На путях к современному стилю

IT

Русская литература не сразу выработала такой идеал. Начиная с двадцатых годов минувшего века делом перевода завладели журналы, причем редак­торы считали себя вправе кромсать переводы как взду­мается. Особенно свирепо обращался с иностранными

1 Е. Эткинд. Поэзия и перевод. М.—Л., 1963, стр. 185—197.


авторами знаменитый Барон Брамбеус, редактор «Би­блиотеки для чтения». Он вымарывал у них десятки страниц и заменял их своими, приспособляя их к тому слою читателей, для которых и существовал его жур­нал.

Другие журналы избежали этого вопиющего вар­варства, но зато они создали плеяду равнодушных ре­месленников, которые переводили спустя рукава оди­наково суконным языком (лишь бы к сроку!) и Энтони Троллопа, и Жорж Санд, и Бульвера, и Бальзака, и Эжена Сю. Они-то и выработали тот серый переводче­ский жаргон, который был истинным проклятием нашей словесности семидесятых, восьмидесятых, девя­ностых годов. Особенность этих журнальных перевод­чиков та, что переводимые ими писатели все выходили на одно лицо, и Флобер оказывался похож на Шпиль-гагена, а Мопассан на Брет Гарта.

Они не замечали ни стиля, ни ритма, а передавали одну только фабулу, нисколько не заботясь о своеоб­разии писательской личности переводимого автора. Огромное большинство этих торопливых ремесленни­ков состояло из нуждающихся женщин, эксплуатируе­мых издателями самым бессовестным образом. Среди них было немало талантливых, но словесная культура к тому времени пала так низко, требования, предъяв­ляемые читающей публикой к искусству перевода, были так ничтожны и смутны, что вся их работа про­пала, из всех переводов не осталось ни одного, который можно было бы сохранить для потомства, ибо верная передача фабулы еще не делает переводов художе­ственными. Недаром нам пришлось забраковать без остатка почти всю переводческую продукцию того бес­принципного времени: и переводы Шекспира, и пере­воды Мольера, и переводы Стерна, Дефо, Теккерея, Флобера, Марка Твена, Мопассана, Бальзака. При­шлось переводить этих писателей вновь, ибо прежние переводы были порочны по самому своему существу.

Лишь после революции, когда возникли такие из­дательства, как «Всемирная литература», «Academia», Гослитиздат, поставившие своей задачей дать лучшие переводы лучших иностранных писателей, максималь-


ная точность перевода стала непреложным законом. Новый читатель уже не желает довольствоваться «Дон-Кихотами», «Робинзонами», «Гулливерами» в пересказе разных безответственны" лиц, он требует таких переводов, которые заменяли бы подлинник.

Возьмите, например, сочинения Флобера, изданные в девяностых годах: этот хлам был явно адресован невзыскательным праздным читателям, ищущим в книге лишь пустой развлекательности. Кто такой был Флобер, где и когда он родился, как он написал свои книги, каковы были основные черты его творчества, какова была эпоха, когда ему пришлось творить, обо всем этом в тогдашнем издании вы не найдете ни слова. А перелистайте первое советское Собрание со­чинений Гюстава Флобера. В каждом томе такое изо­билие статей, посвященных его жизни и творчеству, такое множество всевозможных комментариев, объяс­нительных примечаний и прочее, что с первого же взгляда становится ясно: эти книги адресованы людям, не терпящим никакого верхоглядства. Для них произ­ведения Флобера есть раньше всего ценнейший куль­турный памятник, который им необходимо изучить. Наряду с переводами его сочинений в этом издании напечатаны следующие пояснительные статьи редак­тора М. Д. Эйхенгольца и его ближайших сотрудни­ков:

1. «Госпожа Бовари» как явление стиля». 2. «Твор­ческая и литературная история «Госпожи Бовари». 3. «Методы портретного мастерства у Гюстава Фло­бера». 4. «О сатирическом романе «Бувар и Пекю-ше». 5. «О «Лексиконе прописных истин» Флобера». 6. «О «Трех повестях» Флобера». 7. «И. С. Тургенев как переводчик Флобера». 8. «Исторический и археоло­гический комментарий к новелле «Иродиада». 9. «Тех­ника литературной работы Флобера». 10. «Поэтика и стиль Флобера как единство». 11. «Характеристика корреспондентов Флобера».

