Статья: Молитва Годунова
Константин Юдин
«—Усики? – повторил Легран, которого наш спор почему-то
привел в дурное расположение духа. – Разве вы их не видите?
Я нарисовал их в точности, как в натуре. Думаю, что большего
вы от меня не потребуете».
Э. По. «Золотой жук».
В XI томе «Истории Государства Российского» Карамзин поместил молитву, составленную по велению Бориса Годунова, «о душевном спасении и телесном здравии слуги Божия, царя Всевышним избранного и превознесенного, самодержца всей Восточной страны и Северной; о царице и детях их; о благоденствии и тишине отечества и церкви под скиптром единого христианского венценосца в мире, чтобы все иные властители пред ним уклонялись и рабски служили ему, величая имя его от моря до моря и до конца вселенныя; чтобы россияне всегда с умилением славили Бога за такого монарха, коего ум есть пучина мудрости, а сердце исполнено любви и долготерпения; чтобы все земли трепетали меча нашего, а земля Русская непрестанно высилась и расширялась; чтобы юные, цветущие ветви Борисова дому возросли благословением Небесным и непрерывно осеняли оную до скончания веков!»
Эта молитва, как пишет Карамзин, предназначалась «для чтения по всей России, во всех домах, на трапезах и вечерях, за чашами» и была составлена «искусными книжниками».
В трагедии Пушкина «Борис Годунов» ее читает мальчик на ужине у Шуйского.
Шуйский
Ну, гости дорогие,
Последний ковш! Читай молитву, мальчик.
Мальчик
Царю небес, везде и присно сущий,
Своих рабов молению внемли:
Помолимся о нашем государе,
Об избранном тобой, благочестивом
Всех христиан царе самодержавном.
Храни его в палатах, в поле ратном,
И на путях, и на одре ночлега.
Подай ему победу на враги,
Да славится он όт моря до моря.
Да здравием цветет его семья,
Да осенят ее драгие ветви
Весь мир земной – а к нам, своим рабам,
Да будет он, как прежде, благодатен,
И милостив, и долготерпелив,
Да мудрости его неистощимой
Проистекут источники на нас;
И, царскую на то воздвигнув чашу,
Мы молимся тебе, царю небес.
Карамзин комментирует: «…Святое действие души человеческой, ее таинственное сношение с Небом Борис дерзнул осквернить своим тщеславием и лицемерием, заставив народ свидетельствовать перед Оком Всевидящим о добродетелях убийцы, губителя и хищника!.. Но Годунов, как бы не страшась Бога, тем более страшился людей и еще до ударов судьбы, до измен счастия и подданных, еще спокойный на престоле, искренно славимый, искренно любимый, уже не знал мира душевного…»
Вероятно, такая трактовка обратила на себя внимание Пушкина. Его занимали герои, дерзающие не только презреть «высшие силы», но и посмеяться над ними – вспомним хотя бы Дона Гуана. Карамзин советовал Пушкину положить в основу трагедии противоречие между злодейством Бориса и его набожностью.
Однако, Пушкин поступил иначе. Ключевский называл молитву Годунова «хвастливой и лицемерной», но в трагедии подобный пафос отсутствует. Авторство Бориса никак не обозначено, лицемерит Шуйский. Обращение личное – «мы молимся», «к нам, своим рабам», «проистекут источники на нас». Нет ни «превознесенного», ни «чтобы все иные властители пред ним уклонялись и рабски служили ему». Моление не за царя-функционера, а за царя-личность. Очень значительна (это наиболее важно) метаморфоза эмоционального, интонационного строя – того, что подвластно собственно поэтическому искусству.
Во всей трагедии никто больше не молится явно (не исключая Пимена и юродивого Николки). Мальчик, читающий молитву, не участвует в драматическом действии (для сверхэкономного Пушкина это почти непозволительная роскошь, но молитва занимает особое место), напротив, Шуйский прогоняет его вместе с прочими слугами после окончания трапезы.
Шуйский(слугам)
Вы что рот разинули? Все бы вам господ подслушивать. – Сбирайте со стола да ступайте вон. – Что такое, Афанасий Михайлович?
