Обзор феодальной, государственной и социальной истории Лангедока в связи с причинами альбигойских ересей

 

Там, где только говорили этим языком, всегда сохра­нялась своя цивилизация и собственная культура. Этот плодородный край с роскошным климатом умещается между Францией, Италией и Испанией. Два великих моря, избороздив его берега удобными гаванями, призывают оби­тателей к промышленной и торговой жизни. Сама приро­да определила ему это назначение, сделав его посредни­ком между южными краями Европы и ее северо-запад­ными государствами; она же придала подвижность, пред­приимчивость, поэтичность, страстность и вместе с тем легкомыслие тому народу, который населял эту страну. Римляне имели здесь две большие провинции: то были Галлия Аквитанская, позднее Гиеннь, и Галлия Нарбоннская, впоследствии Лангедок с Провансом. Как государ­ственное тело, оно, естественно, не могло быть крепким и прочным: мелкие владения, а еще лучше независимые, самоуправляющиеся города, — это более согласовалось с местными географическими и общественными условиями. Нельзя даже обозначить с точностью тот народ, который постепенно здесь сложился. Язык был один, но он не толь­ко не способствовал обединению племени, но даже не стал именем страны, в которой был в употреблении.

Наименования Аквитании, в ее широком смысле, и после римлян были неустойчивые и неопределенные: Готия, Романия, Прованс, Лангедок, Аквитания. Каждое из них относимо с большей долей справедливости к ее от­дельным частям. Сам язык назывался то провансальским, то лемузенским (19), но чаще и раньше — собственно ро­манским. Этот язык призван был играть большую роль в духовной истории средневековой Европы. Границей его распространения на севере была линия, проведенная че­рез Сентонж, Перигор, Лемузен, Овернь, Лионнэ и До-финэ; на юге он проникал в глубь Испании, захватывая Каталонию (20); этим же языком говорили в пределах Са­войи и даже Женевы, Лозанны и южного Валлиса. Обра­зованность будто всегда была сроднившейся с южной поч­вой. Когда Париж был еще жалкой бургадой?1, Тулуза, Нарбонна, Арль, Бордо считались населенными и цвету­щими городами, украшенными всем блеском римской цивилизации и утонченностью жизни. О школах Марселя говорит Тацит; в Отене и Бордо учили Евмен и Авсоний; с которыми они свыкались с первых воспоминаний дет­ства. Тулуза, царица южных городов, считалась Афинами Галлии — там блистали лучшие риторы римского време­ни, в ней воспитывались родственники императорского дома. Ювенал предлагал поэтам искать убежища в Гал­лии.

Христианство быстро прижилось в долинах Роны, Гаронны и Луары; здесь пылкий темперамент жителей ознаменовал первые годы его мученичеством и отшель­ническими подвигами. В то же время в высшем сословии христианство сумело совместиться с обычаями старой античной жизни лучших времен Империи, тем более что галльская аристократия сделалась уже вполне рим­ской. Епископы и сенаторы нарбоннских и аквитанских провинций проводят жизнь в своих роскошных поместь­ях так, как некогда проводил ее Цицерон, удаляясь в свое тускуланское уединение. Лампридий, Севериан, Дом-нул, Феликс, Консенций, сам Сидоний поют хвалу на­слаждениям и природе в то время, когда их родина переходит незаметным путем в руки варваров. Клермон-ский епископ и нарбоннский вельможа, будто веселые трубадуры, воспевают стихами прелестный климат стра­ны, а музыканты Нарбонны и Безьера торопятся предло­жить свои мелодии. Весело и беззаботно-счастливо про­ходила жизнь романцев даже тогда, когда Гонорий усту­пил часть их земли вестготам и варвары постепенно захватывали страну. Вестготское королевство со своей столицей Тулузой раскинулось по обе стороны Пире­неев.

В массе своей вестготы были ариане, и вот один из альбигойских элементов уже с первых времен самостоя­тельности Юга прививается на его почве?1.

Столетие спустя франки одолевают вестготов и оттес­няют их к югу; только одна часть Септимании, названная Готией (именно Лангедок без диоцезов Тулузы и Альби, или по римскому счету Narbonnes prima?2), остается за ними по сию сторону Пиренеев, и она-то делается аре­ной всех тех войн, которые совершались впоследствии из-за обладания этой заманчивой страной.

В начале VII столетия арабы разрушили царство вест­готов; Карл Мартелл в 732 году с трудом остановил их уже в самом сердце Галлии, Эд, герцог Аквитанский, помогал ему в войне с мусульманами.

Пипин Короткий окончательно очистил от арабов весь Лангедок и присоединил его к своей монархии (около 760 г.).

А между тем мусульманство уже успело оказать свое влияние на нравы страны, тем более что, и изгнанное, оно заняло соседнюю Испанию. Естественно, что южа­нам и теперь и после придется быть в постоянных столк­новениях и сношениях с людьми иной цивилизации, иных понятий, иной религии.

В обширном государстве Пипина герцоги и графы сде­лались королевскими наместниками, исполнителями его повелений. Некоторую самостоятельность успела приоб­рести с давнего времени династия аквитанских герцогов, получившая владения от одного из древних королей франк­ских — Хариберта?3.

Карл Великий в 778 году образовал особое королевство из Аквитании со столицей в Тулузе. Более столетия Аквита­ния имела свое независимое существование, Лангедок вхо­дил в нее некоторое время, пока не был соединен под одно управление с испанскою маркой (818 г.). Будущий император Людовик был ее королем в продолжение 778— 814 годов. Он провел эти годы в борьбе с арабами и гаскон­цами. Когда наступило время распада империи Карла, она выработала в себе новые политические формы.

Понятно, что после Карла Великого монархия не могла удержать своих обширных пределов, как не могла объединить разнообразные национальности. Людовик Благочести­вый предоставил юг своей империи в управление сыну Пипину под именем Аквитанского королевства; туда входила Аквитания собственно, то есть нынешняя Гиеннь, герцог­ство Гасконь, марка Тулузская и графство Каркассонское. Наместники домогаются самостоятельности. Из прибрежной полосы Лангедока вместе с маркой Испанской составляется герцогство Септимания, вверенное императором другому сыну, Лотарю; его столицею была Барселона.

В сущности и тут управляли наместники, мало-помалу сжившиеся со страною и укоренившиеся в ней. Так, на­пример, славился герцог Бернард, игравший такую важ­ную роль в междоусобиях царствования Людовика и вы­игравший от них больше других. Он присоединил к Септимании Тулузу.

Аквитанцы настаивали на своей самостоятельности под властью династии Пипина; император взялся за оружие и, несмотря на противодействие из Германии, усмирил недовольных. Малолетний Пипин II был увезен из Акви­тании. «Он слишком юн и неспособен, — говорит Людо­вик Благочестивый, — чтобы управлять народом, которо­му более всего свойственно легкомыслие и страсть к но­визне. Его присутствие в стране тем более опасно, что главнейший недостаток аквитанцев заключается в их от­вращении к иностранцам, так как они любят управляться сами собою под властью того государя, который им при­дется по нраву».

Император умер в 840 году. Лотарь, поддерживавший своего племянника, возвращает аквитанцам их государя. Их патриотизм, поддерживаемый Италией, способен был устоять в переменчивой борьбе с соединенными силами Карла Французского и Людовика Немецкого. Хотя по Вер-денскому договору (843 г.)?1Пипин был лишен престола и Аквитания должна была отойти к Карлу Лысому, но на­циональный дух, уже и тогда чувствовавший свою осо­бенность от Франции, отстоял независимость страны. Го­лод, зараза, стаи хищных зверей опустошали страну, а война не прерывалась; южане с геройством сражались за права своего государя.

После небольшого перемирия с Пипином Карл Лы­сый кинулся на Тулузу; ее оборонял герцог Бернард, Ко­роля франков встретило энергичное сопротивление. В одной из вылазок храбрый защитник города попал в плен к Карлу, который собственноручно заколол его кинжалом. Однако город не капитулировал. Два раза приходил Карл осаждать Тулузу, и все напрасно. Но в третий раз началь­ник города Фределон отворил ворота, за что получил от Карла тулузское графство в собственное владение.

Пипин II же пока был признан королем на условиях верховного покровительства короля франков. Карл меч­тал об итальянской короне и ради нее торопился приоб­рести дружбу отдельных государей и баронов. 12 июня 877 года в собрании вассалов в Керси он узаконил фор­мальным актом феодализм, хотя на деле тот существовал уже ранее. В результате королевская власть становится од­ной тенью. Отныне наследственность наместников Акви­тании признана юридически. С керсийского акта идет са­мостоятельный род тулузских графов, который тянется вплоть до XIII столетия.

Аквитанцы борются со своим королем и с врагами хри­стианства арабами и норманнами. Обманутые, они всюду ищут себе государя. От Карла Лысого переходят к Людо­вику Баварскому, потом предлагают корону его сыну, потом одному из сыновьев Карла Лысого, потом опять Пипину, наконец не хотят звать никого. Пипин, дважды плененный войсками императора Карла, умер в монаше­стве; он почти обезумел под конец жизни. Карл Лысый успел заставить признать свои права в стране и поставить в ней своего сына Людовика Косноязычного. В год своей смерти он грамотой упрочивает новый великий авторитет Европы: римский епископ получает могучий титул «рара universalis». Так европейские государи сами сооружают и признают над собой силу, которая в страхе заставит их склонить головы.

Смерть Карла Лысого, умершего через несколько ме­сяцев после этого, открыла папскому престолу ряд блис­тательных возможностей. Везде мы видим отсутствие ко­ролевской власти и множество постоянно ссорившихся между собою властителей.

Людовик Аквитанский становится королем Франции и соединяет в одно оба королевства, и таким образом мысль Карла Великого о самостоятельном южном государстве в его потомстве не была осуществлена. Феодализм уже был так могуч, что без соглашения с князьями и баронами сын Карла Лысого не решается на коронование. Королевская власть становилась совершенно бессильной. Бернард, мар­киз Готии и Оверни, свирепый, неукротимый, уже давно отлученный церковью, был самым опасным врагом коро­ля, и он же был опекуном королевских детей!

В это время анархии на берегах Роны возникает новое государство — Арелатское, или Провансальское. С давних пор нижняя Бургундия состояла из двух отдельных час­тей, разделенных рекою Дюранс, — то были на севере маркизат Арелатский и на юге между Роной, Дюрансом, Альпами и морем — графство того же имени. Королем стал Бозо, родственник итальянского короля Гуго. Он сам про­исходил из царского рода; честолюбие его жены, поддер­жка папы, симпатии вассалов и епископов наделили его короной восточной части Юга?1.

Следует заметить, что на судьбы Лангедока значитель­но влияли также многочисленность и могущество духов­ных феодалов. В IX столетии за Церковью было почти две трети всех поземельных владений. Понятно, что духовен­ство, обладая такими богатствами, не чувствовало особого призвания к подвижнической жизни и не служило приме­ром умиротворения страстей. Своими светскими склоннос­тями духовенство давно пришло в разлад со своим назна­чением. Еще Людовик Благочестивый, будучи королем Ак­витании, боролся против такого явления и по возможнос­ти устранял его, хотя достичь полного торжества не смог.

Во многом то, что вызвало альбигойскую войну, со­здал Людовик Благочестивый. Уже с его времени начина­ет развиваться в стране та цивилизация, которая после послужила образцом для других средневековых народов. Дух южан издавна находил себе выражение в литературе. Склонные к удовольствиям, но многосторонние по ха­рактеру, романцы первые стали вдохновляться идеей кре­ста. Настроенные мыслить свободно в вопросах веры, они же пока со всею пылкостью темперамента преклоняются перед католической догмой и обрядностью.

Для нас важно указать на эту подвижность, внезап­ную переходчивость, на эти крайности народного харак­тера лангедокцев. Более, чем в ком-нибудь после кас­тильцев, в них зарождаются типичные черты будущего рыцарства; в устах этого народа в эпоху духовного сум­рака слышатся родные поэтические стансы, и в его ли­тературе появляются памятники, что особенно важно, на народном языке. Тогда как варварская, едва понятная латынь царила в остальном мире Запада, преграждая свободу и свежесть мысли, провансальцы уже пишут на своем мелодичном наречии. Такое явление дало в неко­торой степени справедливое основание патриотам Юга считать свой язык, ранее других получивший граммати­ку, отцом всех романских языков. Оставляя в стороне верденский памятник провансальской письменности вто­рой половины IX века (21), заметим, что в течение X сто­летия появляется несколько литературных эпических про­изведений на народном языке. В одной позднейшей ру­кописи дошла большая песнь о Боэции в двухстах пяти­десяти семи стихах, составленная около середины X века. Поэма «О страстях господних» и легенда о святой Лео-дегарии написаны на языке полупровансальском, полу­французском; в некоторых латинских стихотворениях прорывается народная речь Юга.

С течением времени провансальские литературные па­мятники начинают появляться чаще и чаще, а в XII сто­летии за ними уже упрочивается высокое художественное достоинство. Скоро язык романский делается языком тру­бадуров, и тогда он получает глубокий исторический смысл, как орудие того протеста, который способствовал подрыву всемогущего папского авторитета. Так, вследствие подвижности племенного характера народная литература радикально изменила свое направление, сделавшись ере­тическою.

До того времени, пока сложилось рыцарство и пока трубадуры стали воспевать его вместе с наслаждениями, издеваясь над предметами священными для многих, стра­на лангедокская успела пройти через все степени анархии. Повторим, что для ясного понимания положения и усло­вий страны в какой-либо момент надо знать предшество­вавшие ее судьбы, по крайней мере в общих чертах. Отто­го мы так рано начали политический очерк Лангедока, предварив даже время возникновения феодальных госу­дарств, опрокинутых на Юге только альбигойской вой­ною. Эти государство появились во времена, когда динас­тия Карловингов уже была близка падению.