Чисто художественное восприятие произведений того или иного иностранного автора неизменно соче­тается у современных читателей с научно-исследова­тельским интересом к нему. И этот научно-исследова-


тельский интерес, столь характерный для нашего нынешнего отношения к искусству, способствовал ко­ренному изме;::ллю самого типа изданий подобного рода.

Каковы были издания в прошлом, читатель может представить себе, познакомившись со старыми перево­дами Свифта. Свифт был одним из самых монумен­тальных, лаконичных и четких писателей. Те мелкие, юркие, пустопорожние слова и словечки, которыми мы уснащаем нашу дряблую речь, не имели доступа на его страницы. Все эти между тем, а впрочем, необхо­димо отметить, нельзя не признать, с одной стороны, с другой стороны и проч. и проч., были ему органиче­ски чужды. А переводчики старого времени превратили его прямо-таки в графомана, страдающего недержа­нием речи.

Сравним с оригиналом хотя бы несколько фраз из «Путешествия Гулливера в страну лилипутов» в пере­воде М. А. Шишмаревой (СПб. 1906).

Свифт: «Он сказал мне в ответ, что я слишком уж мало живу среди них».

Шишмарева: «Милорд ответил несколькими (!) об­щими (!) местами на ту тему (!), что, дескать, я слиш­ком недавно живу» (стр. 236).

Свифт: «Другой проект заключался в абсолютном упразднении слов — для сохранения здоровья и вре­мени. ..»

Шишмарева: «Другой проект — проект абсолютно­го упразднения слов — представлял еще более ради­кальную меру в смысле упрощения речи. По словам своего изобретателя, он имеет сверх того большие преимущества с точки зрения народного здравия» (стр.248).

Иногда Свифт начинает главу «Гулливера» без всяких вступительных фраз. Шишмаревой эта гениаль­ная прямота не по вкусу, и она сочиняет от имени Свифта такое вступление:

«Понимая, как должен интересоваться читатель Лагадской академией прожектеров, я, не откладывая, приступаю к описанию всего, что я там видел» (стр. 241).


Больше всего она боится, что юмор Свифта пока-< жется читателю слабым, и пробует усилить его своим остроумием.

Свифт, например, говорит:

«Каждый студент, проглотив такую пилюлю, обык­новенно сейчас же отходит к сторонке и заставляет ее выскочить назад».

Шишмарева переводит:

«Каждый студент, проглотив такую пилюлю, обык­новенно сейчас же отходит к сторонке и, заложив два пальца в рот (!), заставляет ее выскочить назад» (стр. 251).

И эти вечные добавления к тексту:

Свифт: «.. .будя неповоротливую тупость, обузды­вая нахальство...»

Шишмарева: «.. .и таким образом приводя все дела к возможно скорому концу» (стр. 255).

Свифт: <и.. .школа политических прожектеров мне, признаюсь, не понравилась».

Шишмарева: «.. .на мой взгляд, она отличается со­вершенным отсутствием здравого смысла» (стр. 252).

Все это приводит к тому, что писатель монумен­тального стиля начинает суетиться, жестикулировать, неврастенически дергаться, то есть опять-таки утрачи­вает основные черты своей личности.

В прежнее время причиной такого многословия за­частую бывали, конечно, рубли. Получив от издателя заказ, переводчик старался удлинить чуть не вдвое каждую строку переводимого текста, чтобы вышло возможно больше страниц и сумма гонорара возросла бы. Типичным образцом такого перевода, который я назвал бы «коммерческим», может служить известный роман «Принц и нищий» Марка Твена, переведенный Львом Уманцем для московского издателя Сытина. Переводчик поставил себе откровенную цель: из каж­дой строки сделать две, а при возможности — три. И это ему вполне удалось. Стоит кому-нибудь в под­линнике крикнуть:

«Да здравствует король Эдуард!» — в переводе он будет кричать без конца:

«Да здравствует новый король! Да здравствует наш


любимый монарх! Да здравствует Эдуард, король Ан­глии! Да здравствует на многие лета!»

