всему верит, всего надеется, все переносит" (I посл, к Корин­фянам, 13, 1—7).

Паулинское самоотречение в вере приводит пророка почти к стоическому понятию свободы человеческой личности — свободы не как произвола, а свободы от произвола. Сторонники Сенеки Младшего тоже утверждали, что мир — не внешние обстоятельства, мир внутри тебя, и посему все, что происходит вне твоей души, — не­важно. Для проповеди такой философской позиции рационализм — самая невыгодная форма агитации; гораздо действеннее эмоцио­нальный стиль фанатично верующего: "Так что же? Станем преда­ваться греху, как скоро мы не под законом, а под благодатью? От­нюдь! (букв, "да не будет")" (Рим., 16, 15). Как напоминает этот стиль посланий эпистолы Сенеки: "Что же это? — душа, притом прямая, добрая, великая. А чем иным ты ее назовешь, как не богом, пребывающим в человеческом теле?" (Sen.Min., ер. IV, 2, 31 )9.

В дальнейшем все указанные черты евангельской риторики ста­новятся достоянием формирующегося института церкви. Главным орудием церкви, как в обращении новых сторонников, в миссионер­ской деятельности, так и в наставлениях, разъяснениях и призывах, предназначенных верующим, становится проповедь, органически впитавшая в себя все новаторские приемы апостольской риторики. "Постепенно проповедь становится неотъемлемой частью литурги­ческого обихода и сосредотачивается у священнослужителей, а не у частных лиц, — утверждает историк древнего мира А.Ч. Козаржевский. — Проповедь окончательно монологизируется и предназнача­ется для безмолвного прослушивания присутствующими. Проповедь в основном обозначали два термина: didascalia" (обучение) и homilia" (общение, собеседование). Термин logos (слово) применяется глав­ным образом к письменным поучениям"10.

Христианская проповедь впитала в себя многие философские и религиозные учения своей эпохи11. Наряду с философским и религи­озным синкретизмом новое учение творчески осваивает и пропаган­дистские системы уходящего мира, в том числе риторику. Не слу­чайно почти все латинские апологеты и первые отцы церкви были риторами или учителями красноречия до принятия христианства. Приняв новую веру, апологеты осудили свою мирскую профессию, не потому что она была мирской и связывала их с миром или напо­минала об их языческом прошлом, но они сознавали, что ее сущ­ность, и именно эстетическая сущность, противоречит простоте и безыскусности христианской доктрины. Поэтому первый ло­зунг христианского красноречия — опрощение, вплоть до Евангель­ского "Блаженны нищие духом..." Выявлению истины больше спо­собствует безыскусная речь, ибо доказательство не скрыто в ней под покровом красивостей, а представлено в своей естественной форме, рассуждает в диалоге "Октавий" один из ранних теоретиков христианской риторики, юрист из Северной Африки Минуций Фе­ликс (Octav., 14, 7), несколько приспособив к обстоятельствам идеи, высказанные в "Риторике" Аристотеля.

Напомним, что нередко античные риторы, такие как Лукиан, Либаний, Цецилий или пресловутый Юлиан Отступник были ярыми и довольно изощренными противниками христианства. Поэтому не­редко пафос христианских апологетов направляется не против он­тологических или гносеологических соображений ниспровергателей христианства, а против формы их речений — против риторики. Тот же Минуций Феликс, комментирующий Цецилия, утверждает, что "от силы красноречия меняется положение самой ясной истины. Это случается, как известно, из-за легкомыслия слушателей, кото­рые отвлекаются красотою слов (verborum lenocinio) от сути вещей и без рассуждения соглашаются со всем сказанным; они не отлича­ют ложное от правильного, не зная, что и в невероятном бывает ис­тина, и в истиноподобном ложь" (Octav. 14, 3—4)12. Минуцию вто­рит Титиан: "Красноречие вы употребляете на ложь и клевету; вы продаете за деньги свободу (αυτεξουιον) часто представляете спра­ведливым то, что в иное время считали недобрым" (Adv gr. 1).

Один из виднейших апологетов христианства, также уроженец аф­риканской провинции, Квинт Септимий Флоренс Тертуллиан в сво­их проповедях нового вероучения вообще отрицает разум и заменяет его парадоксальным мистическим вчувствованием и сопереживанием: "Распят сын божий — не стыдно, ибо это постыдно. И умер сын божий — это вполне достоверно, ибо нелепо. А погребенный, он вос­крес — это верно, ибо невозможно" (de carne Chr. V). Рубленные ан­титезы превосходят своей "сыпучестью" даже "песок" Сенеки, переда­вая эмоциональный, взволнованный тон, хлесткая фраза питается не­поддельными страстями ума и души, эксцентричные парадоксы, гроте­скные гиперболы объединены мистическим порывом... И все же полу­ченное автором образование и практика судебного оратора прогляды­вают в текстах Тертуллиана, когда он, описывая сотворение богом мира из ничего, уподобляет процесс божественного творения работе писате­ля, которому "непременно так следует приступать к описанию: сначала сделать вступление, затем излагать [события]; сначала назвать [предмет], а потом описать" (Adv. Herm. 26).