Самым деятельным соперником падавшей династии был Эд, внук упомянутого Фределона Тулузского, сын Раймонда I (852—865 гг.) и брат своего предшественника Бернарда (865—875 гг.). В качестве государя Тулузы он на­зывался графом, как наместник марки Септимании — мар­кизом, как владетель части Аквитании, т. е. Альбижуа и Керси, — герцогом. Эд около 878 года успел присоединить к Тулузе альбигойскую землю, названную так по имени города Альби, страну, получившую после столь громкую известность как центр знаменитой ереси. Там Карлом Ве­ликим был поставлен граф Раймонд; после в Альби и Лотреке сидели виконты. Династия собственно альбийских феодалов идет от Одона I с середины X века. Раймонд Бернард (с 1062 года) придал ей особенную славу. Браком и наследством он прибавил к землям Альби и Нима графства Каркассон и Разес с виконтством Безьер. Это был самый сильный из вассалов тулузских.

Вообще графам тулузским выпала счастливая роль быть поддерживаемыми блеском и могуществом своих вассалов. Они воспользовались наследством Каролингов, и, когда каждая земля, лежащая вокруг какого-либо замка, стреми­лась сделаться самостоятельной, когда в городах Юга, свя­занных столькими республиканскими преданиями с дале­ким прошлым, возрождался дух самостоятельности, наслед­ники Одона успевают получить верховный надзор за всем этим движением, захватить сюзеренитет. Они дали Тулузе тот авторитет, который простирался на все области поли­тической, духовной и особенно церковной жизни. Действи­тельно, немного спустя тяготение ереси из альбигойской области переходит в Тулузу, эту столицу Юга. Перед зак­реплением феодализма Тулуза видела в своих стенах съезд чинов феодальных, духовных и светских, под председа­тельством местного епископа — это было замечательное го­сударственное собрание, на котором юридически в такую раннюю пору (начало X века) были положены основания политической жизни Лангедока, разрушенные только аль­бигойскими крестовыми походами.

Уже тогда графу тулузскому были подвассальны дру­гие бароны Лангедока. В то время, когда во Франции си­дел Карл Глупый?1, дети Одона тулузского недаром име­нуют себя государями и маркизами Готии, подразумевая тем власть над Руэргом, Керси и Альбижуа. В силу фео­дальной чести они не отвергают сюзеренство француз­ское, но никакой современный феодал Франции не мог сравняться в ту пору с графами тулузскими по могуще­ству. Политические события как нельзя более благоприят­ствовали усилению независимости и могущества тулузс­ких государей.

В союзе с Вильгельмом Овернским тулузский граф Рай­монд II в 923 году уничтожил в большом сражении силы норманнов, которых погибло за раз до двенадцати тысяч человек; там же пал и сам победитель. Родственник тулузс­кого дома водворяется около этого времени на французс­ком престоле?2. Однако преемникам Карла III пришлось вы­держать борьбу с Раймондом III Тулузским, умершим в 950 году, последним титулярным герцогом Аквитании. Ра­уль Бургундский пришел с большим войском на Юг; избе­гая сражения, граф Тулузы принес ему обыкновенную фе­одальную присягу в верности. Когда впоследствии права и власть Капетингов упрочились, эта присяга по наследству перешла к ним?1. Она ничем не умаляла господства тулузс­ких графов внутри государства; имена северных королей украшали только заглавия государственных актов.

Все более и более отчуждались два народа, их цивили­зации, их государи. Номинальная связь не могла мешать полной отдельности и обособленности Юга в эпоху, из­бранную нами, и такая связь становилась одним предани­ем. Французские короли напомнят ее, но лишь для того, чтобы поработить страну северному абсолютному началу.

Между тем, обеспечивая графов тулузских с севера, феодальная присяга давала им возможность закрепить свои отношения с собственными феодалами, которые иногда, как, например, при Вильгельме III, получали поддержку из Франции. Жена Вильгельма принесла ему в наследие часть Прованса, отчего его наследники имели титул мар­кизов провансальских. Его сын Понс (1037—1060 гг.) при­бавил к тому еще титул палатина, как воспоминание о происхождении династии наместников Аквитании?2.

Пользуясь постоянным смятением, духовенство укреп­ляет свою власть и увеличивает церковные бенефиции. Но попытки Церкви утвердить мир и спокойствие в стране, выказавшиеся особенно на съезде в Велэ, не привели ни к чему, — знак, что духовенство Лангедока всегда имело мало влияния на общество. Только организованная цент­ральная власть могла бы несколько умиротворить страну и дать ей хотя бы внешний вид порядка. В конце XI века сплачиваются в окончательные формы владения тулузских графов, конечно в смысле феодальном, как владения че­рез полунезависимых держателей земли (с 1088 года). К тому времени и руэргские земли, успевшие объединить вокруг себя еще и другие домены, за прекращением ди­настии снова собираются в одно нарбонно-тулузское го­сударство, пределы которого лежали от верхней и сред­ней Луары до Пиренеев, Средиземного моря и Роны.

Претензии же местных государей были еще большими. Раймонд IV, первый герцог Нарбоннский (1088—1105 гг.), брат бездетного Вильгельма IV Благочестивого (1060— 1088гг.), умершего на пилигримстве в Палестину, откры­вает эту новую эру могущества в тулузской истории.

Средние века к тому времени уже сложились в своеоб­разную, но целостную систему. Начинались крестовые по­ходы. Идея войны за веру воспламенила впечатлительных южан, народные поэты поддерживали ее в своих страстных и энергичных стихах. Три тулузских герцога умирают за нее. Раймонд IV и его сыновья Бертран (1105—1112 гг.) и Альфонс Иордан (1112—1148 гг.) не вернулись из Пале­стины, святая земля стала их могилой. На Раймонда IV крестоносцы хотели возложить венец Иерусалима?1. Одно из четырех христианских княжеств в Палестине?2принад­лежало роду герцогов тулузских и перешло преемственно к младшей линии их потомства.

С именами тулузских графов связана вся история пер­вых крестовых походов. Их соседи, достаточно сильные, такие как герцог аквитанский, владевший нынешней Ги-еннью и Пуату, пользовались тем в своих интересах. Сра­жаясь в Палестине, графы тулузские часто получали изве­стия, что сама их столица подвергается опасности попасть под власть герцогов Аквитании.

В связи с этим нам следует рассмотреть феодальную историю аквитанских герцогов, владения которых зани­мали большую половину Юга. Они были известны уже в середине IX столетия. Тогда Райнульф, происходивший из рода графов овернских, водворился в Гиенни — по договору с Карлом Лысым он получил власть на Гиеннь и на Пуату. Ему не стоило большого труда свергнуть своего титулярного повелителя; Пипин II был посажен им в тем­ницу. Но тогда он не воспользовался своим успехом; его дети были лишены наследства. Потомство династии пре­жнего наместника (от Альбона с конца VIII века) всту­пило во владение Аквитанией. Эта династия не прервалась даже тогда, когда в роду не оказалось законных наследни­ков. Райнульф II был отравлен Одоном Парижским, ког­да стал опасен для Севера; его владения были отданы послушному овернскому дому (Вильгельм I Благочести­вый?3и Вильгельм II Юный). Но у Райнульфа был талант­ливый сын Эбл, рожденный вне брака; его способностям и энергии обязана продолжением своего существования и могуществом своим династия Альбона, родством с кото­рой были связаны французские и английские короли. Эбл прогнал пришельцев и временно соединил под своей вла­стью не только родовые владения, но даже земли своего соперника: Овернь и Велэ. Новые полчища двинулись с Севера, едва Эбл стал мечтать о самостоятельности Юга. На этот раз опекуны Каролингов пробудили честолюбие возникавшей тулузской династии. Эбл бежал в Пуату, и Раймонд III Тулузский в 932 году стал государем Пенни, Оверни и собственно Лангедока, или, короче, повелите­лем целого Юга, т. е. Лангедока в обширном смысле.

Это был самый удобный момент к возрождению поли­тической жизни Юга, но он продолжался недолго. Хотя Ту­луза пользовалась популярностью между баронами и горо­дами Аквитании, а особенно в Оверни, тем не менее гос­подство ее графов было принесено извне, они не считались местными, полноправными государями. Вильгельм III, сын Эбла, восстановил права династии Альбона. Из Оверни и Велэ составился впоследствии отдельный феод под влады­чеством клермонских баронов. Вильгельм III (950—968 гг.), хотя и побежденный в борьбе с превосходящими силами французов, успел примириться с Гуго Великим и даже всту­пить в родство с первым Капетингом на французском пре­столе. Вильгельм IV (968—996 гг.) лишился Оверни, но тем счастливее был его сын Вильгельм V, прозванный Великим (996—1030 гг.). При нем впервые настало некоторое успоко­ение на Юге, взволнованном внутренней борьбой и посто­янными нашествиями французов, норманнов, арабов.

Современники признавали государственный ум и ве­личие Вильгельма; ему предлагали императорскую корону после Генриха II. Вильгельм соглашался лишь на особых условиях и требовал обеспечения ее действительной силы, так как искал не славы, а пользы. Посетив Ломбардию, он убедился, что среди борьбы итальянских партий импе­раторство не может быть прочно?1. Выгодным браком с Брискою, дочерью гасконского герцога Санчо, он открыл своим преемникам надежду на расширение герцогства. Сча­стливый воин, правитель, политик, он закончил свою жизнь в черной рясе монаха.

Его сыновья— Вильгельм VII (1030-1037 гг.) и Эд (1037—1040 гг.) отражают нападения усилившегося графа анжуйского Жоффруа, прозванного Молотом (1040— 1060 гг.). Это был предок английских Плантагенетов, и его подвигам графы анжуйские обязаны своим политическим счастьем?2. У Жоффруа Вильгельм VI около года пробыл в плену; жена Евстахия выкупила его церковными сокро­вищами. Эд, опираясь на права своей матери, действи­тельно вступил в обладание герцогством Гасконью и граф­ством Бордо, но сильнейшему вассалу Франции, по при­меру его предшественника, не посчастливилось в войне с Жоффруа. Те же неудачи постигли и Вильгельма VII (1040— 1056 гг.), при котором произошло первое собрание чинов в Аквитании, созванное его матерью по поводу отделения одного феода. Вообще в графах анжуйских аквитанская династия приобретает опасных соперников, которые сво­ими победами словно бы завоевывают себе право на буду­щее обладание ее государством. Зато аквитанские герцоги в свою очередь пытаются утвердиться в Тулузе, их наслед­ственном герцогстве.

С Вильгельма VIII (1058—1086 гг.) начинается ряд та­ких попыток. Они продолжаются непрерывно при Виль­гельме IX Старом (1086—1127 гг.) и Вильгельме X Юном (1127—1137 гг.). Последние— типы феодального времени и тех страстных натур, которых только оно могло произ­вести. В Вильгельме IX дикая свирепость чередовалась с минутами тяжелого покаяния; после необузданного раз­врата наступали блестящие победы над маврами. «Я тебя слишком ненавижу, чтобы допустить тебя до рая»,— ска­зал он одному епископу, опуская из рук меч, занесенный над его головою.

Но его преемник, удачливый в войне с Людовиком VI, склонился пред Церковью и могучим духом святого Бернара. В Аквитанию по приказанию папы Иннокентия II прибыл аббат Клерво (святой Бернар). Пораженный ужасом, герцог пал к ногам святого во время самой цере­монии церковного отлучения, отдаваясь в полную его волю. Бернар необходимым условием прощения поставил пилигримство в Палестину. Вильгельм X умер в дороге. Его внезапная смерть повергла страну в смятение, о причине смерти ходили темные слухи. Известно только то, что Людовик VI первый узнал о смерти герцога и поспешил обручить своего сына с дочерью покойного Элеонорой, столь знаменитой между тогдашними трубадурами. Брак Людовика VII был несчастлив и непродолжителен, хотя им осуществлялась династическая мечта французских ко­ролей. Скоро другой государь воцарился в Аквитании. Раз­веденная Элеонора, предмет искательства государей Евро­пы, отдала свою руку красивому Генриху графу Анжу, ко­торый позже возвел свою жену на английский престол. Тем опаснее становилось положение тулузских графов — ведь уже отец и дед Элеоноры домогались власти над этим за­манчивым городом. Война с тулузскими графами могла обещать им некоторый успех, потому что, как было заме­чено, интересы и помыслы последних теперь сосредото­чиваются в Палестине.

Столица наследников Раймонда была предоставлена своему счастью, но оно не обмануло ее. Неприятель овладел городом, однако не до конца и вскорости покинул его. Трудно было как-либо взять «великую, красивую Ту­лузу», потому что это «царица и цвет всех городов в мире», потому что это «благороднейший» город, как говорили о ней тогда.

Такому представлению о Тулузе способствовало явление, которое вместе с рыцарственным настроением феодализма составляет существенное содержание истории тогдашнего Юга. Оно в сильнейшей степени способствовало распространению альбигойской ереси и образованию в ней того политического духа, который она приняла. Это было создание республиканского городского самоуправления, общинного строя городской жизни, породившего настолько же политическую свободу народа, насколько 'религиозную, в такой же степени развившего его эконо­мические силы, в какой содействовал развитию всех духовных сил,—- словом, явление, составляющее один из жизненно важных аспектов средневековой истории.

Изучить политическое и социальное положение горо­дов на Юге Франции — значит открыть ключ к познанию основных причин Альбигойской ереси. Вслед за обзором исторических событий мы обратимся к такому изучению. При общем обзоре правления Филиппа Августа были уже указаны побудительные причины зарождения само­управления и организации коммун во французских горо­дах. Тогда же мы указали на целый ряд особого вида го­родских политических учреждений, которые собственно следует называть муниципиями. Это были города Юга, ве­дущие традиции от древних римских муниципий. Их под­держивала близость Ломбардии, классической страны древ­них коммун. Эта-то коммунная жизнь и накладывает об­щий отпечаток на французский Юг и средневековую Ита­лию. Апеннинскому полуострову принадлежит почин в воз­рождении таких учреждений.