А если автор в подлиннике скажет:

«Кончилось царство крови» —переводчик, считая такую короткую фразу убыточной, нагрузит ее десят­ком синонимов или, как выражался Даль, тожде-словов:

«Настал конец царству крови, царству жестоко-стей, насилий, убийств и виселиц. Настало царство кротости, милосердия, любви, сострадания».

Хорошо, что в русском языке так много всевозмож­ных синонимов. Эти барышники собирали с них нема­лую дань. А когда у них иссякали синонимы, они тот­час находили другие ресурсы, которые были, пожалуй, доходнее всех тавтологий. Я говорю о пояснительных фразах, многословно комментировавших то, что не требовало никаких комментариев.

В подлиннике, например, Марк Твен говорит:

«.. .держал за руку принца, нет, короля...»

А у Льва Уманца в переводе читаем:

«.. .держал за руку принца, или, вернее сказать, короля, так как теперь маленький Эдуард был уже королем по смерти Генриха VIII» '.

Читателю и без того все понятно, но нужно же переводчику выжать наибольшее количество строк! Это перевод паразитический. Он разъедал всю ткань перевидимого текста, высасывал из него все соки и сам разбухал безобразным наростом.

В «Принце и нищем» есть забавное упоминание о том, что у Тома Кэнти во время обеда в королевском дворце сильно чешется нос, и он, не зная, каков дол­жен быть в данном случае придворный этикет, скребет его рукой.

Но паразитирующему переводчику этого мало, и он присочиняет такую концовку:

«.. .Схватив салфетку, он [Том Кэнти] преспокойно поднес ее к носу и высморкался» (!!)2,

'Марк Твен. Принц и нищий. Перевод Льва Уманца. М, 1918, стр. 78. 2 Там же.


Высморкался в салфетку — такая лейкинщина со­вершенно чужда Марку Твену, но зато она дала пере­водчику несколько добавочных строк.

В дореволюционное время в наиболее безответ­ственных кругах переводчиков этот метод процветал необычайно.

Например, «Приключения Тома Сойера» (того же Марка Твена) в роскошном издании А. С. Суворина разбухли от переводческих отсебятин на целую треть.

Марк Твен, например, говорит:

«Достали пачки свечей...»

Переводчик:

«Вытащили из корзинки пачку свечей, нарочно при­пасенных догадливой миссис Тачер».

Марк Твен:

«Утром в пятницу Том услыхал...»

Переводчик:

«Хотя и говорят, что пятница тяжелый день, но в это утро Тома ожидала приятная новость» (272, 275).

Вот такими лишними словами переводчик, как лип­кой смолой, обволакивал всякую фразу, совершенно заглушая голос автора.

В советской литературе этих барышников слова уже не имеется, и я упоминаю о них лишь в историче­ском плане.

т

Мне уже случалось говорить на предыдущих стра­ницах о высоком качестве нового тридцатитомного издания Диккенса, осуществленного Гослитиздатом в 1957—1963 годах при ближайшем участии таких бли­стательных переводчиков, как М. Лорие, Н. Дарузес, С. Бобров, М. Богословская, Т. Литвинова и другие. Издание отличается строгой научностью. Переводчи­ками досконально изучены детали английского быта тех исторических эпох, которые изображаются Дик­кенсом, и вообще за каждым словом перевода вы чув­ствуете основательные научные знания. Это чувство еще более усиливается, когда в конце каждого тома


вы читаете авторитетные комментарии А. Аникста, Д. Шестакова, Н. Дезен и других.

Чтобы читателям стало понятно, каков характер того роста, который происходит на наших глазах в этой области, я считаю не лишним напомнить о тех переводах Диккенса, которые на исходе двадцатых го­дов были обнародованы тем же издательством. В ка­честве редактора лучших романов Диккенса выступил известный в те времена журналист Иван Жилкин.

Я беру одну из этих книг и читаю:

«Желаю вам как можно чаще (!) возвращаться (!) с того света (!)» (Д., 308) '.

С того света? Как можно чаще? Я смотрю в англий­ский текст и вижу, что у Диккенса сказано:

«Желаю здравствовать многие лета!»

