Статья: Обломовка: сельская идиллия или уродливый мир?
? Несколько наблюдений о «сне Обломова» и об авторской позиции в романе А. Гончарова «Обломов»
Ранчин А. М.
Как хорошо известно, не существует единого мнения в истолковании авторской позиции в романе И. А. Гончарова «Обломов»; разноречивые интерпретации авторской оценки сводятся к трем точкам зрения: 1) автор — приверженец «штольцевского» отношения к жизни, сочувствующий Обломову, но ни в коей мере не разделяющий миросозерцания Ильи Ильича; 2) он признаёт и демонстрирует превосходство обломовской созерцательности над ограниченностью рационалиста и прагматика Штольца; 3) в романе сосуществуют две «правды» — «обломовская» и «штольцевская», и та и другая ограничены, не абсолютны, в идеале желателен их синтез. Представлены эти истолкования, естественно, и в изучении «Обломова» в школе.
Попробуем внимательно прочесть лишь один из фрагментов романа — «Сон Обломова», смысл которого, как и авторская позиция в целом, истолковывается по-разному. Одни исследователи настаивают на том, что Гончаров представил в этом пространном фрагменте картину утопического благоденствия, идиллию, подобие земного рая, которого лишился повзрослевший Илья Ильич; другие видят в образе жизни и нравах Обломовки воплощение косности, мертвенного «застоя» и примитивизма. Между тем адекватное толкование «Сна Обломова» абсолютно необходимо для понимания отношения автора к герою: характер и миросозерцание Ильи Ильича порождены обломовским укладом.
На первый взгляд Обломовка — действительно безмятежный идиллический мир: «Измученное волнениями или вовсе не знакомое с ними сердце так и просится спрятаться в этот забытый всеми уголок и жить никому не ведомым счастьем» (ч. 1, гл. IX). Течение времени определяется здесь сменой времён года, это время природы, а не истории: «Правильно и невозмутимо совершается там годовой круг» (ч. 1, гл.IX). В таком круговороте, противопоставленном линеарному времени, времени истории и уникальной человеческой жизни, есть однообразная мерность, но зато нет трагизма и даже драматичности.
Но эта жизнь — обезличенная, человек в ней подчинён от века исполняемому ритуалу, он функция, а не лицо, актёр на сцене с неизменным антуражем: «<…> начинались повторения: рождение детей, обряды, пиры, пока похороны не изменят декорации; но ненадолго: одни лица уступают место другим, дети становятся юношами и вместе с тем женихами; женятся, производят подобных себе — и так жизнь по этой программе тянется беспрерывной однообразною тканью, незаметно обрываясь у самой могилы» (ч. 1, гл. IX).
Символичны часы в доме Обломовых; их бой очень странный: «<…> в эту минуту в комнате раздалось в одно время как будто ворчанье собаки и шипенье кошки, когда они собираются броситься друг на друга. Это загудели часы.
—Э! Да уж девять часов! — с радостным изумлением произнес Илья Иванович. — Смотри-ка, пожалуй, и не видать, как время прошло» (ч. 1, гл. IX).
Ворчливый и шипящий бой часов словно бы обозначает сдавленное, с трудом прорывающееся «наружу» время. Похожие часы были у гоголевской помещицы Настасьи Петровны Коробочки: «Слова хозяйки были прерваны странным шипением, так что гость было испугался; шум походил на то, как бы вся комната наполнилась змеями; но, взглянувши вверх, он успокоился, ибо смекнул, что стенным часам пришла охота бить. За шипеньем тотчас же последовало хрипенье, и наконец, понатужась всеми силами, они пробили два часа таким звуком, как бы кто колотил палкой по разбитому горшку, после чего маятник пошел опять покойно щёлкать направо и налево» («Мёртвые души», т. 1, гл. 3).
«Гармония» в Обломовке достигнута за счёт духовных стремлений и душевных движений; в Обломовке угождают плоти, думая не о пище духовной: «Забота о пище была первая и главная жизненная забота в Обломовке» (ч. 1, гл. IX). Наряду с вкушением пищи важнейшим времяпрепровождением для обитателей этого затерянного мирка является сон: «Это был какой-то всепоглощающий, ничем непобедимый сон, истинное подобие смерти. Все мертво, только из всех углов несется разнообразное храпение на все тоны и лады.