И Афанасий Михайлович Пушкин рассказывает о появлении Самозванца. В предыдущей сцене Самозванец пересекает литовскую границу. Экспозиция закончилась, начинается «разработка» (если воспользоваться музыкальной терминологией). И произойдет обратное тому, что испрашивается в молитве. Царь умирает, Феодора с матерью умертвляют, начинается смута. Во время чтения молитвы мы еще ничего не знаем об этом, можем только предчувствовать. Действие застывает на миг, чтобы тотчас ринуться дальше. Пушкин придает словам покойную, почти задушевную интонацию (и голос мальчика!) – распевы гласных и-о-а:
Храни его в палатах, в поле ратном…
И милостив, и долготерпелив…
Не осталось и следа от напыщенности оригинала. Его и не мог бы составить Борис, каким он показан у Пушкина. В трагедии есть персонаж, занимающий в своеобразной «иерархии характеров» среди пушкинских героев высшую ступень, которая обычно характеризуется словами-архетипами «Бог» или (значительно чаще) «дьявол, демон». Это Самозванец (и как дополнительный герой – Марина Мнишек). Такая характеристика Самозванца звучит из уст Патриарха («сосуд диавольский», «бесовский сын») и на французском языке из уст капитана Маржерета. Марину Самозванец сам называет «змея» (синоним дьявола).
Скользит из рук, шипит, грозит и жалит.
Змея! Змея! – Недаром я дрожал. (ср. «дрожишь ты, Дон Гуан»)
Она меня чуть-чуть не погубила.
Годунов принадлежит к другому уровню, на ступень ниже. Он убийца, преступник, но не «дьявол». Этот Борис вообще не дерзает прямо обратиться к Богу. Вступая на царство, он обращается всего лишь к своему предшественнику и покровителю:
О праведник! О мой отец державный!
Воззри с небес на слезы верных слуг
И ниспошли тому, кого любил ты,
Кого ты здесь столь дивно возвеличил,
Священное на власть благословенье…
Между прочим, в сравнении с религиозностью исторического Бориса, у Пушкина он мало рассчитывает на Бога, напоминая, быть может, самого Пушкина. Утешения он ищет не в молитве и покаянии, но только лишь в чистой совести, а если она нечиста, то «рад бежать, да некуда». Получая страшное известие о появлении Самозванца, Борис говорит так:
Слыхал ли ты когда,
Чтоб мертвые из гроба выходили
Допрашивать царей, царей законных,
Назначенных, избранных всенародно,
Увенчанных великим патриархом? (не Богом!)
Главное – убедиться, что мертвый не может восстать из гроба (а спасение царевича равносильно вмешательству потусторонних сил), что против него «пустое имя, тень… на призрак сей подуй – и нет его». Потустороннее действует в трагедии, о чем свидетельствует появление Самозванца, но Борис недоволен (мертвые должны лежать в могилах, а не «допрашивать царей»), не хочет считаться с этим, как не считался, идя на убийство, а с другой стороны – боится, в конце концов не выдерживает, умирает – и разве мог бы он написать молитву, подобную исторической, настоящей? На такую дерзость способен пойти Гришка Отрепьев, но не Борис.
Создавая трагедию, Пушкин пользовался «Историей» Карамзина и некоторыми летописными материалами, которыми, конечно, пользовался и Карамзин. Следуя Карамзину в изложении фактов, поддерживая версию об убийстве царевича Димитрия по приказу Годунова, Пушкин, однако, по-своему интерпретировал свойства его личности. Излишним было бы говорить, что Пушкин «гениально проник в психологию Бориса», но это проникновение, схватывание сути личности, привело к парадоксальному результату – пришлось трансформировать дух и смысл «молитвы за царя». Художественное произведение допускает это, лишний раз мы можем убедиться, что поэзия не имеет нужды копировать реальную действительность, но стоит задуматься: о чем говорит сама необходимость трансформации?