Переводчик не понял английского приветствия ma­ny happy returns и придумал от себя небывальщину, а Жилкин сохранил этот вздор.

Переворачиваю страницу, читаю:

«Выгоняла из трубы беса» (450). Сравниваю с английским текстом и вижу, что у Дик­кенса сказано:

«Беседовала с невидимым родственником».

Беру другую книгу и читаю:

«Эта несчастливая женщина... ей нельзя глаз по­казать ни на улице, ни в церкви».

Снова сравниваю с английским текстом и вижу, что у Диккенса сказано:

«Могилы на кладбище не содержат червей, которых люди гнушались бы более».

Переводчик смешал женщину с могильным червем, а кладбище с церковью, так как у англичан эти слова имеют отдаленное сходство (wurem и woman, church­yard и church; wurem — worm — «простонародная» форма).

У Диккенса: «дернул за нос»; у Жилкина: «толкнул наотмашь» (304).

1 Цифры в скобках указывают страницы издания «Давида Копперфильда». М.—Л., 1926. Если перед цифрой стоит Д., ссыл­ка сделана на издание «Домби и сын». М.—Л., 1928.


У Диккенса: «после обеда»; у Жилкина: «утром» (447).

У Диккенса: «на полях своих книжек»; у Жилкина: «на стенах» (Д., 449).

Переводчик иногда до того распоясывается, что придает фразам Диккенса прямо противоположный им смысл. У Диккенса, например, сказано: «короткие руки»; он переводит: «длинные руки» (Д., 69).

Диккенс пишет: «дни»; он переводит: «ночи» (417).

У Диккенса: «есть надежда»; он переводит: «на­дежды нет» (Д., 279).

У Диккенса: «без всякого неудовольствия»; он пе­реводит: «с явным неудовольствием» (285).

У Диккенса: «люди, шатаясь, идут под тяжелой но­шей»; он переводит: «люди отдыхают группами» (450).

Впрочем, с Жилкина взятки гладки.

Но самого пристального изучения заслуживает тот переводчик, которого он «редактировал» с таким от­кровенным цинизмом.

У переводчика было знаменитое имя — Иринарх Введенский. В середине XIX века он считался лучшим переводчиком. Русские читатели в течение долгого вре­мени знали Диккенса главным образом «по Иринарху Введенскому». И, конечно, никто не станет отрицать у него наличие большого таланта, но это был такой неряшливый и разнузданный (в художественном отно­шении) талант, что многие страницы его переводов — сплошное издевательство над Диккенсом. Не верится, что такая (почти кулачная) расправа с английским писателем была без всякого протеста допущена рус­ским образованным обществом.

У Диккенса, например, говорится:

«Самые черные дни слишком хороши для такой ведьмы».

Иринарх Введенский переводит:

«А что касается до водяной сволочи, то она, как известно, кишмя кишит в перувианских рудниках, куда и следует обращаться за ней на первом корабле с бом-базиновым флагом».

Переводчик сочинил от себя всю эту затейливую фразу и великодушно подарил ее автору.


Впрочем, автором он склонен считать скорее себя, чем Диккенса. Иначе он не сочинял бы целых страниц отсебятины, которая в течение семидесяти лет счита­лась у нас сочинением Диккенса.

На стр. 190 девятого тома Собрания сочинений Ч. Диккенса (издательство «Просвещение») мы чи­таем, например, такую тираду:

«Торговый дом, который приобрел громкую и проч­ную славу на всех островах и континентах Европы, Америки и Азии... Мой истинный друг, почтенный Робинзон, надеюсь, ничего не имеет против этих истин, ясных, как день, для всякого рассудительного джентльмена, обогащенного удовлетворительным за­пасом опытности в делах света».

В этой тираде нет ни единого слова, которое при­надлежало бы Диккенсу. Всю ее с начала до конца сочинил Иринарх Введенский, потому что ни «Домби и сын», ни «Копперфильд», ни «Пиквик» никаких ва­риантов не имеют и позднейшим переделкам со сто­роны автора не подвергались.

