Поль-Лу Сулицер. "Зеленый король"- I. Фотограф из Зальцбурга

1

Король потом рассказывал, что он открыл глаза и уви­дел перед собой солдата. Он не опознал форму, которая не принадлежала СС и совсем не была похожа на фольксштурмовскую, но также ничем не напоминала форму ру­мынских, итальянских или французских контингентов, сражавшихся последние годы на стороне вермахта. И еще менее речь могла идти о русском. Он уже видел русских, либо пленных, либо приконченных оберштурмбанфюрером [Подполковник (прим. автора)] Хохрайнером, всегда готовым улучшить свой личный рекорд расстрелянных пулей в затылок мужчин, женщин и детей. (На 4 мая 1945 оберштурмбанфюрер насчитывал двести восемьдесят три уничтоженных выстрелом в заты­лок, и явная печаль появилась на его лице, когда он объя­вил Ребу, что он, Реб, станет его двести восемьдесят чет­вертой аналогичной жертвой, какое бы сожаление ни испытывали они оба, жившие вместе так нежно последние двадцать месяцев.)

Король рассказывал, что на самом деле он пришел в со­знание за несколько минут до прихода солдата. Он не знал, за сколько. Это было какое-то медленное, постепен­ное выплывание из небытия, в первые секунды отмечен­ное открытием: еще живой. Затем появились, как бы последовательные этапы возвращения к полному сознанию: прежде всего последнее четкое воспоминание, оставшееся в его памяти, - воспоминание о оберштурмбанфюрере, на прощанье целующем его взасос, прежде чем приставить к затылку ствол люгера; далее смутное осознание своего по­ложения заживо погребенного, с лицом почти на свежем воздухе, от которого его тем не менее отделял тонкий слой земли. И лишь после этого дала себя знать боль: боль, хотя и приглушенная, в основании черепа, а главное - боль во многих местах плеч, предплечий и даже на животе - всю­ду, где его коснулась негашеная известь. Он мог пошеве­лить лишь шеей и левой рукой. Все тело было словно пере­плетено с обнаженными трупами. Поперек, как бы полностью прикрывая его собой, лежал Заккариус, четыр­надцатилетний литовец, которого оберштурмбанфюрер извлек из лагеря Гроссрозен, чтобы присоединить к своему гарему мальчиков.

Он пошевельнул шеей. Немного земли - и рука Заккариуса соскользнула: этого оказалось достаточно, чтобы он увидел солнце. Он не слышал, как подошел солдат. Он за­метил его в ту секунду, когда того, стоящего к нему спи­ной, рвало. Он еще недостаточно ясно осознал происходя­щее, требовалось, чтобы он сблизил между собой этого блюющего человека в незнакомой форме и внезапное бег­ство вчера - если это действительно было вчера - из ла­геря Маутхаузен оберштурмбанфюрера и его спецподразделения. Он не думал, что солдат может оказаться американцем. Просто он интуитивно чувствовал, что при­шелец принадлежит к какому-то чужому миру. И по этой единственной причине он посчитал благоразумным не го­ворить по-немецки. Он выбрал среди других языков, кото­рые знал, французский.

Он заговорил, и человек ему ответил, действительно подхватив наизусть стихотворение, которое машинально начал читать Реб; все происходило так, как если бы речь шла о давно условленном сигнале, о пароле, которым об­менялись двое мужчин, до сих пор никогда не видевших друг друга, но призванных встретиться. Человек прибли­зился к могиле, опустился на колени, протянул руку и коснулся левой руки Реба. Произнеся несколько непонят­ных слов, он сразу же снова перешел на французский:

- Вы ранены?

- Да, - ответил Реб,

Он теперь отчетливо видел лицо солдата. Тот был очень молод, блондин с широко раскрытыми голубыми глазами. Что-то похожее на золотую звезду сверкало на вороте его рубахи. У солдата явно не было с собой оружия. Он спросил:

- Вы француз?

- Австриец, - ответил Реб.

Теперь человек пытался его вытащить, но безуспешно. Слой перемешанной с известью земли обвалился еще больше, обнажив белое тело Заккариуса; его ягодицы и спина были полностью сожжены негашеной известью.

«O’God!» ["O’God" (англ.) - О, Боже!] - воскликнул человек, и его снова стало рвать. Реб спросил в свой черед:

- А вы? Кто вы по национальности?

