Рождение газеты 3 страница

Наиболее блистательным ритором этого периода может быть на­зван Дион Хрисостом (Златоуст — 40—120 г. н.э.), уроженец Вифинии, воплотивший в себе идеал странствующего оратора и фи­лософа-киника. В прославленной "Олимпийской речи, или Об изна­чальном сознавании божества" он много раз варьирует известный кинический тезис "...я ничего не знаю и не говорю, будто знаю"5. Кинизм — наиболее воинствующее, критическое учение антично­сти, и поэтому спокойной жизни Диону не видать.

Поводом странничества и несения комплекса страдальца, зараба­тывающего на жизнь поденным трудом, послужил конфликт Диона с императором Домицианом, запретившим ритору жить в Вифинии и в Италии, поскольку последний сблизился в Риме с придворной оппозицией. Дион действительно стремился к общественно значи­мому красноречию, но судьба политической публицистики и ее но­сителей при авторитарном правлении предсказуема, и поэтому та­лантливый ритор избирает роль странствующего философа. Из ре­чей "Об изгнании", "Диогеновских", "Борисфенской" нам известно о четырнадцатилетних скитаниях Диона. Смерть Домициана и воца­рение новой династии Антонинов изменили политическую ситуацию в Риме. При императоре Траяне гонения на сенат закончились, и Дион вернулся к широкой общественной деятельности. Являясь вифинийским послом в Риме, он произносит перед Траяном четыре знаменитые речи-проповеди "О царской власти", в которых обосно­вывает и утверждает идею просвещенной монархии. Эти речи, поч­ти лишенные лести, отличаются от характерных для времени Диона торжественных славословий императору. Он умеет быть суровым и в отношении сограждан, которых упрекает в безнравственности и легкомыслии ("Александрийская речь"), но слава его базируется со­всем на других, парадоксальных по своему характеру сочинениях.

В уже упомянутой "Олимпийской речи..." Дион делает централь­ным эпизодом мнимое оправдание Фидия, "человека речистого и уроженца речистого города, да к тому же близкого друга Перикла...(55)". Великий скульптор V в. до н.э. защищается от обвинения в создании с помощью "смертного искусства" облика божества, "соответствующего его имени и величию". Воображаемый суд и во­ображаемые речи, Аттика V в. до н.э., пышные риторические укра­шения, общие места философских размышлений о происхождении богов — все так сильно напоминает упражнения риторской школы, что речь Диона просто перестает восприниматься всерьез. В фило­логическом знании, в умении цитировать древних, в попытках пси­хологизации искусства Диону нет равных. Но стилистика времени накладывает свой отпечаток на усилия ритора, желающего быть философом, и превращает его искусство в поле борьбы с самим со­бой, борьбы изнурительной и драматической, но заметной только внимательному глазу специалиста. Риторика Диона перестает также быть формой общественной пропаганды и превращается для толпы в "чистое искусство" избранных...

Еще более показательна в этом смысле "Троянская речь". Повод к ее созданию чисто политический, а не абсурдно-парадоксальный, как представляется поверхностному взгляду. Действительно, что может быть абсурднее попытки опровержения Гомера, повествую­щего о падении Илиона?! Но формальная, игровая задача обоснова­на автором так: "Всех людей учить трудно, а морочить легко<...> меня не удивило бы, если бы вы, мужи Илиона, были готовы боль­ше доверия высказать Гомеру, хотя его ложь о вас чудовищна, не­жели мне с моей правдой, и если вы были бы готовы признать того божественным мужем и мудрецом и с самого младенчества обучать своих детей его стихам, хотя вашему городу в них достаются только поношения, да еще и клеветнические...(4)". О чем речь и почему слушатели Диона "мужи Илиона"? Внимательным читателям Верги­лия и без комментариев ясно, что оратор обращается к гражданам Римской империи, потомкам Энея, основателя римского могущества. Еще до появления "Энеиды" римляне возводили генеалогию сво­их знатнейших родов к троянскому царевичу Энею, сыну Венеры и Анхиза, бежавшему из разоренного ахеянами Илиона. Например, род Юлиев, знаменитостью в котором был диктатор Гай Юлий Це­зарь, называл своей прародительницей Венеру (мать Энея), а родо­вое имя возводил к Иулу, сыну Энея от Лавинии. Священная исто­рия Рима, получившая формальное воплощение в национальном эпосе римского народа, вышедшем из-под пера Вергилия, была от­ветом латинян на заносчивость "жалких грекосов", гордившихся своей многовековой историей. Могущественные цари мифической Трои стали предшественниками Ромула и Рема, чтобы римская гор­дость не страдала при звуках песен Гомера.