В пылу полемики с журналом «Современник» Ири­нарх Введенский сам заявил о своем переводе «Домби и сына»: «В этом изящном переводе есть целые стра­ницы, принадлежащие исключительно моему перу»'.

В переводе «Давида Копперфильда» он сочинил от себя конец второй главы, начало шестой главы и т. д. Даже названия глав нередко являются его измышле­нием. Он вообще полагал, что было бы лучше, если бы «Копперфильда» и «Домби» написал не Диккенс, а он. Диккенс, например, изображает, как жестокий педагог мистер Крикль сам, по своей воле, снял со спины у школьника позорный ярлык.

Переводчику это явно не нравится. Ему кажется, что было бы лучше, если бы кто-нибудь вступился за этого школьника, защитил бы его от мистера Крикля, и вот, не обращая внимания на Диккенса, Иринарх Введенский сочиняет ч ".кое:

«Стирфорс, по мере возможности, ходатайствовал за меня перед особой мистера Крикля, и благодаря

1 «Отечественные записки», 1851, № 9, стр. 75. 802


этому ходатайству меня освободили наконец от ярлы­ка, привязанного к моей спине» *.

Все это — собственное сочинение Иринарха Введен­ского; у Диккенса Стирфорс ни за кого не ходатай­ствовал и не хотел ходатайствовать, потому что у Дик­кенса он эгоист, заботящийся лишь о себе. А у Вве­денского он гораздо дс'рее.

У Диккенса сказано:

«Я не хочу его видеть!» — он переводит:

«О, я хочу его видеть!»2

и тем весьма существенно изменяет психику героя ро­мана.

У Диккенса сказано:

«Жития святых мучеников», — он переводит:

«Похождения героев кувыркательной профессии»3.

Ему кажется, что так гораздо лучше. Скажут, что тут отчасти виновата цензура, которая запретила упо­минать в романе мучеников, но не цензура же заста­вила Иринарха Введенского сделать этих мучеников клоунами!

И, кроме того, Введенский чуть не на каждой стра­нице навязывает Диккенсу словесные вензеля и кур­беты.

У Диккенса сказано: «назовите это фантазией». Введенский не может не сказать: «назовите это фан­тазией или химерической гипотезой».

У Диккенса сказано:

«Я поцеловал ее!» —

Введенскому этого мало. Он пишет:

«Я запечатлел поцелуй на ее вишневых губках».

Если Диккенс говорит: «она заплакала», Введен­ский считает своим долгом сказать: «слезы показались на прелестных глазах милой малютки». Галантность его доходит до того, что все части женского тела он

1 Ч. Диккенс. Давид Копперфильд, ч. I. Перевод Иринарха
Введенского. Собрание сочинений, т. IX. СПб., книгоиздательство
«Просвещение», 1906, стр. 163.

2 Там же, стр. 76.
8 Там же, стр. 264.

зоз


обычно превращает в уменьшительные. У женщины, по его мнению, не голова, а головка, не щека, а щечка, не зубы, а зубки, не глаза, а глазки.

Встречая у Диккенса слово «приют», он непременно напишет: «приют, где наслаждался я мирным счастьем детских лет».

И если у Диккенса сказано «дом», он переведет это слово так:

«Фамильный (!) наш, сосредоточенный пункт моих детских впечатлений» '.

К довершению бедствия он не понимал обыкновен­нейших английских слов и ежеминутно попадал впро­сак. В «Копперфильде» на стр. 138 мы читаем:

«Он стоит у швейцарской ложи».

Что за швейцарская ложа? Разве швейцары—ма­соны? Или дело происходит в театре?

Нет, в подлиннике сказано: lodge. Это значит: ком-пата привратника, сторожка.

Слово speaker он переводит: «самый громогласный оратор Нижней палаты», а между тем, наоборот, это самый тихий, молчаливый человек во всем парламенте, почти не произносящий ни слова: председатель палаты общин.