- Американец, - сказал молодой солдат. Он перестал икать. Ему удалось встать, а главное - вы­держать поразительный взгляд серых глаз:

- Может быть, кроме вас, еще кто-нибудь уцелел…

- Не думаю, - сказал Реб. - Они всем стреляли в за­тылок.

Голос был необычайно медленным и спокойным. Он по­шевелил левой рукой.

- Одному вам не удастся меня вытащить, - сказал Реб. - Я не лежу. Они похоронили меня почти стоя. Кто-нибудь еще есть с вами?

- Армия Соединенных Штатов, - ответил Дэвид Сеттиньяз, меньше всего на свете сознавая комичность собст­венного ответа и, во всяком случае, не имея ни малейшего намерения шутить. Спокойствие его собеседника пугало Дэвида и почти внушало ему страх. Но, сколь бы неверо­ятным это ему ни казалось, Дэвиду почудилось, что он улавливает в его светлых зрачках веселый отблеск:

- В таком случае вы могли бы отправиться за по­мощью. Как ваша фамилия?

- Сеттиньяз. Дэвид Сеттиньяз. Мой отец француз. Тишина. Младший лейтенант застыл в нерешительности.

- Идите, - приказал Реб Климрод с какой-то необыч­ной мягкостью. - Поторопитесь, пожалуйста. Мне очень трудно дышать. Спасибо, что пришли. Я не забуду.

Серый взгляд обладал фантастической пронзительно­стью.

2

Дэвид Сеттиньяз вернулся с Блэкстоком, врачом и дву­мя пехотинцами. Блэксток сфотографировал могилу. Эти снимки ни разу не публиковались, даже не использова­лись ни в одном досье. Зато тринадцать лет спустя Король выкупил их у Роя Блэкстока и его супруги.

Блэксток высказал мнение, что если парень выжил, то не только благодаря поразительному стечению обстоя­тельств. Судя по положению тела Реба Климрода в моги­ле, он в первые секунды своего погребения, еще находясь в бессознательном состоянии, начал свой адский путь на по­верхность. Он проложил его через трупы восьми своих спутников с тем большими трудностями, что оказался в числе первых, брошенных в могилу, а ее поверхность эс­эсовцы утоптали сапогами, прежде чем засыпать негаше­ной известью, а затем землей.

В могиле лежало девять трупов мальчиков в возрасте от двенадцати до семнадцати лет; Реб Климрод был самым старшим и единственным, кто еще жил.

Он снова потерял сознание, когда его наконец вытащи­ли из этого месива. Сеттиньяз был потрясен ростом подро­стка - он насчитал шесть футов, то есть метр восемьде­сят - и его худобой - он счел, что тот весит сто фунтов.

У Реба извлекли из затылка, за левым ухом, пулю от пистолета. Пуля чуть-чуть срезала внутреннюю мочку, пробила основание затылочной части головы и порвала шейные мышцы под затылком, лишь задев позвонки. Дру­гие раны в конце концов оказались более серьезными и, без сомнения, более болезненными. В парне сидело еще две пули, которые пришлось извлекать: одна - в правой ляжке, другая - над бедром; от негашеной извести на те­ле были ожоги местах в тридцати; наконец, на спине, по­яснице и в паху бросались в глаза следы от сотен ударов хлыстом и ожогов от сигарет; сотни шрамов были старые, более чем годичной давности. В итоге нетронутым оказа­лось одно лицо.

В течение последующих дней он спал почти не просы­паясь. В лагере произошел инцидент. Делегация бывших заключенных пришла жаловаться Стрэчену от имени, как говорили входившие в ее состав, всех своих товарищей: они отказывались жить вместе с «милочком эсэсовца». Употребленное ими слово было гораздо грубее. Это требо­вание оставило каменно-спокойным маленького рыжего майора из штата Нью-Мексико; у него были другие забо­ты: в Маутхаузене ежедневно продолжали умирать сотни людей. По поводу судьбы парня он вызвал Сеттиньяза:

- Без вас, похоже, тот малыш умрет. Займитесь им.

- Я даже не знаю его фамилии.

- Это ваша проблема, - возразил Стрэчен высоким, резким голосом. - Начиная с этой минуты. Выпутывай­тесь сами.

Это происходило утром 7 мая. Сеттиньяз велел перене­сти парня в барак, где собрали капо, чья судьба еще не бы­ла решена. Дэвид злился на себя. Сама мысль о какой-ли­бо виновности юного незнакомца возмущала его. Он три раза навещал его, лишь раз застав бодрствующим, хотел его расспросить, но вместо ответа встретил лишь стран­ный, серьезный и мечтательный взгляд.