Понятие о свободе и внутренней самостоятельности в них никогда не замирало, а между тем оно породило ряд серьезных последствий. Идея гражданской свободы под­стрекала жителей муниципий к свободе в суждениях даже в вопросах религии. Города лангедокские подражали лом­бардским, а итальянские общины прямо вели свою гене­алогию от римских предков времен республики. Их свобо­да никогда не угасала и после падения Римской импе­рии — даже варвары, которые отчасти привнесли и соб­ственные общинные начала, уважали эту свободу.

Хаотическое состояние Европы темных веков, подав­ление всякой законности, забвение необходимых начал порядка и отсутствие какой-либо системы в человеческом общежитии — все это стало исходной причиной органи­зации новых коммун и закрепления старых.

В ту эпоху, которой современно появление и особенное распространение альбигойской ереси, Италия вступала в период городских общин. То же движение, подготовленное собственной историей, начинается в Гиенни, Лангедоке и Провансе. Юг Франции в государственном отношении мож­но определить страною консульств, в юридическом же — страною права, писанного по преимуществу, «ordre de dreg», — как говорят провансальцы. Внутреннее управление городов, выходивших из-под власти епископов, строилось почти по одному образцу. Разница в большем или меньшем числе сановников; распределение же функций законодатель­ной, судебной, административной одинаково.

Муниципальное городское управление с перевесом консульского элемента существовало с теми же призна­ками в Лангедоке, Венессене, Провансе, Гаскони, Беар­не, Наварре, Фуа и Руссильоне, как в Гиенни, Перигоре, Оверни, Лемузене и Ла-Марше. Идея муниципии не замирала на Юге, когда за нее боролись граждане с епис­копом, стремившимся к абсолютизму, и потом феодаль­ный барон, соперничавший с тем же епископом, за пра­во господства над нею. Впрочем, чаще епископам сужде­но было поддерживать в городах начало избирательное. Они сжились с долгой историей южных муниципий и служили защитниками тех римских форм, которые в них преем­ственно передавались. С епископами городам чаще всего приходилось иметь дело; они утверждали своей святой санкцией должностных лиц и самое право выбирать их. Так было, например, в городе Альби еще в 804 году.

Графы, хотя и посаженные Каролингами, не всегда могли одолеть эту нравственную и политическую силу. Тем более крепок был союз, что в иных местах сами епископы были выбираемы общинами, ибо этот обычай проистека­ет в сущности из евангельского учения. Так было в первых веках в Арле, Авиньоне, Апте, Эре, Бордо, Бурже, Клермоне, Гаппе, Лиможе, Узесе, Везоне, Вивьере, Магеллоне (22). Упоминаются в документах также Альби, Нарбонна и Тулуза. Позже это стали главные центры ереси.

После отнятия Римом прав выбора среди южных рес­публик образовалась глухая оппозиция. Не санкцониро-ванные папой выборы епископов народом продолжались до середины XII столетия; последний записанный в ис­точниках выбор народом был в Узесе в 1150 году?1. Четвертый Латеранский собор 1215 года своей 24-й статьей счел нужным канонически уничтожить это право, так дорогое лангедокцам. Но до него и после историческая традиция южан самостоятельно избирать епископов служила одной причин к протесту против Рима.

Сами епископы ценили этот обычай: выборные, они лривыкли иметь дело непосредственно со своим городом и потому не всегда исполняли папские распоряжения относительно еретиков, которыми были полны го­рода Юга. Примером такой привычки, обратившейся в обычай, служат акты, заключаемые епископом в разгар альбигойской войны и по окончании ее прямо с город­скими сановниками, между которыми, конечно, были и еретики, так как устав не отчуждал их от исполнения общественных и гражданских обязанностей.

Альбижуа был центром ереси, там при святом Бернаре Клервоском почти все граждане были еретики, и вме­сте с тем эта страна была средоточием гражданской сво­боды. Раньше всех городов лангедокских в Альби в 1035 году узнают сословие буржуазии, и постепенно этот тер­мин из города Альби переходит в акты южных общин. В Каркассоне буржуа известны в 1107 году; в Кастре гово­рят о них в 1150 году. Здесь же дольше всех сохранилась апостольская взаимная дружба между общиной и ее епис­копом, который является ее защитником и представите­лем. Потому местные епископы легко могли забывать свои духовные обязанности, и тем быстрее католическая Цер­ковь могла смениться иноверным исповеданием. Такие характерные явления засвидетельствованы документами. До нас дошли: договор 1220 года между городским епис­копом и консулами Альби относительно общественной безопасности; документ 1236 года между епископом Дю-рандом, по воле и с одобрения мудрых мужей и всей общины Альбигойской о налогах и многие другие.

Опираясь на сочувствие епископов к установившемуся самоуправлению, южная община, подчинившая себе гор­дых феодалов, выросла без тех кровавых внутренних по­трясений, которые сопровождали рост общин северной и средней Франции. Управление везде было разделено между дворянами и горожанами мирным образом; и те и другие одинаково служили общине. Без кровопролития не обошлось только в Тарасконе, где междоусобия продолжаются аж до XIII столетия, и только в одном Бринолле исключительно господствовала дворянская партия.

Тем не менее на южных коммунах лежит аристократи­ческий отпечаток. Здесь демократия не восторжествовала как в итальянских республиках, где часто человек знат­ный за заслуги возводится в торговое сословие (popolo grasso) и где список купеческий в глазах общества был почетнее рыцарского. В Провансе, напротив, бывали об­ратные примеры. Здесь видим торжество аристократичес­ких принципов, здесь демократия пользуется только ус­тупкой. И в политической, и даже в литературной дея­тельности выступают на первый план бароны, рыцари, вельможи. Они и трубадуры, они и защитники особенно­стей Юга, они и еретики. Оттого здесь раньше замер рес­публиканский дух, оттого он не дал столько экономичес­ких и духовных богатств и такой обильной государствен­ной практики.

То, что близость Италии известным образом действо­вала на государственную жизнь Лангедока, подтверждает эпоха образования консульских должностей в городах. Бли­зость к Ломбардии ускоряла эту реформу. В Арле консуль­ство было введено в 1131 году, в Монпелье — в 1141, в Ниме — в 1145, в Нарбонне — в 1148. Но во всех этих и других городах до итальянских консульств были свои уч­реждения и сановники, которые отправляли такие зако­нодательные, административные и полицейские обязан­ности, которые позже сосредоточились в консульствах. Было и то влияние большой силы на малую, которое зас­тавило тяготеть к большим городам малые общины и де­сятки деревень, спешивших вместе с соседними замками образовать из себя общину, избрать сановников, советы и примкнуть под сильный покров Марселя, Бордо, Нар-бонны или царственной Тулузы. По примеру этих больших и могучих вождей складывались внутренние учреждения и жизнь малых городов. Для нас особенно важно ознако­миться с таковыми учреждениями города Тулузы, как центра ереси.

Тулуза еще при римском владычестве имела сенат и нечто, напоминающее консулов (capituli). Облик тогдаш­них учреждений сохраняется в течение всей истории сред­них веков. Известно, что городские власти могли не при­знавать графов и могли менять их по своему произволу. Эта укоренившаяся особенность давала городу претензию на полную независимость; Тулуза была скорее республиканским городом, нежели общиной. С незапамятных времен городской капитул был судьей гражданских и уголовных дел; он творил суд и расправу; он «создает гражданскую справедливость», как гласит старая латинская надпись на воротах консистории. Императорские министры, агенты правительства отказывались от вмешательства во внутренние дела города. Курия могла даже продавать городские домены, не испрашивая предварительного раз­решения от правительства; только она могла возводить общественные здания, публичные места, водопроводы, строить дороги, мосты, укрепления, давать привилегии медикам, профессорам. Вестготские короли всегда горди­лись честью быть сберегателями римских законов и обы­чаев. Они не нарушили ничего из порядков Тулузы. Еще с императорской эпохи город получает дефензора?1, напо­минающего по правам римского трибуна, обязанности которого перешли после на синдика, существовавшего до 1789 года. Живучесть местных учреждений была удивитель­на; их смогла уничтожить только Великая французская революция и беспощадный террор комиссаров Конвента. В городских должностях XVIII столетия можно узнать уч­реждения Рима и средних веков; они исчезли, обагрен­ные кровью, чтобы после вернуться с тою же идеей, но в обновленной форме.

С какого именно времени главные городские сановни­ки стали называться консулами — неизвестно. Именной их список сохранился с 1147 года, но они могли так на­зываться еще раньше. Во главе этой должностной арис­тократии стоит имя Понса де Вильнева, вигуэра Тулузы. Prohomes, «мудрые мужи», судили под таким именем с 1152 года, но из акта уже видна стародавность их должно­стей. Из документа 1188 года следует, что они заменяли консулов и давали ту же клятву. В то время, когда альби­гойцы достигли власти в этом городе, им управляли двад­цать четыре консула, выбираемые по два в каждой из две­надцати городских частей или капитулов, отчего и самое название сановников; двенадцать назначались для бурга и двенадцать для города. Ни в какой другой южной общине не было столько высших чиновников. По роду их обязан­ностей один документ распределяет их так: шесть капитулариев, четыре судьи, два советника. Они созывали об­щее народное собрание, когда то требовалось обстоятель­ствами, на поле Карбонельском, иногда за городом, чаще же всего в городской церкви святого Петра. Граф Рай­монд бывал простым свидетелем таких собраний. Относительно графа тулузские сановники назывались «господа спутники (комиты) и куриальные советники, капитулы». Вместе с судьями они составляли муниципальный совет; из представителей родов образовался большой городской совет. Это были итальянские «consiglio maggiore», «consiglio minore» и «del popolo»?2.

Муниципалитет заправлял как внешними политически­ми делами, так полицейскими и судебными. Войско при­надлежало непосредственно городу; его водили в бой кон­сулы; они же заключали договоры, мирные условия. Эти же сановники нанимали рыцарей к себе на службу, обязывая их, прежде всего, ничем не нарушать городского спокой­ствия и порядка (23). Город объявлял войну и вел ее от своего имени, иногда помимо графов и даже в эпоху французского владычества посылал свой отряд в армию короля, как со­вершенно независимый, с собственными начальниками. Так, еще в 1294 году вздумалось городу совершенно неожиданно послать вспомогательное войско на войну с англичанами. Филипп IV избавил тулузцев от военной повинности, но и в XIV столетии они всегда сражались под своими знаменами и под начальством своего вождя.

Много других особенностей и привилегий представля­ет тулузская земля. Она была избавлена от налогов и тех податей, которые стесняли экономический быт средневе­ковых людей; унизительные феодальные повинности, на­туральные и денежные, не были и в помине во владениях республики; иностранцам давалась льгота в таможенном сборе. Рабы, становясь на тулузскую почву, тем самым приобретали свободу. По своим понятиям подданные ту­лузские не могли принадлежать никакому феодалу ни на каких условиях. Графу и королю тулузцы только служили на своей территории под командой своих начальников или самих консулов, которые и под французской короной все­гда пользовались правом высшего дворянства на основа­нии королевских патентов. Еще в XII столетии была в ходу поговорка, что нет высшей знати, как из капитула тулузского. Тем крепче стояли тулузцы за свои суды. Они сло­жились одинаково в южных городах.

Документ XIII столетия для города Альби, который может служить образцом таких актов, дает картину судо­производства. Присяжные числом двадцать и более изби­раются из лиц, которые не были бы ни друзьями, ни вра­гами, ни родственниками обвиняемого. Их созывает ба­льи, главный судья. Перед ними прочитывается обвини­тельный акт; обвиняемый выслушивает его. Потом судья спрашивает по очереди каждого из присяжных, виновен преступник или нет; если виновен, то какое наказание рисудить ему. Собравши все мнения, он решает большинством; присяжному, не явившемуся или не желающему отвечать, угрожает пеня или подозрение в гражданской нечестности. Независимый и скорый суд составлял драгоценнейшее достояние лангедокцев и придавал высо­кую цену вольностям страны, бороться за которые каждый считал себя призванным.

«Если князья земли, — говорил один епископ конца ХII столетия, — позволят себе изменять или насиловать стародавние обычаи страны, то они призовут на себя тем гнев Всевышнего, потеряют расположение народное, а души свои обрекут вечной погибели». И много позже того повторяло само духовенство с кафедр церковных выборным властям городов: «Божественный Законодатель отвечал вопрошавшим его: воздадите кесарева кесареви, а Божья Богу. А мы вам скажем, следуя тому же примеру, — вам, которые в одно время и подданные Бога и вожди народа: "Возвратите Божье Богу, а народу воздайте все то, что подобает ему"» (24). Но, как узнаем, благородная речь тулузского духовенства слышалась не везде.