Выражений технических Иринарх Введенский не понимал никогда. Военный корабль — man of war — оказывался у него военным человеком! Когда в дет­стве я читал «Копперфильда», помню, меня очень взволновало, что этого мальчика чуть было не сослали на какой-то Ковентрийский остров. Мне чудилось, что Ковентрийский остров это нечто вроде Сахалина, гиб­лое место для каторжников. Я искал этот остров на карте и не нашел его до нынешнего дня, потому что Ковентри вовсе не остров, а прелестный городок в цен­тре Англии, разбомбленный фашистами во время по­следней войны. Выражение «послать в Ковентри» есть выражение фигуральное, и означает оно — бойкотиро­вать, подвергнуть бойкоту. Маленький Давид опасался,

1 Ч. Диккенс. Давид Копперфильд, ч. I. Собрание сочи­нений, т. IX. СПб., издательство «Просвещение», 1906, стр. 251, 260, 270.


что товарищи будут его избегать, не пожелают знаться с ним. Иринарх же Введенский сделал из этого чудо­вищную фразу:

«Что если они, с общего согласия, отправят меня в ссылку на Ковентрийский остров!»

Как будто школьники — коронные судьи, которые могут присудить человека к отбыванию каторжных работ!

Не зная английского, Иринарх Введенский не зна­ет и русского.

Он, например, пишет:

«Это она сделала скороговоркою» (89). «Я выгля­дываю девочкой» (84). «Я облокотился головою» (143). «Жестокосердые сердца» (230). «Шиповничья изго­родь» (41).

О, недаром Диккенс в одном разговоре назвал Вве­денского— Вреденским! ' Нет ни одной страницы, ко­торую этот человек перевел бы вполне доброкаче­ственно.

И все же мне милы его переводы. Пусть у него много ошибок, но без него у нас не было бы Диккенса: он единственный из старых переводчиков приблизил нас к его творчеству, окружил нас его атмосферой, заразил нас его темпераментом. Он не понимал его слов, но он понял его самого. Он не дал нам его бук­вальных выражений, но он дал нам его интонации, его жесты, его богатую словесную мимику. Мы услышали подлинный голос Диккенса — и полюбили его. Введен­ский в своих переводах словно загримировался под Диккенса, усвоил себе его движения, походку. Он не воспроизвел его букв, но воспроизвел его манеру,

1 См. четвертую главу шестой книги самой ранней биографии Диккенса, написанной Джоном Форстером. Там цитируется пись­мо, которое получил Диккенс от Введенского в 1848 году, причем подпись расшифрована так: Тринарх Вреденский (Wredenskii). (The Life of Charles Dickens by John Forster. London, vol. II, p. 46). См. также статью М. П. Алексеева «Встреча Диккенса с И. И. Введенским» в книге: «Чарльз Диккенс. Библиография русских переводов и критической литературы на русском языке, 1838—1960». М„ 1962,


стиль, ритмику. Эта буйная стремительность необуз­данных фраз, которые несутся по страницам, как великолепные кони, передана им превосходно. Поло­жительно, он и сам был Диккенсом — маленьким, кос­ноязычным, но Диккенсом. Конечно, отсебятина — недопустимая вещь, но иные отсебятины Введенского до такой степени гармонируют с текстом, что их жалко вычеркивать. И кто знает, вычеркнул ли бы их сам Диккенс, если бы они попались ему под перо! Все по­мнят, например, того человека на деревянной ноге, который был сторожем в школе, где обучался Давид Копперфильд. Введенский называет его Деревяшка.

«Деревяшка ударил», «Деревяшка сказал...»

И это так по-диккенсовски, так входит в плоть и кровь всего романа, что с разочарованием читаешь у Диккенса:

«человек на деревянной ноге ударил...», «человек на деревянной ноге сказал...»

Иногда кажется, что в переводе Введенского Дик­кенс— более Диккенс, чем в подлиннике. Это, конеч­но, иллюзия, но мы всегда предпочтем неточный пере­вод Введенского «точному» переводу иных переводчи­ков. Со всеми своими отсебятинами он гораздо ближе к оригиналу, чем самый старательный и добросовест­ный труд какого-нибудь В. Ранцова, или М. П. Воло-шиновой, или Н. Ауэрбаха — позднейших переводчи­ков Диккенса. Сюда же нужно присоединить переводы под редакцией М. А. Орлова.