- Вы узнаете меня? Я вытащил вас из могилы… Ответа нет.

- Мне хотелось бы узнать вашу фамилию. Ответа нет.

- Вы сказали, что вы австриец, вам, без сомнения, на­до сообщить своей семье. Ответа нет.

- Где вы выучили французский? Ответа нет.

- Я ведь только хочу вам помочь… Парень закрыл глаза, повернулся лицом к стенке. На другой день, 8 мая, из Мюнхена в одно время с сооб­щением о капитуляции Германии прибыл капитан Таррас.

Джордж Таррас был из Джорджии, но родился не в аме­риканском штате, а в Грузии. В Гарварде Сеттиньязу под­твердили, что Таррас - русский аристократ, чья семья эмигрировала в США в 1918 году. В 1945 году ему было со­рок четыре года, и он явно считая главной своей задачей убедить как можно больше обитателей планеты Земля со­всем не принимать его всерьез. Он обладал отвращением к сентиментальной чувствительности, естественной (или, во всяком случае, превосходно наигранной) невозмутимо­стью перед самыми крайними проявлениями человеческой глупости; с его уст постоянно была готова сорваться злая шутка. Кроме английского, он бегло говорил на десятке языков, в том числе на немецком, французском, поль­ском, русском, итальянском и испанском.

Первая его забота по вступлении в должность в Маутхаузене свелась к тому, чтобы увешать стены своего кабине­та подборкой самых жутких фотографий, снятых Блэкстоком в Дахау и Маутхаузене: «По крайней мере, когда мы будем допрашивать этих господ, которые станут нести нам чушь, мы сможем ткнуть их носом в результаты их забав­ных проделок».

Он с жестоким задором закрыл несколько дел, которые начал готовит Сеттиньяз, лично проводя допросы…

- Все это мелкая сошка, студент Сеттиньяз. Что еще? Сеттиньяз рассказал ему о заживо погребенном маль­чике.

- И нам даже неизвестна его фамилия?

Сведения, что могли собрать насчет юного незнакомца, были совсем незначительными. Он не значился ни в одном немецком списке, не входил ни в один из эшелонов, прибывавших в лагерь в последние месяцы 1944-го или первые месяцы 1945 года, в тот момент, когда начали свозить в Германию и Австрию десятки тысяч заключенных, так как советские качали наступление. И - это подтверждали многие, свидетельства - он находился в Маутхаузене са­мое большее три-четыре месяца.

Таррас улыбнулся:

- История кажется мне совершенно ясной: офицеры СС высокого ранга - один офицер не мог бы нуждаться в девяти юных любовниках, если только он не сверхчело­век - отступили в Австрию, чтобы держать здесь оборону до смертельного конца. Итак, они добираются до Маутхаузена, добровольно усиливают здесь гарнизон, но ввиду приближения нашей седьмой армии снова вынуждены от­ступать, на сей раз в направлении гор, Сирии, даже тропи­ков. Но предварительно с заботой о порядке, характеризу­ющей эту великолепную расу, тщательно засыпав с помощью лопат, негашеной извести и земли бывших из­бранников своего сердца, отныне ставших обузой.

В Гарварде какой-то читатель Гоголя наградил Тарраса кличкой Бульба, вполне, впрочем, обоснованной. Ничуть на это не сердясь, он гордился кличкой до такой степени, что подписывал ею журнальные статьи, даже свои замеча­ния в конце экзаменационных сочинений.

Сквозь очки в золотой оправе его живые глаза бегали по ужасам, развешанным на стене:

- Разумеется, мой маленький Дэвид, мы можем, отло­жив все остальное, заинтересоваться вашим юным проте­же. В общем, мы ведь располагаем всего лишь нескольки­ми сотнями тысяч военных преступников, которые лихорадочно ожидают проявлений нашего участия. Это пустяк. Не говоря о тех миллионах мужчин, женщин и де­тей, что уже умерли, умирают или умрут.

У него был вкус к эффектным концовкам к садистская потребность сарказмом затыкать рот любому собеседнику. Тем не менее рассказ о юном австрийце его заинтересовал. Через два дня, 10 мая, он впервые навестил мальчика. С капо, которые находились в бараке, он говорил на рус­ском, немецком, польское, венгерском. Лишь однажды он бросил на незнакомца быстрый взгляд.