Читая о Годунове у Карамзина, Ключевского или Скрынникова, нетрудно видеть, что он и в самом деле не был «гением зла», хотя был и хитер, и расчетлив, и подозрителен. С врагами умел расправляться «аккуратно», но не дерзко – это не Иван Грозный. Он неравнодушен к спасению души, а еще более – к своей богоизбранности как государя. Тон подлинной молитвы как нельзя лучше свидетельствует об этом, как и тяга к превращению любого события в пышный церемониал. Карамзин говорит, что к народу Борис выходил «в пышности недоступной», а много ранее, еще при Феодоре, царица Ирина (сестра Годунова) ходила даже на богомолье с «целым полком особенных царицыных телохранителей (пышность новая, изобретенная Годуновым, чтобы вселить в народе более уважения к Ирине и ее роду)». А венчался на царство Борис «еще пышнее и торжественнее Феодора, ибо приял утварь мономахову из рук вселенского патриарха». Есть много свидетельств и о благочестии Бориса. Карамзин признает это: «Фидлер… сочинил ему в 1602 году на латинском языке похвальное слово… в коем оратор уподобляет своего героя Нуме, превознося в нем законодательную мудрость, миролюбие и чистоту нравов. Сию последнюю хвалу действительно заслуживал Борис, ревностный наблюдатель всех уставов церковных и правил благочиния… враг забав суетных и пример жизни семейственной».
Бориса в конце жизни волновал вопрос, сподобится ли он вечного блаженства на том свете. Скрынников пишет, что «по этому поводу он советовался не только со своим духовником, но и с учеными немцами. Невзирая на различие вер, царь просил их, «чтобы они за него молились, да сподобится он вечного блаженства». Известно также, что Годунов постоянно советовался с разными «кудесниками» и гадалками. Можно рассуждать о том, насколько истинно православным верующим был Борис, но что он был озабочен загробным существованием – это несомненно.
Допустим, что Борис – убийца Димитрия. На нем лежит грех детоубийства и цареубийства (хотя Димитрий еще не был царем – Пимен тут не совсем точен). Он должен понимать, что не только убил царевича, но пресек царскую династию. Однако, в течение всего царствования он пытается выяснить не просто законность, а богоданность своей власти! У Пушкина Борис действует и чувствует как личность, как живой человек, а исторический Борис в огромной степени зависел от идеологии, одной из составляющих которой была идея Царя – Помазанника Божьего. Таковы претензии и в его молитве. Совершенно непонятно, как эти претензии вообще могли возникнуть в данной ситуации. Получается какое-то неразрешимое, дикое противоречие, что Карамзин вроде бы отмечает, но не делает никаких выводов. А они напрашиваются. Все поведение Бориса вполне объяснимо, но при одном условии – если он не был убийцей царевича Димитрия.
Следствие, проведенное Василием Шуйским, установило причину гибели Димитрия – в припадке эпилепсии он упал на собственный нож, которым играл в тот момент «в тычку». Карамзин и многие позднейшие историки материалам следствия не доверяли, считая их фальсифицированными. Современные эксперты в значительной мере рассеивают предубеждения. Если действительно произошел несчастный случай, то психологическая зависимость Годунова от этого происшествия вполне понятна. Представьте себя на месте Бориса. Вы всенародно избраны на царство (пусть с помощью хорошо спланированной и проведенной «предвыборной кампании»), являетесь основателем новой династии. Для Вас небезразлично, санкционирована ли Небом такая удача. Но есть «единое, случайное» пятно – не на Вашей совести, а на гладкой последовательности событий, приведших к вершине – случайная смерть малолетнего царевича, последнего отпрыска правящей династии. Эта смерть неясная, темная, вызывающая множество слухов и подозрений в народе, искусно поддерживаемых недругами. Для Вас совершенно непонятно, как расценивать сие событие – то ли как знак Бога, то ли как дьявольское искушение. Если Вы чувствуете зависимость своей жизни от потусторонних сил (а Борис – чувствовал), то естественно желание узнать о своей судьбе у «представителей» этих сил – хотя бы то были гадалки и юродивые.
А тут еще появляется Самозванец. Это наваждение, но вполне закономерное. Для такого человека, как Борис, это последнее звено в цепи несчастий, а их было немало – страшный голод в течение трех лет (1601-1603), грабежи и разбои крупной шайки некоего Хлопка, интриги бояр, смерть жениха дочери. Борис сопротивлялся, как умел, но не в его силах было изменить ход истории. Молитва, разосланная по всей стране (еще до Самозванца), могла быть лишь одним из способов самоубеждения и самоутверждения среди прочих других, но никак не попыткой «осквернить святое действие души человеческой, ее таинственное сношение с Небом».