Писателя, богатого великолепными словесными красками, переводило Кувшинное Рыло, никогда ни­чего не писавшее, кроме канцелярских бумаг. Бедный Диккенс говорил у Орлова в «Холодном доме» вот та­ким языком:

«Меня удивляло, что, если миссис Джиллиби ис­полняет свои главные и естественные обязанности не раньше, чем наведет телескоп на отдаленный горизонт и не отыщет там других предметов для своих попече­ний, то, вероятно, она принимала много предосторож­ностей, чтобы не впасть в нелепость...»

«Я... перенесла множество тщеславия с другим множеством...»


«Он не мог понять, для чего, хотя, быть может, это было уже так предназначено самой судьбой, что один должен коситься для того, чтобы другой к своему осо­бенному удовольствию выставлял напоказ и любовал­ся своими шелковыми чулками» :.

Эти дубовые переводы текстуально точны, но кто не предпочтет им переводов Введенского, в которых, несмотря ни на что, есть дыхание подлинного Дик­кенса.

Характерно, что в сороковых и пятидесятых годах XIX века своевольное обращение Иринарха Введен­ского с подлинником казалось читательской массе нормальным и почти не вызывало протестов. Вплоть до революции, то есть семьдесят лет подряд, из поко­ления в поколение, снова и снова они воспроизводи­лись в печати и читались предпочтительно перед все­ми другими, и только теперь, когда дело художествен­ного перевода поставлено на новые рельсы, мы вынуждены начисто отказаться от той соблазнитель­ной версии Диккенса, которая дана Иринархом Вве­денским, и дать свою, без отсебятин и ляпсусов, гораз­до более близкую к подлиннику. Если бы Введенский работал сейчас, ни одно издательство не напечатало бы его переводов. И та теория, которой он хотел оправдать свой переводческий метод, воспринимается «ами в настоящее время как недопустимая ересь.

Эту теорию он обнародовал в «Отечественных за­писках» 1851 года, когда в журналах возникла по­лемика по поводу вольностей, допущенных им в пе­реводе Теккерея. Теория заключалась в том, что переводчик имеет все права уснащать свой перевод от­себятинами, если его перо «настроено» так же, как и перо самого романиста.

Насчет своего «пера» Иринарх Введенский не со­мневался нисколько, ибо видел в своих переводах «ху­дожественное воссоздание писателя».

«.. .При художественном воссоздании писателя, — говорил он в статье, — даровитый переводчик (то есть

1 Чарльз Дийкенс. Холодный дом. Перевод «Современ­ника» под редакцией М. А. Орлова. СПб., 1910, стр. 544, 555, 572.


сам Иринарх Введенский. — К. Ч.) прежде и главнее всего обращает внимание на дух этого писателя, сущ­ность его идей и потом на соответствующий образ вы­ражения этих идей. Сбираясь переводить, вы должны вчитаться в вашего автора, вдуматься в него, жить его идеями, мыслить его умом, чувствовать его сердцем и отказаться на это время от своего индивидуального образа мыслей» '.

Так что, если послушать Иринарха Введенского, его отсебятины, в сущности, совсем не отсебятины. «Художественно воссоздавая» роман Теккерея, он, по его утверждению, начисто отказывается от собствен­ной личности, чувствует себя вторым Теккереем, на­местником Теккерея в России, и ему естественно при таком самочувствии требовать, чтобы всякая строка, им написанная, ощущалась как строка самого Текке­рея. Не уличайте же его в сочинении целых страниц, которые он навязывает английскому автору. Он пишет их отнюдь не в качестве Иринарха Введенского, его пером в это время водит «дух» самого Теккерея.

Вот какой величавой теорией пытался Иринарх Введенский оправдать беззаконные вольности своего перевода.

А когда критика указала ему, что при такой си­стеме «художественного воссоздания» иностранных пи­сателей он, помимо всего прочего, непозволительно русифицирует их, — он объявил эту русификацию од­ной из своих главнейших задач.