Задача Диона еще более формальна и тенденциозна. Он намерен уличить Гомера во лжи и доказать, что в борьбе под Троей ахейцы потерпели поражение и убрались восвояси, не получив даже Елены, которая между тем была выдана замуж за Александра (Париса) "по воле ее родичей (61)". Троянский царевич не оскорбил греков по­хищением "мужней жены" и нарушением законов гостеприимства, а вражда к царству Приама Менелая и Агамемнона была вызвана опасениями за утрату микенского влияния на Элладу с усилением влияния троянского...

В свою парадоксальную речь Дион привлекает целый арсенал понятий и терминов современной ему римской политики. Блиста­тельная эрудиция филолога, историка, психолога, весь запас рито­рических приемов, глубокий аналитический ум — средства, направ­ленные на осуществление жалкой идеи — доказать мифическое римское превосходство над мифическими же героями Эллады. Диону в этой речи невозможно отказать в казуистической логике и в знании человеческого характера. Его доводы нередко раздражают, особенно требования формального правдоподобия от автора эпичес­кой поэмы, но неожиданно — убеждают. Тенденциозность Гомера в изложении событий отмечалась критикой и в новое время (например, "Лаокоон..." Лессинга). Диону же в этом смысле нет равных. Оратор убедителен, серьезен и оттого еще более наивен. Развенчание Гомера — фарсовый, комедийный прецедент, посколь­ку ценность гомеровского эпоса не столько в его фактической дос­товерности, сколько в гуманистическом пафосе и великой поэзии. О таланте Хрисостома стоит только сожалеть, ибо великий дар его сведен к формальной игре ситуациями и смыслами: демонстрирова­ние эрудиции, измельчение проблематики, поиски редких сюжетов, элитарность, оригинальность, изыск — все так знакомо нам, живу­щим в среде постмодернистской культуры. В этом нет вины Диона, такова судьба красноречия в периоды кризиса культуры. Уточним, такова судьба публицистических жанров в период умирания гражданского общества.

В середине II в. н.э. на смену Плутарху и Диону приходит Элий Аристид (ок.117—189 г. н.э.) — идеальное воплощение "второй софистики". Профессор Ф.Ф. Зелинский метко характеризует "вторую софистику" Аристида таким образом: "Явление это — очень интересное в бытовом отношении, но малоутешительное в литературном, и мы бываем склонны проклинать извращенный вкус последующих эпох, которые, дав погибнуть стольким сокровищам греческой поэзии, бережно хранили нам бессодержательные речи Элия Аристида"6.Аристид был при жизни очень знаменит (до на­ших дней сохранилось 55 его речей) и кичлив. Модный ритор, он заносчиво заявлял, что "не пользуется словами, не засвидетельство­ванными у древних"7. Его искусство — стилизация, его идеи — официальные версии имперской политики ("Похвала Риму"), он са­мобытен только в болезни, когда создает благодарственные, как мо­литвы, речи во славу Асклепия, бога-врачевателя. "Вторая священ­ная речь", одна из пяти дошедших до нас "преданий о божествен­ных откровениях Асклепия", поражает читателя прежде всего от­сутствием продуманного плана или хотя бы хронологического рас­сказа о событиях. Свободное течение мысли прихотливо располага­ет материал, с трудом воспринимаемый на слух. Это сбивчивый рассказ человека, приобщившегося к "чуду". Предметом речи стано­вятся пересказы вещих снов, пророчеств, описание жертвоприно­шений, омовений, магических обрядов, чудесных спасений и, нако­нец, явлений бога самому рассказчику (тип былички). Однако жан­ры мистического пророчества и публицистического красноречия почти несовместимы, поэтому логика риторической структуры раз­рушена, исторические экскурсы (тема чумы в Афинах при Перикле) и блеск "ученой" эрудиции неуместны. Впрочем, речи Аристида, может быть, в большей мере, чем другие сохранившиеся документы эпохи, отражают умонастроения толпы, устранившейся от общест­венной проблематики, склонной к суевериям и мистицизму, увле­ченной самыми крайними формами восточных мистических культов.