Изредка кто-нибудь вдруг поднимет со сна голову, посмотрит бессмысленно, с удивлением, на обе стороны и перевернётся на другой бок или, не открывая глаза, плюнет спросонья и, почавкав губами или поворчав что-то под нос себе, опять заснёт» (ч. 1, гл. IX).
Сравнение этого сна со смертью многозначительно: существование обломовцев — «полужизнь», пробуждение бессмысленно и мучительно. Так же бессмысленно будет глядеть вокруг сам Обломов в конце 1-й части романа, насилу разбуженный Захаром; и не случайно смерть Ильи Ильича овеяна метафорами сна: «Ветви сирени, посаженные дружеской рукой, дремлют над могилой, да безмятежно пахнет полынь. Кажется, сам ангел тишины охраняет сон его»; «Однажды утром Агафья Матвеевна принесла было ему, по обыкновению, кофе — и застала его так же кротко покоящегося на ложе смерти, как на ложе сна» (ч. 4, гл. Х). Смерть и питание плоти, обозначенное приносимой чашечкою кофе, идут и здесь рука об руку. Стёртая метафора «мёртвая тишина» в описании жизни Обломовки обретает зловещую буквальность: «И в доме воцарилась мёртвая тишина. Наступил час всеобщего послеобеденного сна» (ч. 1, гл. IX). В отрадный мир родного имения, в свой личный рай Илья Ильич, наверное, может вернуться, только расставшись с жизнью.
В Обломовке не любят ничего менять и испытывают страх перед новым, незнакомым. Не чинили галерею – и часть её наконец обрушилась и задавила наседку с цыплятами, чуть было не погибла и дворовая — Аксинья. Один из крестьян предпочитает карабкаться к двери избы по обвалившемуся склону, но ни за что не переставит дверь и крыльцо. Крестьяне панически боятся упавшего при дороге обессилевшего странника, полагая, что это принявшее человеческий облик чудище. Это ли отрадная идиллия?
Архаичное сознание обломовцев лишено рефлексии, сознательного отношению к действительности, дисциплины воли; они подобны «бедным предкам: «Ощупью жили бедные предки наши; не окрыляли и не сдерживали они своей воли, а потом наивно дивились или ужасались неудобству, злу и допрашивались причин у немых, неясных иероглифов природы» (ч. 1, гл. IX).
Бездеятелен прежде всего отец, Илья Иванович (писатель также по ошибке называет его и Ильёй Ильичём). О его «делах», «занятиях» сказано с иронией: «Сам Обломов — старик тоже не без занятий. Он целое утро сидит у окна и неукоснительно наблюдает за всем, что делается на дворе.
—Эй, Игнашка? Что несешь, дурак? — спросит он идущего по двору человека.
—Несу ножи точить в людскую, — отвечает тот, не взглянув на барина.
—Ну неси, неси; да хорошенько, смотри, наточи!
Потом остановит бабу:
—Эй, баба! Баба! Куда ходила?
—В погреб, батюшка, — говорила она, останавливаясь и, прикрыв глаза рукой, глядела на окно, — молока к столу достать.
—Ну, или, иди! — отвечал барин. — Да смотри, не пролей молоко-то».
Неизбежно вспоминаются разговоры, которые гоголевский помещик Манилов вёл со своими крестьянами: «Хозяйством нельзя сказать чтобы он занимался, он даже никогда не ездил на поля, хозяйство шло как-то само собою. Когда приказчик говорил: "Хорошо бы, барин, то и то сделать", - "Да, недурно”, - отвечал он обыкновенно <…>. "Да, именно недурно", - повторял он. Когда приходил к нему мужик и, почесавши рукою затылок, говорил: "Барин, позволь отлучиться на работу, подать заработать", - "Ступай", - говорил он, куря трубку, и ему даже в голову не приходило, что мужик шел пьянствовать» («Мёртвые души», т. 1, гл. 3).
В мире Обломовки новая информация пугает, а коммуникация затруднена, она вязнет в этом киселеобразном сонном пространстве. Хозяева как-то получили письма от соседа Филиппа Матвеича Радищева с просьбой прислать ему рецепт пива (и Обломовы-родители, и их гости почитали Радищева давно умершим — никаких известий о нём долгое время не было). Письмо распечатали на только на четвертый день, до этого были в панике, ответ Илья Иванович начал писать через несколько недель, да так и не написал. Писание письма — событие исключительное, тягостное и почти трагическое: «В доме воцарилась глубокая тишина; людям не велено было топать и шуметь. “Барин пишет!” — говорили все таким робко-почтительным голосом, каким говорят, когда в доме есть покойник.