Для него этого было достаточно.

На самом деле Таррас испытал то же чувство, что и Дэвид Сеттиньяз. С одной существенной разницей: если он и был точно так же потрясен, то знал почему. Он обнаружил прямо-таки поразительное сходство глаз чудом уцелевше­го с глазами человека, с которым он обменялся нескольки­ми фразами в Принстоне на завтраке у Альберта Эйнш­тейна, - физика Роберта Оппенгеймера. Те же светлые зрачки при столь же бездонной глубине, погруженные в какую-то душевную грезу, непостижимую для простых смертных. Та же тайна, тот же гений…

«И это при том, что малышу самое большое восемнад­цать или девятнадцать лет…»

Последующие дни Джордж Таррас и Дэвид Сеттиньяз посвятили задаче, которая и привела их в Маутхаузен. Много времени у них отнимала работа полицейских, про­водящих расследования по доносу. Они старались соста­вить список всех тех, кто, занимая различные должности, нес ответственность за функционирование лагеря. И, со­ставив этот список, снабдить его свидетельскими показа­ниями. что должны были быть использованы позднее в во­енном суде, рассматривающем, в частности, военные преступления в Дахау и Маутхаузене. Много бывших надзирателей лагеря в Верхней Австрии при приближении американских войск ограничились тем, что искали укры­тия в ближайших окрестностях без особых мер предосто­рожности, сохраняя свои настоящие фамилии, прикрыва­ясь доблестью повиновения - Befehl ist Befehl [Befehl ist Befehl (нем.) - приказ есть приказ], - которая для них оправдывала все. Из-за нехватки средств и персонала Таррас нанял на работу бывших заключен­ных. В том числе прошедшего через множество лагерей ев­рейского архитектора Симона Визенталя.

Спустя некоторое время по настоянию Дэвида Сеттиньяза (по крайней мере такой предлог он предоставил само­му себе) Таррас снова подумал о заживо похороненном мальчике, чьей фамилии он по-прежнему не знал. Ма­ленькая делегация заключенных, приходившая протесто­вать по его поводу к майору Стрэчену, больше не показы­валась, и, кстати, трое из ее самых пылких членов - французские евреи - покинули лагерь, уехав домой. Так что выдвинутые ими обвинения отпали почти сами собой. Однако было заведено дело, достаточное для принятия мер.

Таррас решил сам провести допрос. Много лет спустя, встретив, но в совершенно других обстоятельствах, уст­ремленный на него взгляд Реба Климрода, он, должно быть, вспомнил то впечатление, какое оставила у него та первая встреча.

3

Мальчик теперь мог ходить, даже перестал хромать. Он если и не пополнел - слово это было бы нелепым в приме­нении к уцелевшему подобным образом человеку, - то хотя бы приобрел какой никакой цвет лица и, несомнен­но, прибавил несколько килограммов. Таррас подумал, что он должен весить фунтов сто.

- Мы можем говорить по-немецки, - сказал он.

Серый, цвета бледного ириса взгляд погрузился в глаза американца, потом, с нарочитой медлительностью, оки­нул комнату:

- Это ваш кабинет?

Он говорил по-немецки. Таррас кивнул. Он испытывал странное, близкое к робости чувство, и это совсем новое ощущение его забавляло.

- Раньше, - сказал мальчик, - здесь был кабинет ко­мандира СС.

- И вы довольно часто сюда заходили. Мальчик рассматривал фотографии на стене. Сделав несколько шагов, он подошел к снимкам поближе:

- А где сделаны другие?

- В Дахау, - ответил Таррас. - Это в Баварии. Как вас зовут?

Молчание. Мальчик теперь был позади него, по-преж­нему внимательно рассматривая фото.

«Он это делает нарочно, - внезапно догадался Таррас. - Он отказался сесть напротив меня и теперь хочет заставить меня обернуться; таков его способ дать мне по­нять, что он намерен вести эту беседу по своему усмотре­нию».

Ну ладно. Он тихо сказал:

- Вы не ответили на мой вопрос.

- Климрод. Реб Михаэль Климрод.

- Родились в Австрии?

- В Вене.

- Когда?

- 18 сентября 1928 года.

- Климрод не еврейская фамилия, насколько я знаю.

- Фамилия матери была Ицкович.