Интересной фигурой последнего века античной риторики являет­ся Либаний (314—393 г. н.э.), всеми признанный ритор и грамма­тик из Антиохии, мастерству которого подражали и знаменитый император Юлиан Отступник, и его христианские антагонисты Василий Кесарийский и Григорий Назианзин.

Либаний — прежде всего учитель красноречия, и в его наследии сохранился ряд риторических упражнений — декламаций (прогимнасмы, как называли их древние). Познакомившись с ними, можно представить процесс обучения в риторских школах поздней антич­ности. Помимо общеобразовательных знаний по разным дисципли­нам, ученики получали навыки в композиционном построении речи и в нахождении элементов, оживлявших материал. "Среди этих уп­ражнений особое место занимает басня (типа эзоповской), диегема (рассказ на историческую тему), хрия (развитие морального прин­ципа каким-либо знаменитым человеком), сентенция (развитие фи­лософского положения), опровержение (или, наоборот, защита) правдивости рассказа о богах и героях, похвала (или, наоборот, по­рицание) какого-либо человека или предмета, сравнение (двух лю­дей или вещей), экфраза (описание памятника изобразительного искусства или достопримечательной местности)"8.

Весь комплекс риторического мастерства и соединение разнооб­разнейших жанровых специфик находим в "Апологии Сократа рито­ра Либания", написанной с этико-эстетической целью прославлен­ным виртуозом спустя едва ли не семь веков спустя после казни ге­роя энкомия. В "Апологии Сократа" Либаний блистает изощренной аттической речью и аттической же эрудицией. Это торжественное по жанровой специфике риторическое упражнение (житие и муки мудреца Сократа) стилизовано под речь судебного защитника, вы­ступающего на процессе 399 г. до н.э. Вдохновленный собственной патетикой Либаний, семь столетий спустя после гибели Сократа, восклицает, что "готов с Сократом рядом встать и правосудию отве­тить" (92)9.

В этой речи, как и во многих других, Либаний почти не упот­ребляет слов, отсутствующих в лексиконе Демосфена. Разнообразие и богатство его лексики позволяет ему подбирать самые близкие современным понятиям лексические эквиваленты, благодаря чему его изложение становится максимально понятным и напоминает ес­тественную разговорную речь. Виртуозно владеющий приемами аристотелевой риторики Либаний выстраивает целый ряд энтимем, помогающих опровергнуть обвинения, выдвинутые против Сократа Анитом, Милетом и проч., и вдумчивый историк получает дополне­ния к рассказу Платона и Ксенофонта о процессе Сократа. Затем автор "Апологии..." III века широко пользуется приемом наведения, обратившись к мифологии и аттической истории не столько с целью доказательства невиновности подсудимого, сколько с надеждой продемонстрировать свои глубокие знания и начитанность в этих об­ластях. При использовании риторических антитез, амплификации, олицетворений и прочих красот Либанию нет равных. Все приемы уместны, ясны и наглядны, только приведены в таком изобилии, что общий смысл говоримого постепенно теряется для неопытного чита­теля, и, по сути, не может быть воспринят слушателем. 184 отлич­но сделанных и выверенных периода с кульминацией (обращением к Аполлону Дельфийскому, нарекшему Сократа мудрейшим из людей) точно в сотой книге не предназначены для произнесения. Как большинство эпидейктических речей, "Апология..." Либания назна­чалась для прочтения и хранения почитателями и учениками.