Карамзин, как историк, прошел мимо духовной взаимосвязи молитвы Годунова, вообще его «сношений с Небом» и смертью царевича Димитрия (оказался бессилен объяснить), но не прошел мимо этого Пушкин, создавая трагедию «Борис Годунов», что и потребовало от него кардинального переосмысления молитвы, коль он признавал в Борисе убийцу. Однако, реальный Борис убийцей Димитрия не был, поэтому реальная молитва носит совершенно иной характер, нежели у Пушкина. Вот, коротко, те соображения и выводы, которые возникли у нас при сопоставлении двух «идентичных» текстов.
Список литературы
Константин Юдин
К метафизике сновидений.
Предлагаемый этюд посвящен не сновидениям вообще, но лишь одной определенной группе сновидений. Это сновидения, вызванные тем или иным внешним воздействием на сознание спящего. Вот типичный пример такого сновидения: «спящий пережил чуть ли не год или более французской революции, присутствовал при самом ее зарождении и, кажется, участвовал в ней, а затем, после долгих и сложных приключений, с преследованиями и погонями, террора, казни Короля и т.д. был, наконец, вместе с жирондистами, схвачен, брошен в тюрьму, допрашиваем, предстоял революционному трибуналу, был им осужден и приговорен к смертной казни, затем привезен на телеге к месту казни, возведен на эшафот, голова его была уложена на плаху и холодное острие гильотины уже ударило его по шее, причем он в ужасе проснулся… от того, что спинка железной кровати, откинувшись, с силой ударила его по обнаженной шее».1
Этот пример взят нами из работы П. Флоренского «Иконостас». Б. Успенский в своей статье «История и семиотика» так же обращается к подобным сновидениям. Оба исследователя обращают внимание на следующий казус: конечное событие сновидения подготовлено цепочкой других, предшествующих ему событий, но само это событие, очевидно, тождественно внешнему, которое явилось причиной всего сновидения. Если отождествлять внешнее событие и развязку сновидения, то «парадоксальным образом предшествующие события оказываются спровоцированными финалом при том, что в сюжетной композиции, которую мы видим во сне, финал связан с предшествующими событиями причинно-следственными связями». 2
Оба исследователя дают свое объяснение наблюдаемому явлению. Флоренский считает, что пространство сновидения – область мнимого пространства, поэтому время сновидения бежит в обратную сторону против времени бодрствования, а причина, вызвавшая сновидение, находится не до ею вызванных следствий, а после всех них, «завершая весь ряд и определяя его не как причина действущая, а как причина конечная, ». Успенский не соглашается с ним и дает свою трактовку: «Представим себе, что перед нами во сне проходят более или менее смутные (аморфные) и случайные образы, которые при этом как-то фиксируются нашей памятью. Образы эти, так сказать, семантически поливалентны – в том смысле, но они легко трансформируются (переосмысляются) и в принципе способны ассоциироваться – соединяться, сцепляться – друг с другом самыми разнообразными способами. Эти образы могут вообще никак не осмысляться во сне, но они откладываются в памяти – в пассивном сознании.
Вот хлопнула дверь, и мы восприняли (осмыслили) во сне этот шум как звук выстрела; иначе говоря, мы восприняли это событие как знаковое и значимое, связали его с определенным значением. Это восприятие оказывается, так сказать, семантической доминантой, которая сразу освещает предшествующие события – оставшиеся в нашей памяти, – определяя их прочтение, т.е. соединяя их причинно-следственными связями, мгновенно сцепляя их в сюжетный ряд… события мгновенно организуются, выстраиваясь в линейный ряд: мы видим их сразу как бы озаренными внезапной вспышкой прожектора. Таким образом задается семантическая установка (семантический код), которая предполагает прочтение увиденного: события воспринимаются постольку, поскольку они связываются в сознании с конечным результатом.»4
Далее мы попытаемся дать свое объяснение, но сначала обратимся к предложенным выше интерпретациям.