- Значит, Halbjude, [Halbjude (нем) - полуеврей согласно нацистской терминологии (прим, автора).] - сказал Таррас, который уже установил связь двух имен - одного христианского, а дру­гого, Реб, очень распространенного в еврейских семьях, особенно в Польше,

Молчание. Мальчик снова пришел в движение, идя вдоль стены, пройдя позади Тарраса, которого он обогнул, появившись вновь в поле зрения американца слева от не­го. Он двигался очень медленно, подолгу задерживаясь пе­ред каждым фото.

Таррас слегка повернул голову и заметил тогда, что но­ги у мальчика дрожат. В следующую секунду Тарраса ох­ватило волнующее чувство жалости: «Этот несчастный мальчонка едва на ногах держится!» Он видел Реба Климрода со спины, его голые ноги в солдатских ботинках без шнурков, которые были ему малы, смехотворно короткие брюки и рубашку, болтающиеся на этом изможденном, нескладном, тысячи раз корчившемся под пытками теле, которое все-таки благодаря силе воли ни на миллиметр не утратило своей гордой стройности. Таррас также обратил внимание на длинные и тонкие руки, их кожа была усеяна потемневшими пятнами от ожогов сигаретами и негаше­ной известью; они безвольно висели вдоль тела, и Таррас по опыту знал, что за этой кажущейся небрежностью скрывается умение владеть собой, на которое способны очень немногие - и он сам в первую очередь - взрослые мужчины.

В эту минуту он еще лучше понял то, что так сильно поразило молодого Сеттиньяза: у Реба Михаэля Климрода была какая-то странная, необъяснимая аура.

Таррас вернулся к допросу, словно в спасительное убе­жище:

Когда и каким образом вы прибыли в Маутхаузен?

- В феврале этого года. В какой именно день - не знаю. В начале февраля.

Голос его был уже серьезным и очень медленным.

- Вместе с эшелоном?

- Нет, не с эшелоном.

- Кто был с вами?

- Другие мальчики, которых похоронили заодно со мной.

- Кто-то же доставил вас сюда?

- Офицеры СС.

- Сколько их было?

- Десять.

- Кто ими командовал?

- Оберштурмбанфюрер.

- Как его звали?

Реб Климрод теперь находился в левом углу комнаты. На уровне его лица висело увеличенное фото Роя Блэкстока, на котором была изображена открытая дверца кремационной печи; вспышка осветила слепящей белизной на­половину обуглившиеся трупы.

- Фамилий я не знаю, - ответил Реб Климрод очень спокойно.

Одна его рука пошевелилась, поднялась кверху. Длин­ные пальцы коснулись глянцевой бумаги снимка и, каза­лось, почти ласкали его. Потом он повернулся, прислонил­ся к стене. Он был невозмутим, устремив безразличный взгляд в пустоту. Его волосы, начавшие отрастать, оказа­лись темно-каштановыми.

- По какому праву вы задаете мне эти вопросы? Толь­ко потому, что вы американец и выиграли войну?

«Силы небесные!» - подумал Таррас, сбитый с толку и на сей раз неспособный возразить.

- Я не считаю себя побежденным Соединенными Шта­тами Америки, - продолжал Реб Климрод тем же отре­шенным голосом. - Я действительно не считаю, что кем-либо побежден…

Его глаза устремились на маленький шкаф, в который, рядом с кучами папок. Таррас поставил несколько книг. «Да ведь он разглядывает книги…»

- Когда мы прибыли сюда в начале февраля, - сказал Реб Климрод, - нас везли из Бухенвальда. До Бухенвальда нас было двадцать три мальчика, но пятерых сожгли в Бухенвальде, а двое других умерли по пути оттуда в Ма­утхаузен. Офицеры, которым мы служили женщинами, пристрелили этих двоих в грузовике, и я схоронил их. Они больше не могли идти, они все время плакали, и у них вы­пали зубы, что уродовало их. Одному из них было девять лет, а другой был чуть постарше, наверное, лет одиннад­цати. Офицеры ехали в легковой машине, а мы на грузо­вике, но время от времени они заставляли нас высажи­ваться и идти, иногда бежать, держа нас на веревках, наброшенных нам на шею. Это чтобы лишить нас сил и са­мой мысли о побеге.