Он <…> вывел: “Милостивый государь”, медленно, криво, дрожащей рукой и с такою осторожностью, как будто делал какое-нибудь опасное дело <...>» (ч. 1, гл. IX).
Интересы обитателей Обломовки и их гостей убоги: например, они могут бесконечно обсуждать, чтó предвещает чешущийся кончик носа (ч. 1, гл. IX). Чтение, которому иногда предаётся отец Илюши — действие совершенно механическое: отец Обломова «увидит доставшуюся ему после брата небольшую кучку книг и вынет, не выбирая, что попадется. Голиков ли попадется ему, Новейший ли Сонник, Хераскова Россияда, или трагедии Сумарокова, или, наконец, третьегодичные ведомости — он все читает с равным удовольствием <…>» (ч. 1, гл. IX). «Деяния Петра Великого» Голикова, книга толкований сновидений и героическая поэма Хераскова составляют необыкновенное соседство: и объяснить такое «сопряжение далековатых» книг можно только предположив, что Илье Ивановичу безразлично, чтó именно читать. Совсем как гоголевскому Петрушке. Петрушка «имел даже благородное побуждение к просвещению, то есть чтению книг, содержанием которых не затруднялся: ему было совершенно всё равно, похождение ли влюбленного героя, просто букварь или молитвенник, - он все читал с равным вниманием; если бы ему подвернули химию, он и от нее бы не отказался. Ему нравилось не то, о чем читал он, но больше самое чтение, или, лучше сказать, процесс самого чтения, что вот-де из букв вечно выходит какое-нибудь слово, которое иной раз чёрт знает что и значит. Это чтение совершалось более в лежачем положении в передней, на кровати и на тюфяке, сделавшемся от такого обстоятельства убитым и тоненьким, как лепешка» («Мёртвые души», т. 1, гл. 2).
Совершенное безразличие к содержанию, к новизне информации проявляет Обломов-отец при чтении газет: «Иногда он из третьегодичных газет почитает и вслух, для всех, или так сообщает им известия» (ч. 1, гл. IX). Газета — носитель информации свежей, горячей, устаревающий почти в одночасье; но, невзирая на сие, Илья Иванович любит читать «новости» из газет трёхлетней давности!
Да, жизнь в Обломовке безмятежна, легка и проста. Её выразительнейший символ — гомерический, беззаботный смех. Но чем он вызван? Воспоминаниями о трёхлетней давности истории — о том, как помещик Лука Савич, катаясь на салазках, упал и «бровь расшиб»: «Напрасно он силился досказать историю своего падения: хохот разлился по всему обществу, проник до передней и до девичьей, объял весь дом, все вспомнили забавный случай, все хохочут долго, дружно, несказанно, как олимпийские боги. Только начнут умолкать, кто-нибудь подхватит опять — и пошло писать» (ч. 1, гл. IX).
Господа Обломовы и их гости смеются весело, радостно, но у читателя, как и у самого сочинителя, их беззаботное веселье должно вызвать только саркастическую ухмылку.
Времяпрепровождение обломовцев гармонирует с идеалом вольготной жизни из народных сказок, которые в детстве Илюша слышал от няни: «Нянька с добродушием повествовала сказку о Емеле-дурачке, эту злую и коварную сатиру на наших предков, а может быть, еще и на нас самих» (ч. 1, гл. IX). Почему сказка Емеле-дурачке названа коварной сатирой? Наверное, потому, что вольготная жизнь, когда все трудности преодолеваются и работа исполняется чудесной щукой (у взрослого Ильи Ильича вместо этой щуки есть друг Андрей Штольц), соблазнительна. (Кстати, на самом деле сказка о Емеле, конечно, не сатира в собственном смысле слова, и автор «Обломова» это, очевидно, понимал.)