Трактовка Успенского весьма интересна, но есть одно обстоятельство. Подобным образом он трактует не только сновидения, но и историческое прошлое, но в том-то все и дело, что для ретроспективной интерпретации событий (неважно – сна или истории), надо иметь представление о том, что эти события совершились именно в прошлом. Очевидно, что в случае истории так и есть, но в случае сна это не так. Ведь сон не есть какое-то осмысление событий прошлого, сознательное обращение к памяти с позиций сегодняшнего дня и подгонка событийного ряда под определенные представления. Как прошлое воспринимается весь сон в целом, в том числе и его финальное событие, но внутри самого сна события не интерпретируются по отношению к финальному событию как прошлое. В той же статье Успенский говорит, что прошлое всегда лежит в ином пространстве по отношению к настоящему. В рассматриваемой же группе сновидений все события лежат в одном пространстве и времени, воспринимаются как настоящее. Данное соображение не позволяет принять трактовку Успенского.
С другой стороны, Флоренский приписывает финальному событию сновидения некую конечную причинность, определяющую все сновидение, то есть рассматривает его как своего рода матрицу, но не учитывает, что эта «трансцендентная» функция не может рассматриваться на одном уровне с частной функцией – быть событием в одном ряду со всеми остальными и определяться этими событиями. В том-то и дело, что финальное событие сна не лежит за пределами сна, а является как раз «действующим», но не причиной, а следствием.
Теперь попробуем порассуждать сами.
Сначала отметим, что определяющее событие сновидения (совпадающее с внешней, вызвавшей его причиной) вовсе не обязательно находится в финале и является развязкой. Думается, каждый может вспомнить подобные сны. Для убедительности приведем два примера сновидений, пережитых автором настоящей работы.
Весь сон состоял из того, что я находился в комнате, в которую постоянно залетали осы и мухи, издававшие довольно громкое гудение, которое мне досаждало. Изгнать их никак не удавалось. В какой-то момент я проснулся и понял, что источником сна явился звук бензопилы за окном, трансформировавшийся в гудение насекомых. Это гудение сопровождало весь сон.
Я проснулся во сне (!) от стука в дверь, встал и в окно увидел, что около домика, в котором я ночевал, стоит повозка с дровами. У дверей стоял человек. Когда я проснулся по-настоящему, то услышал раскаты грома (начиналась гроза), которые во сне казались стуком в дверь. В данном случае событие, тождественное внешнему, находилось в начале сна, а не в его конце.
Однако, во сне, описанном в самом начале нашей заметки, и во всех подобных ему, определяющее событие находится именно в конце и является развязкой и финалом определенного сюжета. Как трактовать все эти случаи?
Что является общим для события внешней реальности, инициировавшего сон, и подобного события в самом сне? Очевидно, то физиологическое ощущение, которое вызвало данное событие. Это может быть ощущение любого вида: слуховое, осязательное, обонятельное и т.п. Представляется, что это ощущение становится поводом для «порождения» сна сознанием. Сон заканчивается пробуждением, то есть сознание находится в переходном состоянии. Это состояние обладает особыми свойствами: сознание способно воспринимать внешние ощущения, но не способно интерпретировать их как именно внешние. Внешнее воздействие осознается только в состоянии бодрствования. Причем это воздействие должно продолжаться хотя бы еще короткое время, когда мы уже проснулись, чтобы можно было его зафиксировать и понять, что то или иное событие сна вызвано данным внешним событием, тождественно ему. В самом же сне мы просыпаемся не от внешнего события, а от внутренних событий сна. Никакого внешнего события не существует. В бодрственном состоянии мы воспринимаем внешний мир, а во сне, как условно внешний мир, так и условно наше внутреннее его восприятие полностью замкнуты на «внутреннее» сознание. Мир во сне замкнут сам на себя, представляет собой некое целое. Однако, определяющее событие в самом сне, как правило, почти совпадает с формой события внешнего, вызвавшего этот сон, так, что мы можем отождествить два этих события, идентифицировать их как одно и то же.
Предположим, нас разбудил звонок во сне, который оказался звонком в действительности. Это ощущение принадлежит сразу двум реальностям: оно воспринимается из внешней действительности, оно же порождает «сюжет» в сонной действительности. Сознание, получая сигнал извне, подбирает определенную интерпретацию этому сигналу, не осознавая того, что интерпретирует. Тем не менее определенная форма сигнала вызывает определенные образы у сознания. Так, например, стук в дверь может интерпретироваться как гром, и наоборот, гром, как стук в дверь, жужжание бензопилы за окном может превратиться в жужжание мухи или пчелы и т.д. и. т.п. Но сознание не просто порождает образ, оно ищет мотивировки, подбирает контекст, в котором этот образ может реально существовать. Выстраивается целый мир.