Завершим прежде обзор политического состояния городов этой страны Юга, чтобы потом обратиться к озна­комлению с экономическими и духовными результатами такого политического строя, известным образом связан­ными с причинами появления и развития альбигойских ересей. Характер юридических учреждений на еретичес­ком Юге везде остается одинаков; они отличаются только в составе инстанций и сановников. В собственно Лангедо­ке, после Тулузы, пользовалась большим значением Нарбонна. Здесь до половины XIV столетия шла борьба между магистратами замка (как всегда называлась самая крепость) и собственно города; две коллегии консулов, по шесть в каждой, вели независимое существование; приверженцы их часто вступали в борьбу, подобно враждебным полити­ческим партиям итальянских городов. Ввиду этой вражды в замке нарбоннском организовалось общество мира, ко­торое в 1219 году, во время общей опасности от кресто­носцев, двинутых на Юг Римом, побудило сановников составить законодательный акт, в котором муниципали­теты и подписавшиеся клялись споспешествовать всеми силами миру и порядку. Каждый обязывался помогать другому во всех делах его, защищать друг друга денно и нощ­но, на море и на суше, в городе Нарбонне, вне его и повсюду, как самого себя, и каждый по мере сил своих обязывался сверх того хранить и защищать верно, честно и законно права города и замка (25). Соглашение было заключено на три года, но могло иметь силу и после того. Всякий нарушитель его объявлялся лжецом и клятвопрес­тупником. Подобные же междоусобия совершались в Ниме между замком и городом. Раздоры были прекращены шесть лет спустя после нарбоннского договора. Условлено было, чтобы соперники при посредстве своих консулов сошлись между собою. Собравшись в большом количестве, они го­ворили о мире и прекращении раздоров, клялись в друж­бе и соединялись против всякого, кто попытается разор­вать этот союз, объявляя того «пред Богом и людьми зло­деем, изменником и клятвопреступником». Такой договор до некоторой степени достиг цели, хотя не сгладил сле­дов местной враждебности в городе, оставив в нем разде­ление муниципалитетов.

Подобное разделение могло иметь и религиозное зна­чение. Уже по хартии 1197 года, данной городу графом тулузским Раймондом V, избрание консулов предоставлено было коллегии двадцати «добрых мужей». Весь народ или по крайней мере в большинстве сзывался графским наме­стником под звуки труб и рогов. Из каждой городской час­ти выбирались пятеро в эту коллегию, а она в своем собра­нии назначала четырех консулов, «на пользу графа и об­щины», для всего города. Несколько сложнее совершались выборы в Альби. Там в XIII столетии было двенадцать кон­сулов и двенадцать советников, по два из каждой части города; после число консулов уменьшилось вдвое. Совет двадцати четырех выбирал двенадцать кандидатов и пят­надцать почетных граждан на текущий год. Новые консулы вместе с прежними советниками выбирали членов совета. Этим устранялось волнение в общегородских сходках. В Монпелье вместо консулов существовали «честные люди». Консульский магистрат млжду тем был так популярен на Юге, что немедленно упрочился, как только город попал под власть Арагона. Это совершилось в начале XIII столе­тия, внутреннее богатство города требовало более слож­ной организации управления. Потому, кроме двенадцати обычных консулов, там было двенадцать морских для та­моженных сборов, для сношений внешних и дел торго­вых, и двенадцать коммерческих консулов с юрисдикцией нынешних консульских судов; наконец, по одному цехо­вому для семи городских ремесленных корпораций.

Особенности существовали в устройстве каждого города. В графствах Фуа и Руссильоне господствовал исключитель­но консульский элемент; в других местах — он же, но вмес­те с началом консилиумов (советы из двенадцати, шестиде­сяти, девяноста человек). В Эг-Морте, например, четыре консула были наделены правом собирать совет присяжных.

По мере удаления на север Лангедока города начина-являть собой борьбу различных начал; в большинстве аучаев консульства их теряются, смешиваются с мэрством шцузской общины. Так, в Оверни, которая с 932 года стала вассальством тулузских графов, пока в 1295 году не сделалась леном французских королей, исчезает понятие о консулах, должность которых исполняют сановники, назначаемые епископом, аббатом, графами. В Ла-Марше консульство сделалось простым титулом. Иное явление было в пределах древней Аквитании.

В Пенни, попавшем через второй брак Элеоноры под власть английской короны, появляются мэры, а общины пользуются тем же демократическим самоуправлением, какое было в коммунах северной и средней полосы Фран­ции; жители Перигора, прежде раздробленные, теперь по примеру Нарбонны и Тулузы называют себя «государями-гражданами». В Бордо мэрство, введенное здесь в конце XII столетия, одолевает древнейшую магистратуру юратов, которые господствовали от Жиронды до Пиренеев. В XIII веке в Бордо было два больших совета юратов (пять­десят, а потом двадцать четыре) и дефензоров (триста, а потом сто). Таким образом, выгоды централизаторства северной системы и совещательного характера южной были совмещены. Так было в Гаскони и графствах припиренейских. Беарн и Наварра управлялись своими статутами; юраты имели в своих коммунах полную власть в решении полицейских, гражданских и уголовных дел. В Байонне воз­никла община по образцу англо-норманнской, будто це­ликом перенесенной из Пуату.

Государем в Аквитании был тогда английский король Ген­рих П. Опасаясь абсолютизма королевского, против него под­нялись местные бароны. Графы Ла-Марша, Ангулема, Лузи-ньяна были во главе восстания. Король Генрих II неотступно теснил феодалов, добился ряда успехов и уехал в Англию, оставив страну по видимости успокоенную. Но пораженный феодализм снова вооружился. В сыне короля Ричарде Льви­ном Сердце, который доселе был любимцем Генриха, баро­ны впоследствии встречают себе сочувствие. Сын поднялся на отца. С невыразимой быстротой Генрих поспевает везде; из Шотландии он кидается в Руэрг. Ненависть к чужому игу в тот момент откликнулась и в духовенстве.

«Орел аквитанский, — восклицали монахи с кафедр, — когда ты разрушишь наши узы? Северный король тебя дер­жит в страхе, возвысь же твой голос, чтобы он раздался подобно трубе мстителя».

Но свергнуть английское господство южные бароны были не в состоянии. Если сами они тяготели к Франции, то в романском народе были элементы, очень неблаго­приятные французской власти. В свою очередь король анг­лийский должен был бороться с французскими претензи­ями на Юг и политикой Филиппа II Августа.

От английской гегемонии остались свободными толь­ко республики Прованса — эти «младшие дети Рима», как они называли себя, справедливо гордясь тем. Марсель среди них был древнейшей общиной; она представляла с пер­вых годов XII столетия корпорацию трех городских ленов: епископа, аббата и виконта. Богатства этой общины, на­житые морской торговлей, давали ее внутренней жизни такой блеск, какого не имел никакой другой город. Сис­тема внутреннего управления этой колонии фокейцев, лю­бимого галльского города римлян?1, послужила образцом не только для Прованса собственно, но вообще и для всего Юга. В этом многолюдном городе с давних времен прави­ли двенадцать консулов; сорок мужей сидели в малом со­вете и сто пятьдесят в большом. Консулы, выбираемые торжественно при звуках колокола Мариинской церкви, властвовали над всей той окрестной территорией, кото­рая была подчинена некогда фокейской республике.

Марсель пользовался большим авторитетом в Европе. Его корабли оказывали большие услуги крестовому делу. Иерусалимские короли дали Марселю свободу торговли и неоднократно подтверждали то грамотами. Непременно в каждом городе Иерусалимского королевства одна улица и церковь принадлежали марсельским торговцам. Королям последние обещали платить четыреста золотых монет, за что были освобождены от налогов.

«А вы, граждане Марселя, за все эти льготы, — писа­ли короли, — постарались бы служить и помогать нам на море и на суше да не забывать нас и наших преемни­ков» (26).

То же самое было подтверждено хартией 1152 года. Вас­сальное подчинение города было только номинальное.

Обстоятельства феодальной истории Прованса сложи­лись вообще очень благоприятно для республиканских ин­тересов. Мы отметили уже, что Бозо в начале X столетия провозгласил самостоятельность графства Провансаль­ского. В 948 году графы дали присягу германским импера­торам, но в середине следующего века Конрад II владел только маркизатством Арльским; Прованс же освободил­ся от инвеституры. Графиня Стефанида и ее зять Жильбер, граф Гаводана, много содействовали спокойствию и процветанию страны (рубеж XI—XII веков). Во время общего безначалия Прованс был счастливейшим уголком Европы. Две дочери Жильбера связали судьбу Прованса с Барселоной и Тулузой. Старшая браком с графом барселонским Раймондом Беренгарием отделила графство. Северную же часть от Дюранса до Изеры получил граф тулузский Альфонс Иордан по наследству, закрепив это приобретение трактатом?1. Графы тулузские хотели быть едиными обладателями восточной части Юга; их честолюбие привело к войнам в Провансе.

После объединения Барселоны и Арагона графом Прованса становится король Арагона. Он передавал Прованс как феод своим братьям и сыновьям. Перед началом альбигойской войны графом Прованса считался дон Санчо Арагонский. Современный ему тулузский граф Раймонд долго не оставлял своих династических расчетов на Прованс. Лишь альбигойская война нанесла ему ряд страшных ударов, изменив прежние политические отношения. До вмешательства Тулузы города Прованса и особенно Мар­сель, таким образом, пользовались не только независимостью, но, благодаря характеру своих сюзеренов, даже спокойствием, что было одиноким явлением в период общей анархии и раздоров. Ограничение власти княжеской доходило до того, что Монтобан, могущественный феодал, клялся над Евангелием не продавать города Монпелье, ни дарить, ни отдавать его в феод, ни отчуждать, а обязывался присягой следовать решениям и советам мудрых мужей во всем, что касается общины и ее синьории. Поэтому в Провансе так прочно водворилось муниципаль-,иое начало и притом в чистейшей, древнеримской, фор­ме.

Арль в этом отношении занимал первое место после Марселя. Некоторое время он был резиденцией римских императоров, он же был столицей независимого графства Бозо, который ничего ни делал без согласия муниципаль­ного городского совета. Двенадцать высших сановников пе­реименованы были в консулы в середине XII столетия; они избирались из всех сословий; между ними были четыре рыцаря, четыре горожанина, два купца и даже два дере­венских жителя (de bourian, от borа — пастбище). Архиепис­коп как бы посвящал в эту должность избираемых; он давал за них клятву народу. Жалования должностным лицам в Арле не полагалось, тогда как в Авиньоне консулы из дворян получали сто солидов, а купеческие — пятьдесят солидов. В Арле же, напротив, консул, хоть раз получив­ший деньги, лишался своего сана. Зато оскорбление, нане­сенное им, наказывалось со всей строгостью: виновник отдавался в их полное распоряжение. Вместе с «мудрыми мужами» они разбирали уголовные дела.

Для изменения конституции и объявления войны требовалось согласие общинного совета. Раздоры между консулами разрешал архиепископ; каждый гражданин должен был, вступая в общину, давать клятву в повиновении консулам и обещать не противиться собственному избранию в консулы. Когда Прованс попал под власть императоров, то один из них передал свои вассальные права арльскому архиепископу?1. Граждане не желали становиться в подчиненное отношение к духовному лицу; они всегда полагали видеть в нем советника, но не властителя. Духовенство тогда не пользовалось уважением провансальского общества. Между тем папы Целестин III и Иннокентий III своими решениями по этому вопросу еще более вооружили граждан Арля против архиепископской власти. Это было причиной к постоянным неудовольствиям, к столкновениям с духовенством — элемент, благоприятный для усиления последователей альбигойских ересей.

Подозрительное отношение к духовенству существовало и в Авиньоне, там в городской конституционной хартии было постановлено доносить на тех священников, которые с кафедр будут говорить что-либо неблагоприятное для городских властей. Вообще, горожане, будущее третье сословие, представляют собой элемент, который не всегда может быть в ладу с Церковью. Политическая свобода и богатство приносили городам самостоятельность, а она удаляла их от подчинения тому высшему авторитету, который представляло духовенство, противореча притом своей же жизнью претензии на нравственный авторитет. Церковь вырастила опасную для себя организацию; она предлагала народу вольности, и они прекрасно укоренялись в нем; она сочувствовала им до тех пор, пока не приметила важности той моральной и физической силы, которая в них заключалась. Тогда Церковь стала пытаться отобрать назад эти вольности и сопротивляться всем новым.

В Дофинэ, например, духовенство решительно заявило об изменениях в своей политике. В Гренобле и Вьенне продолжали существовать остатки слабой муниципальной организации; цеха там долго отстаивали коммунальное начало среди общего преклонения провинции пред Церковью и феодализмом. Но прошло два поколения, и свобода там была уничтожена. На Юге это было не так легко. Там слишком сжились со свободой и идеей коммуны. Там надо было сражаться оружием, и война альбигойская достаточно потрясла городское самоуправление, в чем и зак-|лючается ее политико-государственный смысл.

Таким образом, как раз к тому времени, когда в самом религиозном убеждении граждан и дворян совершалось некоторое брожение, поддерживаемое патриотической пропагандой, легкостью нравов, богатством, тяжелым впечатлением от неудачи крестовых походов, в успех которых прежде так слепо верили, сеть больших и мелких городов, промышленная и торговая деятельность которых наполняла Юг такою пестротой жизни, представляет, с государственной стороны, следующие явления.

Каждая община могла вооружаться для защиты своей чести и безопасности, как против соседних общин, так и против феодальных баронов, которые имели замки в пределах ее территории. Община сама заключала торговые трактаты и союзные договоры с другими городами, равным образом с чужеземными, например итальянскими. Суд отправлялся консулами, независимыми от графов и феодалов. Консульство наблюдало за порядком, за общественной безопасностью, одним словом, сосредоточивало в себе все административные обязанности; оно было потому облечено властью делать все необходимые распоряжения. Оно вникало во все отношения граждан между собой и всюду привносило в частную жизнь необходимый порядок и законность.

Консулы имели при себе советы, более или менее многочисленные и составленные из разных классов общества. Консулам подчинялись чиновники, назначенные ими же для исполнения разных обязанностей по делам муниципии; они представляли собой в общем власть исполнительную, подобно тому, как консулы, взятые в целом, обладали законодательной функцией. Верховенство графов и баронов оказывалось потому только номинальным. Это были почетные люди, жившие будто на жалованье у городов, которые содержали их вместе с двором и семейством, титуловали их ради древнего происхождения родов, но в сущности обращались к ним самим, к их вассалам и рыцарям только в случае внешней опасности.