Он слегка отодвинулся от стены, на которую опирался, помогая себе небольшим нажатием рук. Он рассматривал книги с каким-то почти гипнотическим напряжением. Но тем не менее продолжал рассказывать, подобно тому - показалось Таррасу, - как учитель излагает свой урок, сосредоточив все свое внимание на птице за окном, с той же отрешенной и словно безразличной интонацией:

- Но до Бухенвальда, куда мы приехали перед самым Новым годом, мы некоторое время оставались в Хемнице. До Хемница мы были в лагере Гроссрозен. До Гроссрозена мы находились в лагере Плешев, это в Польше, недалеко от Кракова; было это летом.

Он совсем оторвался от стены и начал очень медленно продвигаться к маленькому шкафу.

- Но мы пробыли всего три месяца в Плешеве, где поч­ти все мальчики умерли от голода. Их фамилий я не знаю. До Плешева мы очень долго шли через леса… Нет, сперва мы оказались в Пшемысле… хотя до и после мы шли очень долго. Мы шли из лагеря в Яновке. Я был дважды в Яновке. Последний раз в мае прошлого года, а до этого еще раз в 1941 году, когда мне было двенадцать с половиной лет.

У него была любопытная манера рассказывать. Он вы­кладывал свои воспоминания начиная с конца, подобно тому как наматывают на катушку пленку. Он сделал еще три шага и оказался прямо перед книгами, от которых его отделяло одно стекло.

- Это ваши книги?

- Да, - ответил Таррас.

- Второй раз я попал в лагерь в Яновке из Белжеца. Именно в Белжеце 17 июля 1942 года погибли моя мать Ханна Ицкович и моя сестра Мина. Я видел, как они уми­рали. Их сожгли заживо. Скажите, пожалуйста, могу ли я открыть шкаф и потрогать книги?

- Да, - ответил совершенно подавленный Таррас.

- Моей сестре Мине было девять лет. Я абсолютно уве­рен, что она была жива, когда ее сжигали. Моя другая сес­тра, Катарина, родилась в двадцать шестом году, она была старше меня на два года. Она погибла в железнодорожном вагоне. Она села в вагон, где были места для тридцати ше­сти человек. Они же запихнули туда сто двадцать или сто сорок, одни лежали на головах других. Пол вагона засыпа­ли негашеной известью. Моя сестра Катарина вошла в числе первых. Потом, когда они больше не могли втиснуть в вагон ни одного человека, даже ребенка, они задвинули двери и заперли их, отвели вагон на запасный путь и на неделю оставили на солнце.

Он прочел громким голосом:

- Уолт Уитмен. Он англичанин или американец?

- Американец, - ответил Джордж Таррас.

- Он поэт, не правда ли?

- Как Верлен, - сказал Таррас.

Серый взгляд скользнул по его лицу, перекинулся на книгу «Autumn Leaves» [«Autumn Leaves» (англ.) - «Осенние листья».]. Таррас задал вопрос и подумал, что ему надо его повторить, так долго не было ответа. Но мальчик наконец покачал головой:

- Английского пока не знаю, только несколько слов. Но я выучу. И испанский тоже. А может быть, и другие языки. Русский, например.

Таррас опустил голову, снова поднял ее. Он чувствовал себя совсем растерянным. Сидя за письменным столом, он не шелохнулся после прихода Реба Климрода, если не счи­тать кое-каких записей. Неожиданно он сказал:

- Возьмите книгу себе.

- Но мне потребуется время.

- Держите, сколько потребуется.

- Я бесконечно вам благодарен, - сказал Реб Климрод, снова устремив взгляд на американского офицера.

- До Белжеца, - продолжал он, - мы с 11 августа 1941 года находились в Яновке. А еще раньше во Львове, у родителей моей матери Ханны Ицкович. Во Львов мы при­ехали в субботу 5 июля 1941 года. Моя мать хотела пови­дать своих родных, и она получила в Вене паспорта для нас четверых. Мы выехали из Вены 3 июля, в четверг, по­тому что Львов теперь оккупировали не русские, а немцы. Моя мать питала величайшее доверие к этим паспортам. Она ошибалась.

Он снова принялся перелистывать книгу, но жест его явно был машинальным. Он слегка склонил голову набок, чтобы прочесть названия других изданий:

- Монтень. Я читал.

- Возьмите и Монтеня, - сказал Таррас, которого вол­нение заставило заговорить.

Из двадцати книг, которые он взял с собой, чтобы попы­таться преодолеть ужас, Таррас, если бы ему пришлось выбирать, выбрал бы томик Монтеня.

- А я вот, - сказал Реб Климрод, - я выжил.