Нянины сказки, а также и былины о подвигах богатырей, побеждающих страшных ворогов («Илиада русской жизни», которую няня рассказывала «с простотою и добродушием Гомера» (ч. 1, гл. IX)), пленили воображение ребёнка и исказили его восприятие жизни: «Населилось воображение мальчика странными призраками; боязнь и тоска засели надолго, может быть навсегда, в душу. Он печально озирается вокруг и всё видит в жизни вред, беду, всё мечтает о той волшебной стороне, где нет зла, хлопот, печалей, <…> где так хорошо и кормят и одевают даром…» (ч. 1, гл. IX).
В этих строках Гончарова скрывается аллюзия на заупокойную молитву «Боже духов…», в которой Бога просят: «…упокой, Господи, душу усопшаго раба Твоего <…> в месте светле, в месте злачне, в месте покойне, отнюдуже отбеже болезнь, печаль и воздыхание <…>». Но в молитве испрашивается райская жизнь, невозможная на земле, Обломов же грезил о райском блаженстве на земле, безнадёжно мечтал о недостижимом.
Обломовка воспитала в мальчике неизбывную лень: «<…> у него навсегда остаётся расположение полежать на печи, походить в готовом, незаработанном платье и поесть на счёт доброй волшебницы» (ч. 1, гл. IX). И вновь Гончаров расцвечивает страницы романа гоголевскими красками. Эти слова перекликаются с фразой из письма Хлестакова приятелю Тряпичкину: «Помнишь, как мы с тобой бедствовали, обедали нашерамыжку и как один раз было кондитер схватил меня за воротник по поводу съеденных пирожков на счёт доходов аглицкого короля?» («Ревизор», д. 5, явл. ).
Хорош ли такой Обломов, чья барственность была взращена тучной почвой родных мест: «Захар, как, бывало, нянька, натягивает ему чулки, надевает башмаки, а Илюша, уже четырнадцатилетний мальчик, только и знает, что подставляет ему лежа то одну, то другую ногу; а чуть что покажется ему не так, то он поддаст Захарке ногой в нос» (ч. 1, гл. Х)?
Обломову-ребёнку присущи были не только леность и барственность (они-то как раз укоренились в его душе со временем), но и необъяснимая, немотивированная жестокость: мальчик «прислушивался, как кто-то все стрекочет в траве, искал и ловил нарушителей этой тишины; поймает стрекозу, оторвёт ей крылья и смотрит, что из неё будет, или проткнёт сквозь неё соломинку и следит, как она летает с этим прибавлением; с наслаждением, боясь дохнуть, наблюдает за пауком, как он сосёт кровь пойманной мухи, как бедная жертва бьётся и жужжит у него в лапах. Ребенок кончит тем, что убьёт и жертву, и мучителя» (ч. 1, гл. IX).
Конечно, хочется избавить Илюшу от поспешных обвинений в садистских наклонностях, — ведь взрослый Илья Ильич станет человеком добрым или хотя бы добродушным, и не случайно Штольц будет говорить о «голубиной кротости» его души. Да, Гончаров фиксирует не столько нравственный изъян, сколько действительно свойственную сознанию почти любого ребёнка жестокость: так ребёнок стремится познать мир вокруг и постичь природу живых существ с их смертностью, и ощутить границы (или безграничность) своей власти над этими существами. И всё же… Писатель не мог не учитывать, что эти строки вызовут в читающем если не отвращение к персонажу, то чувство отторжения. И зачем в романе это упоминание о детской жестокости, исполненной жадного любопытства? Вероятно, писатель указывает скорее на индивидуальные черты героя — не на самоё жестокость, а на слабое осознание другого «я», на наивный, еще неосознанный эгоизм, на желание вершить по своей воле всё в мире вокруг, властвовать над жизнью и смертью.
Что же можно сказать о жизни Обломовки, нарисованной в сне гончаровского персонажа? Пусть в Обломовке очень редки смерти и почти нет треволнений, пускай крепкими и здоровыми растут дети, а родители их смеются так же безмятежно, как боги на Олимпе. Пусть в миросозерцании обломовцев воплощены кардинальные свойства русской души… Если это идиллия, то по крайней мере не менее пародийная, чем серьезная, не менее уродливая, чем поэтичная.