Эти сюзерены, имевшие свои виды и цели относительно вассалов, были весьма снисходительны, когда дело касалось городов. Тут честолюбивые попытки вызывали волнения и часто наказывались скорой и жестокою расправой. Граждане Безьера в 1161 году умертвили в церкви своего виконта Тренкавеля, который, вероятно, стал стеснять их свободу, причем жестоко избили своего епископа. Жители Лиможа выгнали английского короля из своего города. В Марселе среди белого дня один зажиточный горожанин напал на виконта Тюренна и посадил его в баш­ню. Как бы в предостережение другим, иногда площади городов орошались кровью буйных дворян и рыцарей, хотя редко доходило дело до тех диких схваток, которые со­ставляли обыкновенное явление в современных респуб­ликах итальянских.

Будто в благодарность за умеренный дух и политичес­кое бескорыстие своих властителей, города были располо­жены к их интересам, если они не касались вопросов о внутренней свободе общины. Они поддерживали их в таких случаях всеми силами. Когда у тех и у других вышел разлад с Церковью, силы, враждебные Риму, естественно, долж­ны были сплотиться, как никогда прежде. Соединенные, они оказали геройское сопротивление, полное высоких под­вигов храбрости и примеров самоотвержения. Опасность от Рима грозила одинаково и государям Юга, и его городам. За графа тулузского, заподозренного в ереси, его верные города погибали среди пожара и разрушения, грабежей и потоков крови. Поэты-горожане плачут об унижении и па­дении могущественных графов, а благородные трубадуры, дети гордых феодалов, государей Юга, грустными и пол­ными отчаяния стансами провожают величие «царствен­ной» Тулузы, порабощаемой папским Римом.

На частном быту городов, вследствие их самостоятель­ной истории, отразился, в общем, совершенно своеоб­разный среди окружающих явлений феодального насилия и произвола отпечаток. В общинах все введено в рамки законности. Обычные постановления старых коммун со­хранились в городских сводах законов настоящего време­ни — от должности мэра до выборных органов. Но тогда они поражали обаянием новизны и теми благами, кото­рые получало от них общество. Кутюмы, хартии, статуты дают ясную картину лангедокских городов XII и XIII сто­летий. Все, жившие в стенах общины, могли продавать, покупать, приобретать и отчуждать свое имущество, по произволу, без платежей, без всякого ограничения. Для продажи вещи требовалось предварительно вынести ее на городскую площадь. Вступать в брак всякий горожанин и всякая горожанка могли с кем угодно, но община хотела обеспечить их собственное безбедное существование. Вни­кая в домашний быть семьи, она, по примеру римскому, обращала много внимания на имущественное право. Каж­дый, получивший в приданое тысячу солидов, должен был по крайней мере половину дать жене в виде свадебного подарка. Если жена умирала, то этот дар возвращался мужу, тогда как приданое переходило в род жены. Завещание, хотя бы словесное, но сделанное перед людьми, достойными доверия, имело силу писанного и законно засвиде­тельствованного.

Южная община сжилась со всеми такими юридичес­кими правилами; замена их другими, появившимися в ус­ловиях иной жизни, была знаком падения свободы, по­рабощения иному народу. Городское полицейское законо­дательство было на юге особенно подробно и обстоятель­но. Проступки против порядка наказывались пеней. Ее ве­личина определялась характером и важностью преступле­ния.

Правительство в эту эпоху цехов и монополий должно было иногда принимать вид коммерческой агентуры; оно следило за рынками, равно за правильностью мер и веса, обман в которых вел за собою самую большую пеню, а в Виллафранке, например, уличенный в обмане, за неиме­нием средств к уплате, должен был обнаженным пройти по главной улице города. В некоторых общинах продолжа­ли существовать даже божьи поединки. Кровопролитие в городе было запрещено законом; даже угроза мечом влек­ла штраф (двадцать солидов). Убийца лишался имущества и изгонялся из общины.

Город мог гордиться своей обширной свободой: вся­кий, кто селился на его территории, уже тем делался сво­бодным. Потому община была единственным светилом для земледельца, обреченного на несчастную участь, для это­го раба, бывшего собственностью своего господина, и вил­лана, лично свободного, но прикованного к своей несво­бодной земле. Оттого вне общины ему не представлялось в будущем ничего отрадного и он должен был бы тяготить­ся своей жизнью, родясь, работая и умирая для своего господина. Когда барон из страха мучения ада, боясь Бога или чаще из земной корысти, освобождал крестьянина от крепости, тогда, радостно вступая в ворота гостеприим­ной общины, он делался равноправным и даже страш­ным для своего бывшего господина. В общине нивелиро­вались средневековые сословия, и тем более это можно сказать про общины лангедокские, история которых и есть история Юга. Блеск ежегодных торжеств и праздников общины особенно поражал после суровых, повседневных впечатлений. Он был предметом восторгов и наслаж­дений в годы детства горожанина; он же занимал его под старость, как символ крепости и долговечности его род­ного города. С торжественным выбором консулов, с эти­ми звуками вечевого колокола, знакомыми слуху каждого ребенка, с пышными процессиями, пестротой и ярко­стью цветов в нарядах мужчин и женщин, с этими антич­ными багряными тогами, украшенными горностаем, были связаны лучшие воспоминания горожанина. Когда он вен­чался, то опять священный обряд приводил его к ногам консула, которому молодая пара приносила дары из цве­тов и плодовых ветвей, с соблюдением целого этикета по старому обычаю. Во всех случаях жизни он встречался с той же властью, в которой признавал силу самого себя и которая была его гордостью. Высоко поднимался гнев на­рода, когда задевали его интересы, когда затрагивали его богатства. Еще сильнее становился народ, когда грозили его свободе. И, конечно, отчаянное мужество должно было явиться в нем, когда оказались задеты его самые дорогие убеждения, без которых немыслима жизнь сердца, — убеж­дения религиозные.

Эти города, прекрасно награжденные природой, ве­ками предоставленные самим себе, привыкшие пользо­ваться свободой, достаточно обеспеченные, стали напря­гать все усилия к удовольствиям жизни, к обогащению. Богатство могло еще более возвысить их политическое по­ложение. Каждый из них думал о собственных выгодах и в окружающих политических обстоятельствах привыкал ви­деть верное и удобное к тому средство.

Двенадцатому столетию, в которое организовалась об­щина, современно великое крестовое движение, охватив­шее целым потоком святого чувства всю западную Европу. Этому движению суждено было не только сберечь общи­ну, но и дать ей большое процветание. Действительно, дух и характер крестовых походов сильно благоприятствовали обогащению и потому усилению городов. Все, что в Пале­стину стремилось за небесными благами, оставляло в пре­небрежении земные блага. Если крестоносцы были люди восторженные, если святое увлечение двигало их суще­ством, то оставшиеся дома принадлежали скорее к числу хладнокровных натур, к категории материалистов века. Они, движимые совершенно иными побуждениями, бо­лее преклонялись перед земными идеалами. Потому иму­щества и владения крестоносцев, большею частью поги­бавших в походах, переходили целиком в их руки за нич­тожные суммы. На эти средства граждане могли приобре­тать себе от феодалов и новые льготы, и новые источники доходов. Всякому коммерческому предприятию открывал­ся тогда удобный исход; всякий практический расчет осу­ществлялся во время экстаза и общего увлечения люби­мой идеей.

Города Апеннинского полуострова особенно выигра­ли благодаря своей врожденной предприимчивости. Но и лангедокские республики, ученицы итальянских, восполь­зовались долей, предоставленной некоторым из них выгодами географического положения, близостью моря и судоходных рек, а всем прочим — счастливым соседством и агитацией политической деятельности. Добыть деньги, сделавшиеся тогда конечною целью всех стремлений, не было также особенно трудно. Перевозить крестоносцев, снабжать их всевозможными припасами было обязаннос­тью городского класса. Отвечая меркантилизму, тогда все­цело охватившему всякого, это обстоятельство в то же время развивало торговлю и промышленность. Капитал, труд, искусство становятся силой общественной и поли­тической. Предприимчивость купца берет верх над храб­ростью рыцаря, знание — над физической силой; жиз­ненный комфорт может привлечь скорее, чем железные доспехи. Часто самые фанатичные рыцари возвращались из Палестины с иными обычаями, склонностями и поня­тиями, весьма нехристианскими. Для большинства Пале­стина представлялась Эльдорадо, раем земным.

Между тем, не стесняемая никакой посторонней си­лой, торговая и промышленная деятельность с XII века начинает расти с возрастающей быстротой. Корабли Ве­неции, Генуи, Марселя, Арля, привозившие крестонос­цев в Азию, возвращались назад с богатыми товарами малознакомого Востока. Эти товары преимущественно со­средоточивались в Италии, но оттуда они прежде всего передавались на берега Роны, Гаронны и Геро, течением которых достигали дорог Оверни и Велэ. В Марселе, Арле, Монпелье, Тулузе, Сен-Жилле, Нарбонне, Безьере, Лю-неле и Бокере возникли склады азиатских продуктов и изделий. Сюда же доставлялись товары итальянцев и ис­панских арабов, опередивших лангедокский Юг в ману­фактуре, как и во всех других сферах жизни. По делам торговым вся земля провансальского языка должна была жить в постоянном общении с евреями и мусульманами. На образованном Юге они пользовались большими пра­вами, чем где-либо; они невольно настраивали местных жителей на иноверие или по крайней мере на вольное толкование христианства.

Позже мы покажем, что альбигойская ересь была под­готовлена духом других стран, что она была в большинстве случаев привнесена в Лангедок; но дело в том, что в лангедокских областях ересь встретил ряд благоприятных для нее условий, которые мы и излагаем. Евреи и сараци­ны, жившие во всех городах Прованса, со своей стороны значительно развивали успехи экономической жизни. При­чиной широкого распространения материального благо­состояния была, кроме политических условий и торгов­ли, сама организация цехов и таможенных уставов.

Материального процветания страны не могли сдержать ни отсутствие научно-хозяйственных теорий, ни моно­польные системы, ни стеснения в роде portaticum, pontaticum, ripaticum?1, ни разнообразие денежных зна­ков, из которых только в одном Альбижуа ходили мельго-риены (около 1 франка), рэмондены (62 сантима), мест­ные солиды тюреннские (90 сантимов), тулузские (2 фран­ка), руэргские, денарии (8 сантимов), мелы или оболы (1/2 денария)— монеты неопределенной и неустановив­шейся ценности, вместе с которыми на рынках обраща­лись без разбора монеты всего света.

На всех этих рынках в торговое время можно было видеть смешение племен, языков и вер. Тут вместе с му­сульманами были все народности, подвластные некогда империи римской. Мавры, армяне, египтяне, сирийцы мешались с православными греками, с католическими римлянами, скандинавами, ломбардцами, французами, каталонцами, венецианцами, англичанами, пизанцами, немцами, генуэзцами. Тут говорили на всех языках тог­дашнего мира. Сюда сносились предметы и необходимос­ти, и изысканной роскоши, шелка и шерстяные ткани Азии и Италии, оружие Дамаска, зеркала, драгоценные камни, золотые и серебряные вещи. Вообще в городах Лан­гедока и Италии, так же как в зарождавшихся комунида-дах христианской Испании, можно было наслаждаться бла­гами жизни, в то время как в других христианских странах нельзя было ручаться за личную безопасность.

Понятно, что быстрое развитие цивилизации не может совершиться без некоторого потрясения нравственных иде­алов. Процветание, наслаждения, приносимые им, легко могут вести к уклонению от чистых начал нравственности к пороку, который представляется в таких случаях обле­ченным в изящную, соблазнительную форму. Роскошь и изысканность новой жизни, созданной счастливым эконо­мическим переворотом, не всегда может удовлетворить тре­бованиям строгого, нравственного суда. Впрочем, ввиду об­щего увлечения такой суд производился редко.

До нас дошел весьма интересный взгляд одного акви-танского духовного лица на своих современников второй половины XII века. Готфрид, приор Везона, не принадле­жит к числу аскетов в строгом смысле этого слова; их тог­да даже не могло быть в земле лангедокской, но тем не менее он судит с высоты нравственного идеала старого времени; он сторонник преданий Гильдебранда и после­дователь старой клюнийской реформы, которая только разве могла бы нанести удар распространению ересей. Оставаясь равнодушным к удобствам материальной изни и иронично отзываясь о них, Готфрид рисует верную картину домашнего и общественного быта тогдашних аквитанцев. Напомним, что строгий настоятель презирает блеск и удовольствия жизни.

«Некогда, — говорит он, — благородные бароны не сты­дились носить плохих бараньих шкур, любили и лисьи меха; теперь того не наденет человек следственного состояния. Теперь изобрели дорогие и разнообразные наряды, в кото­рых люди более походят на разрисованных дьяволов; этим нарядам понадавали много новоизобретенных названий (Chlamides vel cappas perforaverunt, quas vocabant Aiot). У платьев теперь понаделали такие рукава, что они стали походить на церковные ризы. Молодежь обоих полов покры­вает голову тремя уборами: сперва колпаком, потом по­лотняной шляпой и уже поверх всего верблюжьей. У моло­дых длинные и остроконечные башмаки, а сапоги, кото­рые могли носить только знатные, теперь сделались обык­новенною обувью простого народа. Я уж умолчу о длинных шлейфах, с которыми женщины появляются на улицах (за­метим, кстати, со своей стороны, что в Провансе городс­кими статутами длина и качество платьев определялись в точности происхождением, чего не знали в республиках Италии). Цены на сукна и меха удвоились. Теперь публич­ные женщины носят одежду более ценную, чем прежде носили бароны, которые держали в былое время открытый стол, кормили горожан и могли расточать милостыню. Те­перь бесприютные иностранцы поселились в домах граж­дан. Каждый хочет жениться и выделиться, а имущества между тем дробятся. Хотя в народе строго соблюдают по­сты, не едят масла по пятницам и мяса по субботам, но пусть они больше бы ели мясо, да меньше грешили... А между тем князья и рыцари разрушают церкви, которые созидали их отцы. В старину смотрели на процентщиков как на преступников; теперь же это ремесло так распространи­лось, что дает законный доход, будто плод земной. Все пре­исполняется пороками. Между родственниками зачастую со­вершаются браки и знатных и простых, так что кара Божья определила вредным животным истребить поля Аквита­нии» (27).