Пытаясь совладать с собой, Таррас перечитал свои за­писи. Он вслух прочел список концлагерей, на этот раз в хронологическом порядке: «Яновка, Белжец, снова Яновка, Плешев, Гроссрозен, Бухенвальд, Маутхаузен…» И спросил:

- Вы действительно побывали во всех этих местах? Мальчик равнодушно кивнул. Он закрыл стеклянные дверцы шкафа, двумя руками прижав к груди обе книги.

- Когда вы попали в эту группу юных мальчиков? - спросил Таррас.

Реб Климрод отошел от шкафа, сделав два шага к две­ри:

- 2 октября 1943 года. В Белжеце. Оберштурмбанфюрер собрал нас в Белжеце.

- Тот самый оберштурмбанфюрер, фамилии которого вы не знаете?

- Тот самый, - ответил Реб Климрод, сделав еще шаг к двери.

«Он, конечно, лжет», - думал, все более и более при­ходя в замешательство, Таррас. Допуская, что все осталь­ное в рассказе было правдивым - а Таррас верил в это, - казалось невероятным, чтобы мальчик, обладающий столь фантастической памятью, не знал фамилии мужчины, с которым прожил двадцать месяцев, с октября 1943 по май 1945 года. «Он лжет и знает, что мне это известно. Но ему безразлично. Так же как он не предпринимает ни малейших усилий, чтобы оправдываться или объяснить, каким образом он выжил. Так же как он, похоже, не испытывает стыда или ненависти. Но, может быть, он просто-напросто в состоянии шока…»

Это последнее объяснение казалось Джорджу Таррасу менее правдоподобным. Он в него не верил. Истина за­ключалась в том, что по случаю этой первой встречи с Ребом Михаэлем Климродом - встречи, чья продолжитель­ность не превышала двадцати минут, - Таррас интуитивно почувствовал, что этот худой мальчишка, ко­торому едва хватало физической силы держаться на ногах, обладает чудовищной способностью справляться с любыми обстоятельствами. «Быть выше их», - такие слова неволь­но пришли в голову Таррасу. Точно так же, как он физи­чески чувствовал подавляющую тяжесть интеллекта, пы­лающего в блеклых и глубоких глазах Реба Климрода.

Мальчик сделал еще один шаг к двери. Его профиль об­ладал несколько жестокой красотой. Он намеревался уйти. Поэтому последние вопросы, которые задал Таррас, в сущности, имели целью продолжить разговор:

- А кто вас стегал хлыстом и прижигал сигаретами? - Вы знаете ответ, - сказал Реб.

- Тот самый офицер, все двадцать месяцев? Молчание. Еще шаг в сторону двери.

- Вы сказали, что оберштурмбанфюрер сформировал группу в Белжеце…

- 2 октября 1943 года.

- Сколько в ней было детей?

- Сто сорок два человека.

- С какой целью их собрали?

Легкое покачивание головой: он этого не знал. «И на этот раз он не лжет». Таррас сам удивлялся этой своей уверенности. Почти наспех он задал еще вопросы.

- Как вас вывозили из Белжеца?

- На грузовиках.

- В Яновку?

- В Яновку отправили только тридцать человек.

- А куда же сто двенадцать остальных?

- В Майданек.

Это название тогда никоим образом не было знакомо Таррасу. Впоследствии ему пришлось узнать, что имелся в виду другой лагерь смерти на польской земле, подобный Белжецу, Собибору, Треблинке, Освенциму или Хелму.

- Этих тридцать мальчиков отобрал сам оберштурм­банфюрер? В группе были одни мальчики?

- Отвечаю «да» на оба вопроса.

Реб Климрод прошел два последних шага, отделявших его от двери, вступил на порог. Таррас видел его в про­филь.

- Я их вам верну, - сказал Реб. Он слегка пошевелил пальцами, сведенными на томиках Уитмена л Монтеня. - Эти книги, я их вам верну. - Он улыбнулся. - Пожалуй­ста, не задавайте мне больше вопросов. Оберштурмбан­фюрер доставил нас в Яновку. Тогда он и начал использо­вать нас как женщин. Потом, когда русские сильно продвинулись, он и другие офицеры сумели убедить не­мецкую армию, что они выполняют специальное задание, что им поручено нас конвоировать. Именно поэтому они не убивали нас, хроме тех, кто больше не мог идти.

- Вы не помните фамилии ни одного из этих людей?