"Если современные ему греческие церковные мыслители типа Клемента Александрийского работали над приведением библейского предания и античной философской традиции в целостную закруг­ленную систему, — пишет о Тертуллиане С.С.Аверинцев, — то Тертуллиан не упускает ни одного случая злорадно подчеркнуть пропасть между верой и умозрением"13. Так рождается знаменитый принцип Тертуллиана "Верую, потому что абсурдно!" Эмоцио­нальный фон мышления Тертуллиана — характерная для его кри­зисного времени и для молодого христианства тоска по эсхатологи­ческой развязке; имперскому общественному порядку он противопоставляет кинически окрашенный космополитизм и моральное бой­котирование политики: "Для нас нет дел более чуждых, чем госу­дарственные. Мы признаем для всех только одно государство — мироздание" ("Апологетик")14. Таков один из тех деятелей христианства, которые стояли у истоков формирования епископальной церк­ви — христианства, монополизированного пастырями, ставшими те­перь посредниками между богом и паствой.

Формирование епископальной церкви — важнейший период в развитии христианской риторики, потому что в это время в новую церковь приходят люди знатные, богатые и образованные. Именно они, приспосабливая христианскую проповедь для нужд имперской государственности, вводят в нее идеи и приемы греко-римской ри­торики. Уже Ориген (III в. н.э.) рассматривает проповедь не как плод божественного вдохновения, а как результат высокого искус­ства и говорит о необходимости специальной подготовки проповед­ника. Следующее за Оригеном поколение христианских проповед­ников — сплошь ораторы, получившие образование в языческих риторических школах: Григорий Неокесарийский, Ипполит, Киприан, и, разумеется, ученики знаменитого Либания Василий Великий (Кесарийский) и Григорий Богослов (Назианзин).

По мнению исследователя византийской риторики Г.Л. Курбато­ва, "оформителем некоторых видов христианской риторики IV в. следует признать Евсевия Кесарийского. Сохранившийся текст од­ной из его гомилий свидетельствует об усвоении приемов античной риторики (игра антитез, вкус к патетике, известная ритмика, "музыкальность" текста — черты, свойственные азианской школе). Ему принадлежит немалая заслуга в формировании жанра христи­анского панегирика, а впоследствии — жития, заимствовавшего форму языческого панегирика и сочетавшего его с нравственной проповедью."15 В числе первых был и Арий (родоначальник одной их самых мощных ересей средневековья — арианства), который внес значительный вклад в развитие "народной" проповеди, предназна­ченной для самых широких масс16.

С победой христианства и массовым распространением нового учения в деревне для проповедей в среде неграмотного населения потребовалась упрощенная форма и примеры, а также сравнения, взятые из понятного всем быта (ср. сравнения Сократа). Характер риторики резко меняется: ее "преимущественно городской" способ изъяснения заменяется "преимущественно деревенским". Тот же Г.Л. Курбатов выделяет три вида христианских риторических про­изведений: "1) экзегетические17 сочинения и проповеди, которые в полной мере использовали наследие античных грамматиков в толко­вании текстов Священного писания; 2) назидательная, наставитель­ная проповедь,18 которая многое взяла от античных образцов "совещательного красноречия; 3) богословская проповедь, использо­вавшая богатый арсенал приемов античной философии"19.

Значительную роль в формировании новой христианской ритори­ки играет и античная философская диатриба, активно разрабаты­ваемая столпом ортодоксального православия Афанасием Алексан­дрийским в цикле его речей "Против ариан". Все они построены в форме доверительной беседы, максимально доступной и легко пере­даваемой даже людьми, не имеющими специальной подготовки. С другой стороны, все их положения убедительны и доказательны, а также привязаны к определенному месту и времени. Но главное их воздействие скорее внерационалистическое — эмоциональное, ибо каждое слово Афанасия пронизано страстью, патетикой, вдохнове­нием, убежденностью в собственной правоте и ненавистью к про­тивнику20.

Наиболее значительный вклад в развитие и совершенствование христианской риторики сделали "три великий каппадокийца" — из­вестные христианские деятели, епископы 70—90-х гг. IV в., имена ко­торых уже упоминались в этой главе и речь о которых пойдет ниже.