Тогдашнее общество должно было представлять с хри­стианской точки зрения много ненормального. Развитие цивилизации шло в ущерб патриархальным идеалам, как бы те ни были благотворны в некотором смысле. Однако исторический суд не может исходить из одних пуритан­ских начал, из одного нравственного ригоризма. Открывалась почва для посева семян новой мысли. Когда хрис­тианский авторитет поколебался в жизни, тем легче стало подрывать его в теории. Это дело взяла на себя литерату­ра, и преимущественно поэтическая.

Кипучая жизнь и материальное благосостояние стра­ны вызвали в ней утонченность образования. Земля кель­тов, басков, карфагенян, греков, римлян, германцев, Лан­гедок был ареной борьбы между христианством и мусуль­манством. В этой борьбе были совершены героические под­виги, способные возбудить самый пламенный энтузиазм. На них, как бы на последний звук рога умирающего Ро­ланда, откликнулась своеобразная и блистательная поэзия. Толчок ей дан был испанскими арабами, чья культура дав­но создала изящные и пылкие стихи. Арабские рыцари были наставниками христианских если не в храбрости, то в гу­манности, честности, изяществе, образованности, а так­же в умении пользоваться жизнью.

Германское начало уважения к женщине совместилось с теми духовными явлениями, какие выработало христи­анство и мусульманство. На провансальской почве вырос европейский рыцарь; он заговорил прежде всего на языке Юга, и скоро ему стала подражать вся западная Европа. Его храбрость, его великодушие, его идеалы чести и любви, его набожность выразились лирическими песнями жонгле­ра и трубадура. С этой чистотой поэтического вдохновения, этой красотою звуков могла соперничать только древняя эллинская лирика. Общественная и духовная жизнь арабов, их жизнелюбивая наука становятся предметом зависти и подражания христиан-победителей еще с XI века. В Ланге­док незаметно переходят и нравы мусульман, где прини­мается все их обаяние новизны и прелести.

Под влиянием всех этих обстоятельств сложилась жизнь южной знати. При многочисленных феодальных дворах, склонных к гостеприимству, рассказывают поэмы о ста­рых подвигах и поют песни в честь дам, во славу их красо­ты. Там думают о наслаждениях и завидуют счастливому положению арабских рыцарей и многим другим сторонам мусульманства. Вместе с рыцарскими турнирами соеди­нились приятные забавы дворов и судов любви, дававшие возвышенный полет стремлениям рыцарства, а иногда воз­буждавшие и чувственность. Вместе с идеализмом труба­дуров, принадлежавших преимущественно к высшему со­словию, сосуществует и приземленный материализм. Центр поэзии был при дворах арагонском, провансальском, ту-лузском. Тут блистательнее всего проходила жизнь выс­ших сословий, и тут удобнее всего развились духовные явления, противоположные воззрениям христианства.

Дамы, поля битвы наполняли собою все помыслы трубадуров. «Единственная обязанность мужчины, — говорил Бернард де Вентадур, — иметь свободное и доброе серд­це, чтобы обожать всех дам» (28). В самих личностях трубаду­ров, их характерах, подробностях их жизни рисуются ду­ховные стороны, одушевлявшие эпоху.

Каждый трубадур прежде всего посвящал себя избран­ной даме. Если не всегда такой привязанностью руково­дило платоническое чувство, то тем не менее оно харак­теризует эпоху лучшего времени рыцарства и его историю. «Это уже не любовь, которая ищет награды», — говорили трубадуры, и такое убеждение подтверждается жизнен­ными приключениями знаменитых трубадуров. Богатый и счастливый владетель своего замка трубадур Рудель влю­бился в графиню Триполи, хотя никогда не видел ее; пи­лигримы из Антиохии занесли весть об ее красоте и доб­роте. Он стал воспевать эту даму, потом решился увидеть ее и посвятить ей себя. После многих приключений на море он, едва живой, с трудом доехал до владений своей дамы. Графиня, узнав о приезде знаменитого рыцаря, навести­ла его. Услыхав ее голос, умирающий поднял глаза, воз­благодарил Бога, что тот дал ему возможность увидеть предмет своей идеальной любви. Он был счастлив тем, что мог умереть на ее руках.

Видал, отвергнутый своей дамой и позорно наказан­ный из ревности сеньором сен-жилльским, — что, впро­чем, случалось весьма редко, — от печали и безнадежной любви потерял рассудок. Ему казалось, что он император византийский. В раззолоченном бумажном венце, предмет потехи в замках баронов, он занимал своими песнями и своим несчастьем дворы английский, тулузский, арагон­ский.

Бернард де Вентадур, горюя о смерти Раймонда V Тулузского, к которому он был сильно привязан, пошел в монастырь.

Но если при изучении эпохи нельзя забыть ее идеаль­ного фона, то тем важнее для нас открыть непосредственно практический, социальный элемент в поэзии трубадуров и жонглеров, сопровождавших своих учителей летом, а зимой внимательно выслушивавших курс веселой науки. Сборник Ренуара (Choix des poesies des troubadours) пред­ставляет интересные доказательства такого характера юж­ной поэзии в эпоху альбигойских ересей.

Чувство любви в стихах южных трубадуров становится выше интересов религии и часто бесцеремонно смешива­ется с ними. «Сам Бог бы изумился, когда бы я осмелился покинуть свою даму, — поет один из них. — Всевышний не знает, что если бы я потерял ее, то никогда и ни в чем не нашел бы счастья, и что Он сам не знал бы, чем уте­шить меня». Другой трубадур, выказывая чувства к своей даме, признается, что, поглощенный всецело этим чув­ством, он забывает все остальное на свете. «Я забываю самого себя, чтобы думать о Вас, и даже когда хочу мо­литься, то только ваш образ занимает мои мысли» (29). В ли­рических порывах южных певцов прорывается если не их равнодушие, то, по крайней мере, непочтительное отно­шение к религии. Потому простые любовные стансы сво­ими намеками, сравнениями, оборотами, вообще скла­дом служат материалом для характеристики нравов выс­шего сословия на Юге.

«Моя возлюбленная, — говорит Рамбо д'Оранж, — смотрела на меня с такой нежностью, что казалось, буд­то сам Бог улыбался мне. Один такой взор моей дамы, делая меня счастливейшим на свете, приносит мне боль­ше радостей, чем попечительнейшие заботы четырехсот ангелов, которые пекутся о моем спасении» (30).

В тех стихотворениях, где прорывается чувственная страсть, намеки становятся еще решительнее:

«Когда сладкий зефир повеет в тех незабвенных местах, которые некогда Вы осеняли вашим присутствием, мне ка­жется, я чувствую обаяние рая... Когда я наслаждаюсь счас­тьем созерцать Вас, ощущать прелесть вашего взгляда, я не думаю о другом блаженстве. Тогда я владею самим Богом» (31).

«Ваш обольстительный стан, сладкая улыбка на устах, нежность, изящество, вся неодолимая прелесть вашего тела вечно в моих мыслях и в моем сердце. Если бы так я думал о Боге, если бы я к нему имел такую чистую при­вязанность, то, конечно, раньше кончины моей, даже в продолжение целой жизни был бы помещен им в раю»(32).

«Не думайте, чтобы я от гордости твердил о своем счастье. Нет — я люблю свою даму со всей нужной страс­тью, ей посвящены самые пылкие желания мои, и если смерть застигнет меня внезапно, то последняя молитва моя к Богу будет не о рае. Нет! Я буду молить его награ­дить меня, вместо его рая, еще ночью в ее объятиях» (33).

Издевка над церковными обрядами слышится в легко­мысленном взгляде на характер семейных отношений, про­явившийся тогда в лангедокских землях:

«Так как обеты и клятвы любви, некогда данные нами обоюдно друг другу, могут впоследствии помешать новым привязанностям и случайностям любви, то гораздо лучше отправиться теперь же к священнику и просить его о но­вом благословении. Разрешите меня от моих обещаний, а я Вас разрешу от ваших, скажем мы друг другу. И тогда, по окончании церемонии, каждый из нас будет вправе дозволить себе новую любовь. Если я в порывах ревности сделаюсь преступным в оскорблении Вас — простите меня, со своей стороны и я искренно прощаю вас» (34).

С еще большей смелостью прорываются некатоличес­кие чувства трубадуров того времени в сонетах Гюго Башелери и Бонифация Кальво:

«Да, я клянусь святым Евангелием, что ни Андрей Па­рижский, ни Флорис, ни Тристан, ни Амалис?1не имели такой чистой страсти, такой верной привязанности, как моя. С тех пор как я посвящаю сердце своей даме, я не читаю pater noster, чтобы в словах qui est in coelis не поду­мать всем сердцем о ней»?2(35).

«Она была так чиста в своих речах, так разумна в по­ступках, — поет Кальво о своей даме, — что я просил Гос­пода принять ее в свою святую райскую обитель. И нис­колько не сомневался в том, ибо, как думаю, без моей дамы в раю не будет совершенства»(36).

Во всем этом нельзя видеть одни метафоры, одно ув­лечение певцов своими дамами. Вовсе не свидетельствуют эти строки в пользу религиозности, как то полагает Рену­ар. Трудно поверить тому, чтобы, «служа в одно время Богу и даме, они хотели оставаться верными и культу Церкви и культу любви» (37). В эпоху религиозного экстаза, доходившего в остальной Европе до дикого суеверия, по­добные литературные приемы, незнакомые прежде ниг­де, обнаруживают по меньшей мере религиозное легко­мыслие на Юге Франции, легкомыслие, общее с Итали­ей. Это были признаки того, что почва уже подготовлена к восприятию еретических грез.

Со своей стороны и содержание эпической поэзии, полной чародейств германской мифологии, волшебства арабской сказки и преданий таинственной эпохи друи­дов, не всегда способно было воспитывать христианское миросозерцание. В то же время из академий Кордовы и Гренады?3проливались лучи нового просвещения. Там за­рождались попытки к объяснению начал бытия, и, пользу­ясь творениями мыслителей классической древности, араб­ские философы приходили к интересным и своеобразным выводам, легко и с увлечением воспринимаемым на хри­стианском Юге.

Вместе с арабской наукой провансальцы могли озна­комиться с поучениями иудейских раввинов. Еврейские школы были особенно многочисленны; на гуманном и про­свещенном Юге евреи пользовались тогда свободой, боль­шей, чем где-либо. Врачи, философы, математики, аст­рологи Прованса были по преимуществу из евреев. Меди­цинская школа в Монпелье в XII столетии была наполне­на арабскими и еврейскими профессорами, последовате­лями Авиценны и Аверроэса; по всем большим городам Лангедока имелись еврейские коллегии. Особенно слави­лась нарбоннская и после нее — в Безьере, Монпелье, Люнеле, Бокере и Марселе. В академии Бокера славился доктор Авраам, в Сен-Жилле — еврейский мудрец Симе­он и раввин Иаков, в Марселе — Фирфиний и его зять, другой Авраам. Преподавание в их училищах было бес­платное. Курсы иногда бывали публичные. Не имевшие не­обходимого достатка ученики и слушатели пользовались бесплатным содержанием за счет профессоров. Это был большой повод к соблазну и одно из средств к распростра­нению ереси. Католическое духовенство было бессильно тому воспрепятствовать.

Под благотворным влиянием евреев и у христиан было учреждено собственное бесплатное обучение: так было в школе города Альби для предметов первоначального обу­чения, о чем можно заключить из одного документа по­зднейшего времени (38). Но ересь уже слишком упрочилась в этих городах, чтобы подобное учреждение могло принес­ти пользу интересам католичества. Иноверное влияние было могущественно по всей стране. В городском сословии ев­реи еще при арабском владычестве составили элемент, сильный богатством и деятельностью. Замечательно, что в тех городах, где их было особенно много, как в Монпелье и Нарбонне, муниципальный устав назывался «thalamus», что, по Фориелю, представляет филологическое сходство с наименованием законодательного кодекса Иудеев*?1(39).

Не только светские ученые, но и духовные, заимство­вали из мудрости арабов и евреев. Арнольд, епископ Агеллонский в конце XI века, славился разнообразием сведе­ний и знанием арабского языка. Манфред Безьерский, рас­суждая об астрономии, исключительно цитирует восемь арабских астрономов. И арабская наука, и красноречие пользовались в Провансе обширным кредитом. Пьер Кардинал уже много спустя говорит, что он хотел бы об­ладать храбростью татарина и красноречием сарацина. Многие события библейской истории приняли на Юге ле­гендарную окраску под влиянием восточного воображе­ния. Таинство искупления даже у католиков облеклось в аллегорическую сказку. На провансальский язык было переведено с арабского апокрифическое Евангелие «Детства Спасителя».

Находясь под таким иноверным влиянием, трубадуры школ Аквитании, Оверни, Родеца, Лангедока и Прованса до того резко говорят в своих сирвентах о пороках католи­ческого духовенства, что захватывают и самые догматы, невольно или намеренно оскорбляя их, как уже было за­мечено. Обратимся теперь собственно к тем памятникам поэтического и чисто исторического характера, которые рисуют тогдашние нравы католического духовенства.

«Церковь, — восклицает трубадур де ла Гарда, — пре­небрегает самыми священными обязанностями своими. Удовлетворяя корыстолюбию и жадности, она за низкую цену прощает все преступления. Священники неумолчно твердят с кафедр, что не следует желать благ земных, но они весьма непоследовательны. Они защищают убийство и кощунство, так как сами повинны в том и другом. По несчастью, наш век идет по их следам» (40).

