Дооктябрьская сатира

Новая грань дарования Маяковского обнаружилась в его сатирических произведениях. Академичный «серебряный век», видимо, некоторое время оказывал ощутимое сдерживающее влияние на необузданного футуриста: ведь у него до 1915 г. при всех исход­ных данных для сатиры этот жанр оставался «безмолвным». И вот — хлынуло: «Гимн судье», «Гимн ученому», «Гимн здоровью», «Гимн критику», «Внимательное отношение к взя­точникам» и др. Оригинальное метафорическое мышление (чего стоят, к примеру, «желудок в панаме» («Гимн обеду») и аналогичные метафоры) сочетается с обо­стренным вниманием к социальным недугам. Зреет совет­ский Маяковский, в чем наглядно убеждает сравнение его до­октябрьской и послеоктябрьской сатиры.

Увлеченный социальной проблематикой, поэт отрешается от болевого центра своего творчества — темы одиночества. Он интуитивно ощущает губительность эгоцентризма и необходи­мость художественного поиска в сферах, связанных с откры­той гражданственностью. Мы полагаем, что на какое-то время это был спаси­тельный выбор.

Обращение к гражданской тематике, которой «серебряный век» был склонен чураться (исключения в основном касались символистов: Блок, Бальмонт, Брюсов и др.), у Маяковского обусловлено необходимостью расширения творческого диапа­зона и потребностью высказаться по поводу начавшейся миро­вой войны. Очевидно, поэт сразу почувствовал «свою тему»: она давала ему хороший шанс выйти за пределы лирического «я» и открывала долгожданную возможность взаи­мопонимания с читателем.

Истосковавшаяся по «прямому действию» поэзия Маяков­ского была готова к восприятию социальных катаклизмов, и ее час пробил в августе 1914 г. «Война объявлена» — первый, поч­ти восторженный отклик поэта на эпохальное событие. Боль­шой любитель «взрывного» знака препинания, Маяковский использует его 16 раз в семи катренах (этот рекорд будет пре­взойден лишь в произведениях большего объема: «Я и Наполе­он», «Ко всему» и др.). Воображение поэта упивается картина­ми предстоящего кровопролития: «на площадь <...> багровой кро­ви пролилась струя!», «Морду в кровь разбила кофейня», «От­равим кровью игры Рейна!», «подошвами сжатая жалость визжала», «с запада падает красный снег // сочными клочьями чело­веческого мяса», «из ночи <...> багровой крови лилась и лилась струя». Долгожданное зрелище? Нет? Тогда к чему интонация ажиотажа и восторга, все эти беспрецедентные для «домаяковской» русской поэзии кровавые ужасы и выдающий автора с головой каннибальский эпитет «сочными»? По какому поводу ликование? По самому существенному: буря в душе поэта уравновесилась бурей внешнего мира. Война, а после в еще боль­шей мере революция, оказалась лучшей психотерапией для Маяковского.

Лед тронулся, процесс пошел, страдающее лирическое «я» обнаружило выход — разумеется, ни в чем новом, во все тех же агрессии и насилии, обращенных во внешний мир, однако имеющих также внешний источник происхождения, что изба­вило душу и разум поэта от необходимости продуцировать ужасы на основе исключительно внутренних духовных ресурсов. Но... судя по всему, тут же пришлось «дать задний ход» и «наступить на горло собственной песне». Сам ли догадался, читатели или коллеги посоветовали, публика ли освистала, однако Маяковский понял, что война — не предмет эстетических игр. Придержива­ясь тактики «умеренного зверства», он пишет «Мысли в при­зыв» (1914 г.), «Мама и убитый немцами вечер» (1914 г.) — с прекрасной метафорой «закройте глаза газет!», сочиняет тек­сты к казенно-патриотическим лубочным картинкам, предва­ряя опыт работы в советских «Окнах РОСТА», и во всю мощь таланта разворачивает военную тему в грандиозной поэме «Война и мир» (1916 г.).

В 1916 г. в его поэзии возникает образ России. Она — не то Отечество, в котором может реализовать себя и которому хочет служить лирический герой Маяковского. Поэтому он заявляет: «Я не твой, снеговая уродина» («России»), в тысячный раз вос­производя мотив отчуждения и в пятисотый «прогуливаясь» по святыням. В самом деле — «надоело», и революционный при­зыв «Россия, нельзя ли чего поновее?» («Эй!»), авангардист­ский по своей сути, с не меньшей правомерностью поэт мог бы адресовать себе.

И Россия, и Маяковский смогли «поновее», когда грянула Февральская революция. Война была относительно далеко, да и поэт на нее не пошел. (Зато отношение к ней выразил не только устно и печатно, но и действием. «Летом 1915 года, когда московская чернь громила витрины германских фирм, он и в этих шествиях принимал участие», – вспоминал В. Ходасевич). Революция была рядом и непосредственно касалась каждого, кроме того, обещала радикально переустроить ненавистный Маяковскому мир. Чем не утешение для буйной души футуриста?

По следам событий февраля 1917 г. написана «поэтохроника» «Революция», в которой Маяковский начинает говорить от имени революционных масс. Освобожденный от необходи­мости жаловаться на несовершенство мира и одиночество, стих поэта бодр, смел, напорист и раскован. Устами очевидца заговорила история, устами футуриста — будущее. И образ России — не той, вечной, «снеговой уродины», а преображен­ной пламенем революции, бесконечно дорог ему: «Это улицы, // взяв по красному флагу, // призывами зарев зовут Россию».

В «поэтохронике» много религиозной символики, но она, необходимая для передачи эпохальности происходящих собы­тий, затмевается языком призывов, лозунгов и победных кличей.

Революция стала для мятежной души Маяковского лекар­ством несравненно более действенным, нежели футуризм или война. Излюбленная и «изъезженная» вдоль и поперек тема одиночества за весь 1917 г. ни разу не появляется в его поэ­зии; та же участь постигла мотивы страдания. А вот агрессив­ность предстала в иной модификации: отныне ее объектом становятся враги революции. Правда, кого таковыми считать, поэту, как и многим его современникам, было сложно разо­браться: обстановка менялась не по дням, а по часам. Но Мая­ковский сориентировался, объявив врагами революции каде­тов (сатирическая «Сказка о красной шапочке»), Временное правительство и мировой империализм, продолжающих войну («К ответу!»). А что касается врага номер один, то ему посвя­щено незабываемое двустишие: «Ешь ананасы, рябчиков жуй, // День твой последний приходит, буржуй», которым поэт встретил свою главную революцию, определившую его даль­нейшую судьбу — прижизненную и значительную часть по­смертной.