И все же в "антикварной" речи Либания есть важные для автора осовременивающие моменты. Их три: во-первых, стоицизм Сократа (не станет мудрец к средствам неблаговидным для оправдания сво­его прибегать..." — 3, а также 170), как образец достойного пове­дения философа и интеллектуала в условиях политических гонений; во-вторых, тема благодатности роли философии и риторики10 в поли­тической и общественной жизни (Либаний рассуждает о судьбе Фемистокла, Мильтиада, Аристида, осужденных и гонимых наро­дом, хотя они не были учениками софистов, и продолжает: "Итак, мужи, ни одним словом софиста не испорченные, запятнали себя делом бесчестным; тогда как Перикл, сын Ксантиппа, народом пра­вил и согласия с волей своей добивался легко. Под эгидою Зевса, царя богов, достоинства царского на земле учредителя, достиг сей муж всех мыслимых вершин в государстве, и послушались его со­граждане, когда просил их питомец Анаксагоров учителя из тюрьмы вызволить. А может, уроки софиста — источник Перикловой славы и добродетели, благодаря им снискал он признательность величай­шую и любовь народа?.. (156). С другой стороны, Критий и Алкивиад, возможно, выросли б малыми вовсе беспутными, если б знаком­ство с наукой сей души их не смягчило..." (160) В-третьих, псевдо­пророчество о проклятиях и несмываемом позоре, павшем на головы виновников смерти философа ("Заклеймит вас на веки вечные не­смываемое пятно позора. Писатели знаменитые в трудах своих его обессмертят — ведь записанная история повествует бесстрастно о добром и злом, и не вычеркнешь ни строки из памяти человеческой — 176, а так же 181, 182). Все три темы указывают на то, что Либаний сосуществует с формирующейся властью средневековых импе­раторов и в его творчестве остро встает вопрос об отношениях сло­ва с единовластием, интеллекта — с монополией на мысль, обще­человеческой нравственности — с государственными интересами.

Формальное мастерство Либания, его виртуозное владение сло­вом в полной мере воплощены в "Надгробном слове по Юлиану" — эпитафии на смерть императора, убитого в 363 г. н.э. во время вой­ны с Персией. Для Либания Юлиан — покровитель, заступник и единомышленник. Поэтому в "надгробной речи", на самом деле су­ществовавшей лишь в письменном варианте и никогда не произно­сившейся, Либаний создает род энкомия — панегирик рано умер­шему властителю. Несомненно, образцом для Либания служит Исократ — создатель жанровой специфики энкомия и "пишущий" оратор.

Эпитафий Юлиану строится по вполне привычной схеме по­хвальной речи: происхождение — воспитание — характер — дея­ния. Рассказ о формировании личности будущего благодетеля импе­рии во многом напоминает "Евагора" Исократа: "Однако не во всем был он ровней товарищам, ибо куда как далеко опередил их понят­ливостью и смышленостью, и памятливостью, и неутомимостью в ученье... (12)"11. Подражая классикам, Либаний вдруг сбивается на стиль христианских житий, повествуя о чудесах, свершенных бога­ми ради сохранения жизни будущего наследника престола (10, 28— 30, 40—41 и проч.). В личности Юлиана Либаний отмечает не только традиционные античные добродетели — доблесть, граждан­ственность, мудрость и справедливость, но и христианские, совсем недавно вошедшие в обиход представлений современников ритора, такие как скромность, застенчивость, покорность диктату императо­ра Константина и прочее, в то время как идейные противники Юлиана христиане названы "растленными" (121). Либаний — чело­век своего времени, и его нескрываемое восхищение вызывают такие деяния Юлиана, сама мысль о которых не могла бы прийти в голову ораторам классического периода. Например, император раз­гоняет чиновничий аппарат (отсутствовавший при демократии), полный мздоимцев и преступников, и окружает себя более или ме­нее честными людьми (130—134). Император правит суд (который при демократии был судом присяжных) с удивительной простотой в обхождении: "...даже с судейского места обращался он к тяжущим­ся витиям и к их подзащитным совершенно запросто, дозволяя вся­ческие вольности: хоть кричи во все горло, хоть руками размахивай, хоть ходуном ходи, хоть издевайся над противником и прочее по­добное — все, что принято делать для победы в прениях. Обыкно­венно обращался он к спорящим "друзья мои", именуя так не одних витий, но всех — впервые в наше время называл владыка поддан­ных друзьями и таковым словом стяжал приязнь крепче, чем вер­тишейка бы навертела!" (189—190).