«Священники стали инквизиторами наших поступков. Я не за то порицаю их, что они судят, но за то, что они властвуют по своим капризам. Пусть они сокрушают заб­луждения, — говорит Монтаньян по поводу строгих мер, принятых Римом относительно еретиков, — но без злобы, одной силой убеждения. Пусть они с добротой приводят к истине тех, что отклонились от веры. Пусть они даруют милость и пощаду кающемуся, дабы виновный и невин­ный одинаково не делались несчастными. Напрасно твер­дят они, что золотые парчи неприлично носить дамам; если они не сделают другого зла, если они не возгордятся чем-либо, то красивый наряд никогда не лишит их мило­сти Божьей. Те, которые исполняют обязанности свои к Богу, не отталкиваются им потому только, что роскошны их одежды' Точно так же и священники и монахи не зас­лужат еще награды от Бога, если ничего лучшего не суме­ют сделать, как вырядиться в черные рясы и белые капю­шоны» (41).

Так выражалось общественное мнение по поводу кру­тых мер Церкви, предпринятых против ересей, и еще ра­нее их. В то же время, когда начались войны, голос труба­дуров, полный ненависти и мести, поднялся еще выше. Своей роскошью, богатством, недоступностью высшее ду­ховенство того времени само возбуждало против себя об­щее негодование. Веселая и роскошная жизнь вельмож и купцов лангедокских всегда служила предметом соревно­вания в духовенстве. Если их жилища были убраны барха­том, шелком, самшитом, если камни и жемчуга блестели на их женах, если одежды их кидались в глаза великолеп-ными украшениями, а головные уборы изысканной стран­ностью, то еще большею пышностью и роскошью отли­чались красные и белые наряды духовных лиц. Их помес­тья, десятины приносили им мешки стерлингов и соли-дов. На их конюшне стояли тысячные лошади, лучшие среди всей знати. Тогда как буржуа прекрасно умели про­жить сутки на два солида и только двенадцать денариев обходился хороший стол, священники растрачивали сум­му в двадцать раз большую за одни покои с расписными плафонами, за ячменный хлеб, так любимый в то время, за редкого лосося, за изысканное кушанье вроде соуса с индийским перцем и шафраном. Духовные лица не стес­нялись ежегодно первого мая дарить своим возлюблен­ным кольца, ожерелья, браслеты, драгоценные запястья.

От такой жизни нетрудно было начаться распущенно­сти нравов, так понятной при всякой утонченной циви­лизации. Эту жизнь уже давно изобличали трубадуры вро­де Вильгельма де ла Фабр и Вильгельма Лиможского. Их сирвенты звучат грустью и страданием за общество, но после них безнравственность в этом обществе еще более упрочилась, преимущественно в сословии духовном, ко­торое даже превзошло светскую знать. Сирвенты трубаду­ров, беспощадные к феодалам, презиравшие императо­ра, с заносчивыми выходками поучавшие всех государей Европы, тем смелее карали пороки духовенства.

«Чтобы излить свой гнев и печаль сердца, я, сильный моей надеждой на Бога, начинаю сирвенту против вели­кого безумия, которое, прикрываясь обманчивой внешно­стью, овладевало этим двуличным племенем, — так поет марсельский трубадур при самом наступлении XIII столе­тия, — племя это любит расточать хорошие слова, но де­лать привыкло иначе. Те, кто должен был бы ходить по пути Господнем, подвизаться в жизни, по слабости чело­веческой уклоняются и погибают... Проповедник, внуша­ющий надежду на Бога и убеждающий к добродетельной жизни, говорит прекрасные вещи; но на деле выходит другое. Истинная вера не нуждается в мече, чтобы ру­бить, разить. О вы, лукавые, вероломные, клятвопрес­тупные грабители, развратные и нечестивые, вы столько уже совершили зла, что одним примером своим способ­ны заразить всякого. Святой Петр не дал вам права золо­том уравновешивать грехи преступного. Но не подумайте, чтобы я восставал против всех духовных лиц, с которыми они свыкались с первых воспоминаний детства, я пори­цаю только дурных между ними, не подумайте, чтобы я позволял себе сомнительно коснуться догматов святой Церкви. Нет, мое страстное желание, чтобы мир водворился между враждующими государями христианскими и чтобы теперь же они вместе с папою (Иннокентием III) спешили за море прославить христианское оружие» 42.

Несколько позже, когда война уже началась, караю­щий тон трубадуров становится тем беспощаднее:

«К чему выряжаются клирики, к чему эта роскошь, к чему эти камни, когда Бог жил так бедно и просто! Зачем клирики так любят брать чужое добро, когда они знают хорошо, что, отнимая крохи бедняка для своих яств, для своей роскоши, они поступают не по Писанию!»(43)

«Я не испугаюсь и не оставлю бичевать гнусных кли­риков; моими стихами да накажется низость этих душ, это коварное поповское племя, которое чем больше име­ет силы, тем больше выказывает зла и неистовства. Все эти ложные проповедники вводят свой век в заблужде­ние; они совершают смертные грехи, и те, которые учат­ся у них, подражают тому же. Пастыри наши сделались волками, грабителями; они грабят везде, где могут, и все­гда с видом ласковой дружбы. Они повергают свет еще новому, а Бога еще большему унижению. Сегодня один из них переспит с женщиной, а завтра оскверненными ру­ками касается тела Спасителя нашего. Это страшное ере-тичество. Может ли священник ночь свою посвящать жен­щине, когда наутро он будет совершать таинство Христо­во? А между тем, если попробуете возвысить голос про­тив него, то будете отлучены, и если не отплатитесь, то не ждите ни любви, ни дружбы от них; никто из них не станет молиться за вас. Пресвятая Дева Мария! Дай мне хотя день прожить в ладу с ними и избегнуть их господ­ства. А ты, моя сирвента, лети и спеши успокоить лукавых пастырей; уверь их, что тот подлежит смерти, кто осме­лился бы не уважить их могущество» (44).

Точно таким же тоном высказывалась литература XVI столетия, в эпоху Реформации. И в том и в другом случаях литература берет на себя обличительную роль; и в XIII и в XVI столетиях ее протестом руководит как порыв свобод­ной мысли, так и чисто христианское желание остано­вить падение Церкви. И XIII век мог привести к тем же последствиям, что и Реформация, если бы не крепость папской теократической системы, только что утвержден­ной Иннокентием III.

Торжество пап над императорами в XII веке, выгоды, приобретенные римской курией в ее вековой борьбе, при­дали немалые силы и авторитет клерикальному элементу. После векового напряжения и труда наступила пора по­льзоваться победой. Приобретенные выгоды соблазнитель­но вели клир к злоупотреблению торжеством и властью.

Идеалы Гильдебранда были забыты. Высокие идеи, выс­казанные рядом пап — исправить духовенство самоотре­чением, — были благородной утопией, не оцененной со­временниками. В среде самих католических духовных лиц в разное время появляется ряд сочинений с нескрываемой печалью о порче Церкви. Мы не будем говорить о том, что предшествовало Гильдебранду в самом Риме и среди ду­ховенства. Нравственной реформе, предпринятой Григо­рием, нельзя отказать в успехе. Но когда прекратилось дей­ствие инерции, данной католическому миру этим челове­ком, тогда стало грозить возвращение прежнего нравствен­ного разложения. Симония еще господствовала в полной силе; свидетелем тому является Ивон Шартрский, кото­рый сообщает о том через двадцать лет после кончины Гильдебранда. Гильдеберт, епископ Турский, писавший в начале XII века, изображает правящее духовенство в сво­ем «Curiae pomanae descriptio» как такое сословие, кото­рого надо опасаться.

«Они везде стараются посеять раздор и пользоваться смутами», — говорит он (45). Другой немецкий аббат сооб­щает о том же в особом сочинении: «Порча Церкви при папе Евгении III». «Неслыханное дело, — восклицает ав­тор, — теперь вместо Церкви римской стали говорить ку­рия римская!»(46)

Англичанин Иоанн (Джон) Солсберийский, не ща­дивший ни друзей, ни недругов, в своей «Поликратике, или О лжи духовных» между прочим рассказывает, что при свидании с суровым папой Адрианом IV он осмелил­ся, увлекаемый побуждением свободы и истины, откро­венно высказать все, что дурного говорят в провинциях про него и Римскую Церковь: «Она, мать всех Церквей, стала теперь не матерью, а мачехой. Заседают в ней книж­ники и фарисеи, они возлагают невыносимые тяготы на плечи людей, а сами не дотронутся до них пальцем... раз­дирают Церковь, возбуждают вражду, воздвигают народ на духовенство. Они не сочувствуют несчастьям и страда­ниям оскорбленных, они радуются унижению Церкви... Чаще всего они приносят вред, подражая бесам, обитаю­щим в них и которые только тогда их оставляют, когда те перестают вредить; исключение составляют немногие — те, кои преисполнены понятия о долге и обязанностях пастырских. Но и сам первосвященник римский ужаснее всех и почти невыносим... Дворцы блистают духовными особами, и в руках их помрачается Церковь Христова. Они добывают богатства, провинции, думая сравниться с бо­гатствами Креза; епархии часто преданы на разграбление самым низким людям. И я полагаю, что до тех пор, пока они будут блуждать в такой дебри, бич Божий не переста­нет грозить им» (47).

Несколько позже, в конце XII столетия, те же голоса, те же латинские стихи слышатся из Англии и Германии. Это известное «in Romanam Curiam», которая, по словам автора, стала не чем иным, как рынком, где с аукциона продаются сенаторские места и в консистории все делают за деньги: «Если не уделить от имущества, Рим откажет во всем. Тот, кто даст больше, будет выбран за лучше­го» 48.

Еще большее значение имеют свидетельства француз­ских современников. Одному из них, строгому иноку клю-нийскому, приписывают главнейшее, написанное около 1203 года, в форме поэмы, носящей заглавие: La Bible de Provins. Это памятник высокого достоинства для ознакомления с той эпохой. Автор особенно нападал на высшее духовенство, кардиналов и легатов, которые сво­им появлением во Франции и особенно Лангедоке воз­буждали, как позднее в эпоху великой Реформации, силь­ное негодование. «Все пропало и смешалось, когда наедут кардиналы, всегда алчные, ищущие добычи. Они прино­сят с собою симонию, показывая пример нечестивой жиз­ни; как бы неразумные, без веры, без религии, они про­дают Бога и его матерь» (49). А несколько далее идет обличе­ние даже столпов католичества, хотя то нельзя относить к личности самого папы, это скорее отражение старых вос­поминаний, плоды старой накипевшей злобы, привычка и разочарование в возможности поворота к лучшему.

«Всем видно, что Рим унизил наш закон. Князья, гер­цоги, короли должны о том безотлагательно подумать. Рим нас язвит и пожирает; он разрушает и умерщвляет всех. Рим— это канал нечестия, откуда изливается преступ­ный порок, это бассейн, полный гадов. В те же самые годы аббат Иоахим Флорский, мистик и аскет, называет Рим­скую Церковь вавилонской блудницей. «Насколько она удалилась от чистоты первоначальной Церкви, явствует из многого». Он уподобляет Церковь греческую Израилю, а латинскую — Иуде, из которых «первую можно назвать противоборствующею, а вторую вероломной, ибо иное дело уклоняться от веры и другое изменять ее» (50).

Еретики прямо заявляют главной причиной своей оп­позиции нравственное падение западной Церкви, и апо­логеты последней, полемисты с ересью, сделавшиеся ин­квизиторами по убеждению (как, например, Райнер Сакколи), сами сознаются в том. Правда, что с самого начала XIII столетия новый Гильдебранд воцарился в Риме, но ему досталось наследие слишком запущенное, чтобы пло- ды его деятельности можно было ощутить немедленно. Ин­нокентий III положил лучшие усилия к исправлению нра­вов духовенства, но ересь выросла под влиянием условий, уже до него накопленных историей. Он успел достигнуть своей цели уже впоследствии, когда факт совершился, когда альбигойство было побеждено насилием; самая ересь дале­ко опередила его появление, и не он виновник развития ее. Потому понятно, что образованные лица, принадлежащие к духовному сословию, и при нем продолжают рисовать жизнь духовенства мрачными красками.

Мы имеем два свидетельства такого рода, оба они, как слова современников начала XIII века, требуют вни­мания. Одно из них, несколько раннее, заключающееся в хронике приора Готфрида, касается непосредственно со­циального быта Аквитании и Прованса и потому имеет большое значение для альбигойского вопроса, тем более что, записанное в 1185 году, представляет картину нрав­ственного разложения духовенства в эпоху особенного про­цветания ереси.

Уже тогда между католиками составилось убеждение, что совершать таинство Евхаристии некому, так как дос­тойных для того лиц во всем духовенстве не имеется. О святости жизни в духовных пастырях теперь не слышно.

«Монахи, — говорит по этому поводу настоятель везонской обители, — покидают свое прежнее платье и хо­дят по улицам одетыми по новой моде; мясо они едят, когда хотят. Самые неприличные раздоры совершаются в монастырях при избраниях. Так, я знаю монастырь, в ко­тором правят четыре аббата. Цистерцианцы еще чем-ни­будь заслуживают похвалу?1, они расточают большие ми­лостыни, изучают церковное песнопение, творят много добрых дел. Но и они искусны силой или хитростью при­сваивать себе имущества и доходы других орденов. Еписко­пы же требуют от приходов большие взятки, а места про­дают за деньги. Они не дают даром церквей священнослу­жителям, а прежде требуют подарков, потому те и стри­гут своих прихожан, как торговцы овец. Последствия бы­вают еще ужаснее, когда священники подают пастве при­мер безнравственной жизни. Все преисполнилось поро­ков, и, как видно из слов приора, побудительная причи­на заключается в безнравственной жизни духовенства» (51).