«Перенесите, — говорил он переводчикам, — пере­водимого вами писателя под то небо, под которым вы дышите, и в то общество, среди которого вы развивае­тесь, перенесите и предложите себе вопрос, какую бы форму он сообщил своим идеям, если б жил и дей­ствовал при одинаковых (?!) с вами обстоятель­ствах?» 2

Оттого-то у Иринарха Введенского и Диккенс, и Теккерей, и Шарлотта Бронте сделались российскими

1 Иринарх Введенский. О переводах романа Текке­
рея «Vanity Fair». «Отечественные записки», 1851, №9, стр.61—81.

2 Там же, стр. 70.


гражданами, жителями Песков или Охты. В полном согласии со своими теориями он перенес их под петер­бургское небо, в общество коллежских и титулярных советников, и мудрено ли, что у него в переводах они стали «тыкать» лакеям, «ездить на извозчиках», «шнырять в подворотни», что клерков он заменил при­казчиками, писцов — писарями, пледы — бекешами, кепи — фуражками, таверны — трактирами, то есть в значительной степени перелицевал буржуазное на дворянски-чиновничье.

Этот литературный манифест Иринарха Введен­ского в настоящее время еще сильнее подчеркивает всю неприемлемость его установок. Нынче такое пере­несение одной бытовой обстановки в другую допу­стимо только в опереттах и фарсах.

Все беллетристическое дарование Иринарха Вве­денского, весь гор'ячий его темперамент, вся пластика его языка не могли придать силу и действенность его ошибочным и пагубным теориям о «художественном воссоздании писателя».

Конечно, советским мастерам перевода близка его страстная ненависть к тупому буквализму, к рабски формалистической точности, к пассивному калькиро­ванию слов, но наряду с этим они, как мы видели, требуют от себя той строгой дисциплины ума, того безусловного подчинения переводимому тексту, кото­рых они могут достичь лишь при научно-исследова­тельском подходе к своему материалу.

«Не надо забывать, — говорит Иван Кашкин,— что вопиющие недостатки и явные достоинства пере­вода Введенского по большей части — не случайные небрежности или удачи, они — дань времени. Пере­воды Введенского были немаловажными факторами литературной борьбы 40-х годов, они — боевые этапы русской литературы и русского литературного языка.

Почва для появления и, главное, для успеха пере­водов Иринарха Введенского была подготовлена»'.

И критик меткими чертами рисует низменные вку-

1 Иван Кашкин. Мистер Пиквик и другие. «Литератур­ный критик», 1936, № 5, стр. 213.


сы той литературной среды, которая породила Ири­нарха Введенского. В сделанную им характеристику хочется внести корректив: Иринарх Введенский был крайний радикал, друг Чернышевского, ярый привер­женец Гоголя, и ни Бенедиктов, ни Вельтман, ни тем более Сенковский, которых имеет в виду Кашкин, не вызывали в нем никакого сочувствия. Говоря про его переводы, нельзя забывать о могучем влиянии Го­голя.

Но общий вывод Кашкина глубоко верен. Точность есть понятие изменчивое, диалектическое. Поэтому — скажу от себя — вы никак не можете предугадать, что будет считаться точным переводом в 1980 или в 2003 году. Каждая эпоха создает свое представление о том, что такое точный перевод'.

1 Первая попытка дать научный обзор последовательных ста­дий переводческой мысли в России принадлежит А. В. Федорову в его книге «Введение в теорию перевода». М., 1958, стр. 355— 371. Дополнением к этому обзору служит статья Ю. Д. Левина «Об исторической эволюции принципов перевода» в сб. «Между­народные связи русской литературы». М.—Л., 1963.


Глава десятая

РУССКИЕ «КОБЗАРИ»

тановление современного стиля переводческого искусства во всех стадиях этого процесса можно про­следить наиболее наглядно на таких произведениях поэзии, которые переводились на русский язык в те­чение долгого времени большим числом переводчиков.

Таковы стихотворения Шевченко. Уже больше сто­летия переводят их на русский язык. Количество пере­водчиков, трудившихся над ними в течение этого дол­гого времени, исчисляется многими десятками.

Чуть не каждое новое поколение читателей предъ­являло этим переводчикам новые требования в соот­ветствии с изменчивыми вкусами каждой эпохи.

Поучительно следить за возникновением и ростом тех требований, какие массовый советский читатель предъявляет к нынешним переводам великого кобзаря.


I