Казалось бы, сильные доказательства поэтичности и почти идеальности мира Обломовки нашел Юрий Лощиц, автор известной, недавно переизданной, книги «Гончаров» (серия «Жизнь замечательных людей»). Восточные обертоны образа Обломова и его мира (от персидского халата и ширм с диковинными птицами до местоположения поместья у самых границ Азии), убежден Юрий Лощиц, символизируют покой и сон как черты восточного сознания и бытия в их ценностном противопоставлении западным прагматизму, техницизму, рационализму (см.: Лощиц Ю. Гончаров. М., 2004. С. 191—192). А Штольц трактуется как демон-искуситель, «змий», пытающийся нарушить безмятежно-райский покой, «сон» Ильи Ильича.
Восточные мотивы в «Обломове» и вправду существенны. Но они отнюдь не говорят ни об Илье Ильиче, ни об «обломовщине» хорошо. Юрий Лощиц назвал одним из ключей к роману книгу Гончарова «Фрегат “Паллада”», в которой описано путешествие автора, посетившего восточные страны. Но отношение автора книги «Фрегат “Паллада”» к косному Китаю и оцепенелой Японии, исполненной суеверного страха перед пришельцами, невероятно далеко от пиетета и даже простой симпатии. Особенно досадили путешественникам японские чиновники: русский корабль фрегат «Паллада» с посольской миссией застрял на несколько месяцев в порту Нагасаки: японцы постоянно чинят гостям мелкие неприятности, побуждая к отплытию, медлительность их церемоний и педантизм в соблюдении этикета даже флегматичного Гончарова едва не вывели из себя.
Правда, Юрий Лощиц, вероятно, соотносит мир Обломовки не с Китаем и с Японией, а с Ликейскими островами: «Ликейские острова на карте путешествия Гончарова — место знаменательное, почти символ. В каждом путешественнике, будь то древние Одиссей и Эней, средневековые паломники или трезвые литераторы и ученые нового времени, теплится вера в реальность “блаженных островов” — затерянного, забытого всеми, но целого и доныне пристанища, где не сеют, не жнут, не страдают, ни старятся… Такое место должно существовать не только в подтверждение легенд и сказок человечества, но и как укор остальному миру, как доказательство того, что человек способен жить свято и безгрешно, даже не прилагая к тому никаких усилий. Цивилизация обещает создание земного блаженства с помощью воздействия на весь природный мир. Она обещает предоставить человеку разнообразнейшие удобства, комфорт телесный и духовный. Но почти каждый практический шаг в этом направлении, как бы ни был впечатляющ, неминуемо приносит новые страдания, болезни. Может быть, цивилизация — не более как хитроумная пародия на древнее предание о блаженной жизни? Но тогда Ликейские острова должны торчать у нее бельмом на глазу. Ибо уголок этот — самая настоящая антицивилизация, полярная противоположность “гуманного” европеизма. Итак, выстоят “блаженные острова” или их ждет участь всего Востока?
Поздно! — чуть не с досадой восклицает путешественник. Поздно» (Там же. С. 119).
Приведя гончаровскую характеристику малосимпатичного английского проповедника Беттельгейма, поселившегося для проповеди христианской веры на одном из островов, Лощиц патетически-скорбно восклицает: «…О Ликейя, Ликейя, скоро и до тебя доберутся черные фраки! Расковыряют твои холмы в поисках каменного угля (по Гончарову, самый драгоценный минерал XIX века) или просто станут за деньги показывать твой рай в качестве аттракциона туристам обоих полушарий» (Там же. С. 119-120). Обломовка для Юрия Лощица — несомненное подобие этих «остовов блаженных».
Но так ли это? Прежде всего, действительно ли и абсолютно «идилличны» Ликейские острова в книге Гончарова «Фрегат “Паллада”»? Вчитаемся в их описание: «Еще издали завидел я, у ворот стояли, опершись на длинные бамбуковые посохи, жители; между ними, с важной осанкой, с задумчивыми, серьезными лицами, в широких, простых, но чистых халатах с широким поясом, виделись - совестно и сказать "старики", непременно скажешь "старцы", с длинными седыми бородами, с зачесанными кверху и собранными в пучок на маковке волосами. Когда мы подошли поближе, они низко поклонились, преклоняя головы и опуская вниз руки. За них боязливо прятались дети. "Что это такое? - твердил я, удивляясь всё более и более, - этак не только Феокриту, поверишь и мадам Дезульер и Геснеру (известные авторы идиллий; ниже перечисляются идиллические персонажи. — А. Р.) с их Меналками, Хлоями и Дафнами; недостает барашков на ленточках"».