Еще большим аскетизмом характеризуется взгляд дру­гого высокопоставленного духовного лица, свидетеля са­мого разгара альбигойских войн и проповедника крестового похода. Надо, впрочем, заметить, что личности вроде Якова Витрийского, епископа города Акконы, появляют­ся благодаря исключительным обстоятельствам. Полуаскет в жизни, носитель идеалов духовного и телесного подвиж­ничества, суровый епископ не хочет ничего видеть в со­временной ему эпохе, кроме зла. Он был из тех служителей Церкви, которые оказались закалены борьбой Иннокен­тия III со старыми порядками, борьбой за идеалы нрав­ственной чистоты, борьбой, породившей много неукроти­мых ригористов, которые, с вечными текстами на устах, в пылу ломки, думая вернуть неуместную патриархальность нравов, впали в противоположную крайность.

Тем не менее уже одно качество обличений автора «Иерусалимской истории» дает право вполне поверить ироническим и озлобленным трубадурам. Заметив, что весь мир потерял понятие о добродетели, что все гибнет среди «пьянства, обжорства, пороков нравственных и утех чув­ства, которое не кладет даже границ различием полов», что религия падает от нечестивого кощунства, суровый епископ, переходя специально к духовным лицам, так от­зывается про монахов:

«Отказавшись от света и от самого века, связанные одним долгом молитвы и веры, они тем более пали нрав­ственно после своих обетов. Вечно беспокойные, никого не признающие над собой, терзая друг друга, они носят крест Христов будто налог и, нечестивые, невоздержные, живут по плоти, а не по духу».

Тем резче епископ акконский говорит о своих высших собратьях по сану, об этих «ненасытных прелатах, кото­рые из-за пламени страсти никогда не видят солнца, спра­ведливости... Грабители, а не пастыри, новые Пилаты, а не прелаты, они не только пускают волков в стадо, но даже дружат с ними. Им надо сказать вместе с Апостолом: врач, исцели сам себя; проповедуя не красть, ты крадешь, говоря не прелюбодействуй, ты сам прелюбодействуешь (Поел, к Рим. II, 21—22). Невеста Христова, Церковь Божья так отдана была на поношение и любодейство теми, кои призваны были оберегать ее. Снова, распиная Сына Бо­жья и ругаясь ему, они, в своем алчном корыстолюбии, не только обличают самих себя, но и со священных пред­метов снимают всякую благость и позорят их примером своей преступности. У них ночь в доме разврата, а утро пред алтарем; ночью они касаются публичной женщины, а утром Сына Девы Марии».

Тоном решительного памфлета написана его характе­ристика нравов и жизни французского духовенства. Тогда Париж в своем духовном сословии развращен был, по его словам, более, нежели в остальном народе (52). В столич­ной жизни, частной и публичной, в продолжение второй половины XII века позорные явления стали общим пра­вилом. Так, знаем, что черное духовенство, как и белое, приобщало отлученных от церкви за деньги, что больных навещали и напутствовали из вознаграждения, что мона­хини выходили из монастыря, бродили по всем площа­дям, посещали публичные бани вместе с мужчинами (53). Священники жили с любовницами и часто покидали свои приходы ради женитьбы. Многие клирики, не довольству­ясь тем, прибегали к содомскому греху, что давало повод потешаться народному остроумию.

Значительная часть среди духовных лиц имела лучшие намерения и, состоя из людей справедливых и богобояз­ненных, соблюдала правила своих орденов, насколько это было тогда возможно среди них, «но нечестие развращен­ных и злонамеренных одерживало верх. Их неправда была велика до того, что они часто допускали к священному сану тех, на кого прелаты налагали запрещение. Оттого могущественные узы церковной дисциплины ослабли; ми­ряне и отлученные смеялись над приговорами своих пре­латов и презирали церковное правосудие».

В достовернейшем историческом памятнике альбигой­ской эпохи — письмах Иннокентия III встречаем несколько примеров безнравственного поведения духовенства вооб­ще и, между прочим, провансальского. Из них можно зак­лючить официально, что священники сделались торгов­цами, процентщиками, фальшивомонетчиками. Они пьян­ствуют, разбойничают, святотатствуют и в то же время совершают всевозможные насилия над подчиненными. Из Бордо доносили о кровопролитных схватках между свя­щенниками, из Прованса — об азартных играх, причем обвиненный объяснял, что нет причины отказываться от поживы и не пользоваться счастьем, тем более что это укоренившийся обычай во всем французском духовенстве (54). Иннокентий принимал все меры для уничтожения и пре­дупреждения зла при каждом случае. Он увещевал, нака­зывал, лишал сана, отлучал. Его проповедь, сказанная вскоре по вступлении на престол, в момент самый реши­тельный для альбигойства, объясняющая будущую систе­му его внутренней политики по отношению к духовен­ству, служит вместе с тем одним из материалов при изу­чении нравов духовенства в данное время. Рисуя идеал священника, с авторитетностью государственного доку­мента она показывает присутствие в духовенстве тех же самых пороков, против которых восставали трубадуры, Готфрид и Яков Витрийский.

«Побуждения плотские, соблазны глаза и личная гор­дость — вот тройные узы греховного человека, — говорит Иннокентий. — Они опутывают и духовных лиц. Под тя­жестью плотских страстей духовник не краснеет, что дер­жит у себя женщин, которые, к вящему позору клириков и священников, бывали уже наказываемы за разврат. Узы похотей глаза в том, что влекомые ими не стыдятся вести торговлю и предаваться ростовщичеству, причем все от самых высоких лиц до малых, совершают тысячи обма­нов; они забывают, что священник, жадный к деньгам, служит не Богу, а идолу. А те, которые должны бы сдер­живать других, как собаки немые, боятся лишиться своих приношений, десятин, богатств. Из гордости происходит то, что мы склонны более служить суете, чем смирению, выступая горделиво, разукрашенные нарядами, более при­личными людям светским, чем духовным...»(55)

Содержание папской проповеди полностью примени­мо к положению лангедокского католического духовен­ства перед альбигойскими войнами.

Там в это время католическая Церковь находилась в страшном унижении. Там раздаются горькие жалобы, что опустевшие храмы разрушены или заросли мхом, что ду­ховенству не платят десятин и что оно обречено на ни­щенство, что сильные феодалы спешили обложить церк­ви и монастыри налогами (56). Епископы не заботились об интересах своей паствы, а, отправляясь в крестовые по­ходы, оставляли священников в жестоких тисках баронов. Бывали примеры еще хуже. Один епископ нарбоннский, у которого, по словам Иннокентия, богом были деньги, подрядился на войну с разбойничьей шайкою (57). В храмах народ часто вместо молитвы предавался танцам, сопро­вождая их эротическими песнями.

Авиньонский собор 1209 года должен был составить особый канон по этому поводу. Наконец около 1200 года при дворе маркиза монферратского, друга Раймонда VI, графа тулузского, в присутствии большого числа окрест­ных феодалов была представлена комедия под названием «Ересь попов», где в лжеучении обвинялось само духовенство. Полная самых резких намеков, она вызвала одоб­рительные рукоплескания зрителей (58). Ее успех показывает полное отчуждение от Церкви баронов и горожан Юга. Все обстоятельства и условия тогдашней жизни шли в разлад с непосредственными интересами католицизма и приводили к ситуации для них самой неблагоприятной.

Такую же картину представляет и один из средневеко­вых историков этой войны. Из нее видно все унизитель­ное положение духовенства среди пышных феодалов и богатых граждан, духовенства, бессильного ввиду пропаган­ды свободных мыслей, занимательной ясности альбигойс­кой философии и живых примеров нравственной чистоты последователей Петра де Брюи, Генриха, Петра Вальдо. Та причина, которая казалась особенно важною для ка­пеллана тулузского двора, человека довольно беспристра­стного, должна быть указана и в настоящее время, при­том по возможности со слов самого автора, современника великих событий в истории Лангедока. Краски его самые мрачные. Он говорит тоном отчаяния за Церковь. В этом тоне вся земля провансальского языка предрасположена была к ереси.

«Она была недалека от проклятия, — говорит Вильгельм из Пюи-Лорана. — Грабители, разбойники, злодеи, убий­цы, прелюбодеи, ростовщики покрывали ее. А духовные лица между тем были в великом презрении у мирян».

Из слов летописца видно, что их жадность, разврат и невежество вошли в пословицу. Их считали в обществе ничем не лучше жидов. Так, вместо того чтобы сказать: «Пусть буду я жидом», обыкновенно говорили: «Лучше я стану попом, чем сделаю это».

Репутация духовного сословия в пределах языка прован­сальского сильно компрометировала католицизм. Показыва­ясь в обществе, священники старались скрыть тонзуру на голове; с ними не хотела мешаться светская феодальная ари­стократия; они часто не решались показываться на улицу. Знатные рыцари стыдились посвящать Церкви своих детей, для того предназначались дети бедных вассалов. Епископы потому должны были без разбора довольствоваться теми свя­щенниками, какие имелись в их распоряжении. В Лангедоке рыцарство по своему произволу следовало без всякой поме­хи той или другой еретической секте.

«Еретики были в таком большом почете, что имели свои собственные кладбища, где торжественно хоронили совращенных ими»(59).

Еретики пользовались большими гражданскими выго­дами: они меньше платили налогов своим феодалам, в боль­шинстве принадлежавшим к их вероисповеданию. В их об­щинах было больше спокойствия и общественной безопас­ности. Между собой семьи, села и целые города еретичес­кие жили мирно. Крепкой стеной стояли они друг за друга, хотя их мнения и различались друг с другом. И вскоре Рим увидал на юге Франции страшное общество с крепкой орга­низацией, сильное чистотой жизни, дерзкой речью, смер­тельной ненавистью ко всему католическому.

То была новая вера, смесь гностицизма и манихей­ства с практической и гражданской философией. О новой Церкви знали не одни провансальцы. Не было страны в Западной Европе, где бы не следовали догматам, таин­ствам и обрядам этого нового вероисповедания. Оно имело свое богословие, своих проповедников, свой нравственный и практический кодекс. Рядом с ним существовали другие ереси, меньшие числом своих последователей, близкие к рационализму, христианские по принципу, позднейшие кальвинисты по догмату, но так же страстно ненавидевшие папство.

То были ученики реформаторов столь же пылких, сколько сильных собственным убеждением в своем при­звании, — это люди, опередившие идеи Гуса, Лютера, Кальвина. Рим не хотел различать тех и других; для него все еретики были одинаково опасны. Он знал только то, что на юге Франции страшный центр тех и других, что в Альбижуа скрывался узел всякой оппозиции и под влиянием страха Рим смешал лангедокских катаров с протестантскими вальденсами, назвав тех и других об­щим именем «Albigeois», альбигойцев. Это слово сдела­лось символом враждебного лагеря, с которым хотели покончить смертельной борьбой, так как обоюдное су­ществование Рима и альбигойства, столь желательное во имя прав человечества, во имя свободы мысли, при условиях тогдашней истории и при личном характере человека, носившего тогда папскую тиару, было невоз­можно. Философское равнодушие к отдельной церков­ной фракции послужило бы сигналом распадения като­лицизма и извне и изнутри.

Новая Церковь и ее пропаганда до того усилились, что папа Иннокентий III должен был в одном из своих эдиктов официально настаивать на необходимости внут­ренней реформы духовенства, дабы удержать дальнейшее распространение ереси и отнять у оппозиции один из пред­логов к восстанию против католицизма (60). В то же самое время, в начале XIII столетия, один из католических про­поведников с ужасом говорит о ничтожном числе защит­ников Церкви и об огромном числе нападающих на нее (61). То же повторил немецкий инквизитор позднейшего вре­мени.

«Во многих городах Ломбардии и Прованса, — говорит Райнер, — а равно и в других землях и странах было множество еретических школ, как для подготовки к проповеди, так и для учащихся. В них публично дебатировали, и на торжественные диспуты сходился народ. На площадях, на полях и в домах не было никого, кто осмелился бы им помешать, по причине могущества и многочисленности их последователей» (62).

В сопредельных странах во всеуслышание говорили, что в Лангедоке больше учеников Мани, чем Иисуса.

Надо заметить, что необходимость реформы в духо­венстве была осознана в Риме; в самый год начала альби­гойского крестового похода о ней заявляет каноническое постановление; она проникает в сознание участников со­боров. Но об этой мере спохватились слишком поздно; вме­сто нее уже вступило в дело оружие.

А между тем негодующие крики продолжали разда­ваться на языке провансальском, на этом орудии и нена­вистном органе ереси, заклейменном даже именем языка вальденского. Крик этот шел из уст трубадуров Лангедока и нес вызов непримиримой борьбы с католицизмом.

«Рим! Апостолы и ложные учителя твои погубили свя­тую Церковь и возбудили гнев самого Господа. И столько нечестия и греха исходит из-за гор, что ересь да восстанет на тебя!»(63)

Этот голос будет зловещим для Рима, если не теперь, то после...

Однако в те дни, когда он раздавался, католическая сторона имела еще запас свежих сил и находилась под предводительством гениального вождя. На первых страни­цах этой книги мы видели, как силы эти были громадны, как весь запад Европы готов был повиноваться одному слову Иннокентия III.

Во имя чего, во имя каких убеждений, каких религий, каких жизненных правил, каких философских теорий сра­жались протестанты этого периода средних веков? Оста­вили ли они в истории следы своего существования? Во благо ли человечеству пронеслись они на сцене мира?

Отвечая на эти вопросы, надо обратиться к догмати­ческой стороне вероисповеданий, которые занимают нас, вероисповеданий, известных разным странам тогдашней Европы. Так как имя альбигойцев имело значение собира­тельное, то предметом изложения должны быть разнооб­разные ереси, подошедшие под общее понятие «альби­гойских». Узнать содержание и смысл их можно только путем изучения исторических предпосылок. А приступив к такому изучению, мы откроем зарождение альбигойства с самых первых веков христианства.

 

ГЛАВА ВТОРАЯ