Конечно, герой энкомия — талантливый полководец, которому содействуют боги, мудрый и милосердный государственный прави­тель, любимый народом, но как далек этот идеал не только от исократовского образца, но даже от литературного облика Юлия Цеза­ря! Нечто подобное наблюдаем и на языковом уровне, когда вели­колепные антитезы, хиазмы, перечисления, созвучия, ритмизован­ные отрывки являются красотами сочинения, воспринимаемого ис­ключительно в процессе чтения, поскольку объем эпитафия вряд ли бы мог позволить оратору произнести его за один раз. Великолеп­ная начитанность и эрудиция Либания в древней истории Эллады нужна ему не в качестве аргументов в политической полемике, как это было у Демосфена и Исократа, а для пышных сравнений, как украшение, придающее величие подвигам сегодняшнего императора. Это тупик в развитии античной публицистики, потому что стилос не притупился, но талант и мастерство тратятся на цели, недостой­ные усилий. Публицистика — искусство публичное, в обстановке душных кабинетов и школьных классов оно вырождается, разруша­ется, гибнет.

У Либания были современники — Фемистий, Гимерий — из­вестные риторы, претендовавшие на звание философа и поэта, но в их наследии мы находим те же черты. Стоит ли говорить о них?


1 История всемирной литературы. Т. 1. С. 485.
2 Апулей. Апология. Метаморфозы. Флориды / Пер. М.А. Кузьмина и С.П. Маркиша. М., 1993. С. 351—352.
3 История всемирной литературы. Т. 1. С. 486.
4 История всемирной литературы. Т. 1. С. 487—488.
5 Цит. в пер. Н. Брагинской и М. Грабарь-Пассек по изд.: Ораторы Греции. С. 284.
6 Зелинский Ф.Ф. История античной культуры. С. 339.
7 Борухович Ораторское искусство Древней Греции // Ораторы Греции. С. 17.
8 Борухович В. Ораторское искусство Древней Греции / / Ораторы Греции. С. 21.
9 Апология Сократа ритора Либания. Цит. соч. в пер. М.А. Райциной // Суд над Сократом. СПб, 1997.
10 Учитель и ритор Либаний в сердцах не может сдежать негодования, кос­нувшись темы "дурных учеников": "Виноват ли наставник в том, что леность, недостаток способностей или добронравия помешали кому-то из питомцев его усвоить зерно наставлений, как хотелось учителю? Не в ученике ли самом, что безразличен остался к словам старшего — по легкомыслию, а может статься, оттого, что с уроком в душе не соглашался, ибо склонялся к примерам иным, — причина никудышнего результата? Представьте, для сравнения, земледельца, трудившегося на пашне усердно, орудия выбравшего наилучшие и самых креп­ких волов, однако оставшегося ни с чем, когда пришло время жатвы, ибо все приложенные усилия бесплодие почвы сгубило? Кого обвините вы в неудаче — пахаря или безжизненный грунт?

Какому угодно ремеслу обучаясь — башмачника ли, плотника, — успехами ученики не одинаковы: один превзойдет учителя, другой точь-в-точь приемы мастера повторяет, и на шаг от усвоенного урока отступить не отваживаясь; дурак же и азбуки дела не одолеет. А все потому, афиняне, что разнятся люди природой своей в дарованиях и способностях, и иной раз усилия воспитателя тщетны. Не смирись мы с истиной сей, посчитай учителя всемогущим — никто не дерзнул бы знанием поделиться — ведь воспользуйся им ученик неверно, а то и во зло окружающим, не сносить учителю головы" (142—143).
11 Здесь и далее цит.по изд.: Ораторы Греции. С. 356.