Выскажем предположение, что внешнее раздражение порождает некий образ не только на уровне частного события в сновидении, но прежде всего на уровне целого. Весь сон в целом представляет собой символическую интерпретацию сознанием этого раздражения. Во внешней действительности это событие – лишь частность, но в мире сна оно определяет собой всю сонную действительность. Однако, звон звонка есть не только целое всего сна, но и частность этого сна; сознание дает сон не только как мгновенное ощущение, но и как последовательность событий во времени. Можно сказть, что образ, порожденный под воздействием физиологического ощущения, есть некий апофатический момент для сновидения (в диалектическом, а не теологическом смысле). Далее начинается собственно само сновидение, в котором главное частное событие тождественно с событием, породившем это сновидение в целом – определяющее частное событие в сновидении есть символ всего целого, которое есть, в свою очередь, символ внешнего раздражения. Если говорить о времени, то внутри времени сновидения все происходит вполне обыкновенно, как и в обыденной жизни. Никакого «встречного» времени тут нет. Но почему же частности подводят к искомому образу? Да потому, что он воплощен во всех этих частностях – в виде явлений или событий. В этом смысле Флоренский отчасти прав в своей трактовке.
Отчасти прав и Успенский, так как вполне можно предположить некое потенциальное, пассивное, аморфное состояние сознания во сне, которое активизируется в конкретное сновидение. Но «лучом прожектора» здесь будет не частное событие сновидения, а апофатическое целое этого сновидения, воплощающееся в сознательный «меон» («ничто») и формирующее из него конкретные образы.
Итак, значимое событие во сне вовсе не является истинной причиной сновидения, говорить об этом можно лишь в символическом смысле, так как оно является символом целого, породившего это сновидение, а это целое и есть его истинная причина. Но целое это вовсе не лежит во времени развертывания частных событий сна, оно лежит вне этого времени, вообще вне времени, являясь моментальной реакцией сознания на внешний раздражитель (мы здесь говорим не о физическом или физиологическом процессе, а о процессах на уровне самого сознания как такового). Это моментное, вневременное реагирование оказывается вечностью для времени внутри сновидения. Мгновенное порождение целого образа развертывается в конечную длительность событийного и временного ряда внутри сна. Причем этот ряд может быть и очень коротким, и очень длинным – от секунд до тысячелетий внутри сна. Все зависит от прихоти сознания.
Немаловажный момент, что интерпретация обычно весьма отличается от внешнего раздражителя. Большую роль здесь играет не само событие, вызвавшее сон, а круг впечатлений и образов, «волнующих» сознание. Сознание оставляет только самую общую форму, символ действительного явления, но эта форма подвергается интерпретации в соответствии с нуждами самого сознания, с его субъективным миром. Трансформация может быть весьма и весьма значительной. Внешнее явление здесь скорее для сознания повод к творчеству, чем определяющая величина. Даже на физиологическом уровне ощущение, вызвавшее сновидение, может трансформироваться под влиянием сознания – слуховые ощущения от грохота грома и стука в дверь, например, весьма различны.
Итак, мы получаем следующую модель:
1. Внешний неосознаваемый раздражитель, воспринимаемый во сне на уровне физиологического ощущения.
2. Сонный образ как целое сновидения, порожденный под воздействием этого ощущения и сохраняющий с ним символическую связь.
3. Воплощение «трансцендентного» целого в ряд взаимосвязанных частностей, в числе которых – символ этого целого.
4. Последний этап – пробуждение, причиной которого осознается внешний раздражитель, но уже как реальное и осознаваемое событие одновременно с причиной внутри самого сна. Внешний и внутренний поводы для пробуждения осознаются как тождественные на уровне бодрствования.
Список литературы
1. См. П. А. Флоренский. «Иконостас». М. «Искусство». 1994., стр. 43-44.
2. См. Б. А. Успенский, «История и семиотика» («Избранные труды», т.I. М.1996., стр.16-17).
3. См. П. А. Флоренский, указ.соч., стр.44.
4. См. Б. А. Успенский, указ.соч., стр. 17-18.