Василий Кесарийский (ок. 330—379) получил риторическое об­разование в Афинах в школах Проэресия и Гимерия и отточил яс­ность и точность своего стиля на профессии логографа, которой за­нимался довольно продолжительное время. Образцом для Василия долгое время оставался Либаний и связанная с ним Антиохийская риторская школа, где процветали аттицизм, требования простоты и ясности выражения. В 370 г. Василий, некоторое время практико­вавший аскетизм, знакомый с жизнью христианских монастырей Сирии, Египта и Палестины, вернулся в Каппадокию, где был из­бран епископом Кесарии. На этом посту он всеми силами способст­вовал утверждению господства православия, за что посмертно был прозван Великим. Все мастерство оратора он вложил в свои пропо­веди, среди которых наибольшей популярностью в средневековье пользовался "Гексамерон". В русском переводе "Гексамерон" — это "Шестиднев" — девять богословских бесед на шесть дней творения. Как подчеркивает Г.Л. Курбатов, "именно это произведение знаме­нует собой новый этап в становлении христианской мысли. Оно свидетельствует об умении Василия смело опираться в обосновании христианской доктрины на огромное наследие античного естествен­нонаучного знания, умении, поставив превыше всего веру, опереть­ся как на неоплатонические идеи, так и на традиционные теории (четыре элемента Аристотеля, идеи "Физиолога" и т. д.). "Обличе­ние суетности язычников" становится у Василия Великого кратким очерком истории античной физики, данным мимоходом, но со зна­нием дела: "Эллинские мудрецы много рассуждали о природе, и ни одно их учение не осталось твердым и непоколебимым, потому что последующим учением всегда опровергалось предшествующее. По­тому нам и не нужно опровергать их учения: их самих достаточно друг для друга, чтобы они себя же опровергали..." Уже в этих бесе­дах проявляются характерные для него черты риторического стиля: простота и серьезность тона, расчленение материала, облегчающее его осмысление. Каждая беседа как бы распадается внутренне, кро­ме преамбулы и заключения, на небольшие разделы: четко постав­ленные вопросы и ясные ответы. Остроумные житейские сравнения, антитезы, метод доказательств от противного — таковы приемы, которыми блестяще владел Василий"21. Он "часто использует срав­нения, взятые из реальной жизни — из области домостроения, ко­раблестроения или из жизни купцов, странников. Такие сравнения делали экзегезу Василия чрезвычайно популярной, доступной для людей любого социального положения"22.

Моральные проповеди Василия Великого — его гомилии связа­ны с античной традицией назиданий и дидактики. Часть из них по­священа изобличению человеческих пороков — гнева, зависти, пьянства. По мнению А.Ч. Козаржевского, разоблачение последнего порока носит "совсем уж мирской характер": "Самых близких не узнают пьяные, а к чужим бегут, как к знакомым; часто прыгают через ручей или ров. А слух у них наполняется звуками и шумом, как у волнующегося моря. Им представляется, что земля поднима­ется вверх и горы идут кругом. Они то смеются неумолчно, то бес­покоятся и плачут неутешно; то дерзки и неустрашимы, то боязли­вы и робки. У них сон тяжелый, почти непробудный, удушающий, близкий к настоящей смерти, а бодрствование бесчувственнее сна... Долго ли будет пьянство? Есть ведь опасность, что из человека ты сделаешься грязью: так ты весь растворен вином и перегнил с ним от ежедневного опьянения..."23.

В назидательных проповедях Василия есть множество тем и сю­жетов, объединяющих их с размышлениями, скажем, Либания, с которым первый находился в долговременной переписке. Либаний осуждает насилие богатых (Против Икария, 1, 7) и неправедно при­обретенное богатство, способ жизни "параситов" и цирковой черни. На сходном материале особенно заметны отличия нового христиан­ского красноречия Василия, прежде всего отказавшегося от "языческого тщеславия" в изображении личности автора. Назида­тельный сюжет и величие христианской темы делают неуместным стремление демонстрировать личное мастерство; все усилия гово­рящего направлены на то, чтобы дать слушателю духовную пищу и добиться, чтобы назидание было усвоено. Не случайно Василий требовал, чтобы паства во время речи перебивала- его, спрашивала о том, что осталось непонятным.

Задача христианского оратора — не поразить, а убедить слуша­теля в истинности учения. Отсюда спокойный тон, ясность изложе­ния, простота языка и доступность образности. Однако слушатель Василия должен "через видимое познать невидимое", поэтому обра­зы и сравнения его речи символичны, продуманны и одновременно доходчивы. Образцом своей риторики прославленный кесариец из­бирает не современную ему изощренную технику эллинистического красноречия, а практику ораторов Афинской агоры — Перикла и Демосфена, для которых слово было действенным оружием. Подоб­но Демосфену Василий умеет быть патетичным, эмоциональным, серьезным, а редкие словесные красоты лишь подчеркивают стро­гость и сдержанность его стиля. Из близких по времени классиче­ских греческих авторов Василий более всего предпочитает Плутар­ха за воспитательный характер прозы и практический психологизм. Именно сочинениям Плутарха в большинстве своем посвящен трактат кесарийского епископа "О том, как молодые люди могут извлечь пользу из языческих книг".