Да, на первый взгляд это идиллический край. И страшно, что он погибнет от вторжения цивилизации Запада: «Это единственный уцелевший клочок древнего мира, как изображают его Библия и Гомер. Это не дикари, а народ — пастыри, питающиеся от стад своих, патриархальные люди с полным, развитым понятием о религии, об обязанностях человека, о добродетели. Идите сюда поверять описания библейских и одиссеевских местностей, жилищ, гостеприимства, первобытной тишины и простоты жизни. Вас поразит мысль, что здесь живут, как жили две тысячи лет назад, без перемены. Люди, страсти, дела - всё просто, несложно, первобытно. В природе тоже красота и покой: солнце светит жарко и румяно, воды льются тихо, плоды висят готовые. Книг, пороху и другого подобного разврата нет. Посмотрим, что будет дальше. Ужели новая цивилизация тронет и этот забытый, древний уголок? Тронет, и уж тронула. Американцы, или люди Соединенных Штатов, как их называют японцы, за два дня до нас ушли отсюда, оставив здесь больных матросов да двух офицеров, а с ними бумагу, в которой уведомляют суда других наций, что они взяли эти острова под свое покровительство против ига японцев, на которых имеют какую-то претензию, и потому просят других не распоряжаться. Они выстроили и сарай для склада каменного угля, и после этого человек Соединенных Штатов, коммодор Перри, отплыл в Японию».
Но почему же в этом «земном раю» так безобразны женщины? Причём не просто безобразны, а похожи на чертей!
«Мы продолжали идти в столицу по деревне, между деревьями, которые у нас растут за стеклом в кадках. При выходе из деревни был маленький рынок. Косматые и черные, как чертовки, женщины сидели на полу на пятках, под воткнутыми в землю, на длинных бамбуковых ручках, зонтиками, и продавали табак, пряники, какое-то белое тесто из бобов, которое тут же поджаривали на жаровнях. Некоторые из них, завидя нас, шмыгнули в ближайшие ворота или узенькие переулки, бросив свои товары; другие не успели и только закрывались рукавом. Боже мой, какое безобразие! И это женщины: матери, жены! Да кто же женится на них? Мужчины красивы, стройны: любой из них годится в Меналки, а Хлои их ни на что не похожи! Нет, жаркие климаты не благоприятны для дам, и прекрасным полом следовало бы называть здесь нашего брата, ликейцев или лу-чинцев, а не этих обожженных солнцем лу-чинок».
А вот описание отвратительной наружности старухи, сравниваемой с обезьяной: «Мы, входя, наткнулись на низенькую, чёрную, как головешка, старуху с плоским лицом. Она, как мальчишка же, перепугалась и бросилась бежать по грядам к лесу, работая во все лопатки. Мы покатились со смеху; она ускорила шаги. Мы хотели отворить ворота — заперты; зашли с другой стороны к калитке — тоже заперта. Оставалось уйти. Мы посмотрели опять на бегущую всё еще вдали старуху и повернули к выходу, как вдруг из домика торопливо вышел заспанный старик и отпер нам калитку, низко кланяясь и прося войти. <…> Я посмотрел, что старуха? Она в это время добежала до первых деревьев леса, забежала за банан, остановилась и, как орангутанг, глядела сквозь ветви на нас. Увидя, что мы стоим и с хохотом указываем на нее, она пустилась бежать дальше в лес».
Обезьяна, по средневековым представлениям, которые не мог не учитывать Гончаров, именующий ликейских женщин «чертовками», — демоническая пародия на человека, созданного по образу и подобию Божию. Странная, оказывается, эта идиллия! Первый взгляд путешественника оказался близоруким. «Чертовкам» в «земном раю» явно не место, а страх ликейских женщин перед русскими путешественниками производит впечатление не только комичное, но и неприятное. Но пугливы не только женщины: «Но что делают жители? Они с испугом указывают на нас: кто успевает, запирает лавки, а другие бросают их незапертыми и бегут в разные стороны. Напрасно мы маним их руками, кланяемся, машем шляпами: они пуще бегут. Я видел, как по кровле одного дома, со всеми признаками ужаса, бежала женщина: только развевались полы синего ее халата; рассыпавшееся здание косматых волос обрушилось на спину; резво работала она голыми ногами. Но не все успели убежать: оставшиеся мужчины недоверчиво смотрели на нас; женщины закрылись».
Красивые мужчины и безобразные женщины словно олицетворяют два лика Ликейских островов — идиллический и уродливый.
Боги ликейцев напоминают бесов — увиденный путешественниками идол похож на дьявола: «Мы походили еще по парку, подошли к кумирне, но она была заперта. Сидевший у ворот старик предложил нам горшочек с горячими угольями закурить сигары. Мы показывали ему знаками, что хотим войти, но он ласково улыбался и отрицательно мотал головой. У ворот кумирни, в деревянных нишах, стояли два, деревянные же, раскрашенные идола безобразной наружности, напоминавшие, как у нас рисуют дьявола. Я зашёл было на островок, в другую кумирню, которую видел с террасы дворца, но жители, пока мы шли вниз, успели запереть и ее».
Безмятежная жизнь роковым образом сращена с безволием и апатией; ликейцы зависят от окрестных стран — от Китая и Японии: «Ликейцы находились в зависимости и от китайцев, платили прежде и им дань; но японцы, уничтожив в XVII столетии китайский флот и десант, посланный из Китая для покорения Японии, избавили и ликейцев от китайской зависимости. Однако ж последние все-таки ездят в Пекин довершать в тамошних училищах образование и оттого знают всё по-китайски. Письменного своего языка у них нет: они пишут японскими буквами. Ездят они туда не с пустыми руками, но и не с данью, а с подарками - так сказал нам миссионер, между тем как сами они отрекаются от дани японцам, а говорят, что они в зависимости от китайцев. Кажется, они говорят это по наущению японцев; а может быть, услышав от американцев, что с японцами могут возникнуть у них и у европейцев несогласия, ликейцы, чтоб не восстановить против себя ни тех ни других, заранее отрекаются от японцев».
Но главное — мир Ликейских островов чужд «жизни духовной»: «Это не жизнь дикарей, грязная, грубая, ленивая и буйная, но и не царство жизни духовной: нет следов просветлённого бытия. Возделанные поля, чистота хижин, сады, груды плодов и овощей, глубокий мир между людьми — всё свидетельствовало, что жизнь доведена трудом до крайней степени материального благосостояния; что самые заботы, страсти, интересы не выходят из круга немногих житейских потребностей; что область ума и духа цепенеет ещё в сладком, младенческом сне, как в первобытных языческих пастушеских царствах; что жизнь эта дошла до того рубежа, где начинается царство духа, и не пошла далее... Но всё готово: у одних дверей стоит религия, с крестом и лучами света, и кротко ждет пробуждения младенцев; у других - "люди Соединенных Штатов" с бумажными и шерстяными тканями, ружьями, пушками и прочими орудиями новейшей цивилизации...».
В конечном счете, Гончаров, не доверяя рассказам встреченного им английского миссионера Беттельгейма, обвинявшего ликейцев в повальном пьянстве и в страсти к азартным играм, не соглашается и с другим англичанином — путешественником Галлем, посетившим Ликейские острова за сорок лет до русского писателя и нарисовавшим их обитателей невинными детьми природы, обитателями «земного рая»: «Я действительно не верю Галлю, но не верю также и ему (английскому миссионеру. — А. Р.): первого слишком ласково встречали, а другого... поколотили (Беттельгейм претерпел побои от туземцев. — А. Р.); от этого два разных голоса».
Гончаров всё-таки прогрессист, хотя и умеренный, «не фанатичный». Развитие цивилизации в его представлении сопряжено с утратами, но оно неостановимо и, в общем и целом, приветствуется автором «Фрегата “Паллады”».
Сравнение Обломовки с Ликейскими островами отнюдь не приводит к апологии родных мест Ильи Ильича. И, естественно, к апологии самого Обломова. Да, Обломов не равен Обломовке, да и в самой Обломовке есть притягательно-манящие, но потому и «коварные» черты. Да, у Обломова есть достоинства, чуждые Штольцу (другой вопрос, насколько эти привлекательные свойства производны от быта Обломовки и воспитания Илюши). Но, очевидно, по крайней мере, что Обломовка не «рай земной», не идиллия. Это мир благополучия и простых радостей, но мир примитивный, о котором можно вздыхать, а порою и мечтать, но вернуться в который не только невозможно – возвращаться туда не следует.