- Ни одного. «Он лжет».

- Сколько детей прибыло вместе с вами в Маутхаузен?

- Шестнадцать.

- Вас было лишь девять в могиле, где вас нашел лейте­нант Сеттиньяз.

- Когда мы прибыли в Маутхаузен, они убили семе­рых. Оставили только своих любимцев.

Это было сказано столь же тихим и бесстрастным голо­сом. Он переступил через порог, остановился в последний раз:

- Могу ли я попросить вас назвать ваше имя, если не возражаете?

- Джордж Таррас.

Т, а, два р, а, с?

- Да.

Пауза.

- Я верну вам книги.

Австрия была разделена на четыре военные зоны. Маут­хаузен оказался в советской. Огромное количество быв­ших узников было перевезено в лагерь для перемещенных лиц в Леондинге, близ Линца, в американскую зону, в строения школы, на скамьях которой сидел Адольф Гит­лер, прямо напротив домика, где долго жили его отец и мать. Джордж Таррас, Дэвид Сеттиньяз и их отдел воен­ных преступлений обосновались в Линце. Переезд занял у обоих мужчин много времени, так как одновременно они выполняли свои поручения по розыску бывших надзирате­лей-эсэсовцев, скрывающихся в окрестностях.

Так что лишь через много дней они заметили исчезно­вение юного Климрода.

4

В то утро управление Внутренним городом Вены, опоя­санным бульваром Ринг, осуществлялось американской армией, которой было дано задание месяц обеспечивать безопасность. Именно поэтому на Кертнерштрассе перед освещенной дверью поста военной полиции выходец из Канзаса и занял в машине место рядом с шофером. Три других участника международного патруля - англича­нин, француз и русский - устроились на заднем сиденье.

Машина отправилась в свой четвертый ночной объезд в сторону собора Святого Стефана, чьи две квадратные башни, над которыми высились зеленые колоколенки начали вырисовываться в первых лучах заря.

Она ехала очень медленно, занимая середину шоссе, свободного от всякого движения. Было 19 июня 1945 года, пять часов тридцать минут утра.

Джип выехал на набережную Франца Иосифа, На дру­гом берегу Дунайского канала за полуразрушенными Ба­нями Дианы и темным морем раздавленных войной домов в розовом небе торчал черный, скелетоподобный круг Чер­това колеса парка Пратер. Джип свернул налево. Он пере­сек площадь Морцин, проехал по Гонзагагассе, снова спу­стился южнее, к Собору Богоматери на бреге. Показалось барочное великолепие Богемской канцелярии.

Показался также и мальчик.

Англичанин заметил его первым, но ничего не сказал. Англичанин сердился. Ему был омерзителен едкий запах табака «капораль», который курил француз; он ненавидел американца, который выводил его из себя своими беско­нечными рассказами о бейсбольных матчах и победах над женщинами во время его пребывания в Лондоне до июня 1944 года; и, наконец, он абсолютно презирая русского, который, кстати, даже не был русским, потому что имел узкие глаза, чисто монгольский тип лица и был туи, как пробка. Что касается шофера-австрийца и, хуже некуда, коренного венца, то его постоянный цинизм, а главное, от­каз считать себя побежденным врагом делали его совер­шенно невыносимым.

Англичанин промолчал, но в следующие секунды аме­риканец тоже поднял голову и вскрикнул. Взгляды пяте­рых мужчин тут же устремились на фасад.

Это был фасад особняка. Особняк был небольшим трех­этажным строением с мансардой, с шестью окнами в ряд на каждом этаже, с балконами на двух первых уровнях; самый низкий и самый главный из этих балконов возвы­шался над величественной входной дверью, расположен­ной на верху мраморной лестницы и обрамленной двумя колоннами, о которые опирались атланты; общий стиль был весьма чистым венским барокко; особняк почти два века назад был построен учеником Иоганна Лукаса фон Хильдебрандта, одного из создателей Хофбурга.

Все это оставило каменно-безразличными пятеро муж­чин в джипе. Они видели только фигуру, словно приби­тую - руки и ноги в форме креста - на фасаде, на уровне третьего этажа, в десяти - двенадцати метрах над пусто­той; она стояла к ним лицом, наподобие распятия. Этот последний образ сразу же возник сам собой. Все способст­вовало ему: невероятная худоба высокого распятого тела, на котором мешком висели брюки и рубашка - слишком свободные и слишком короткие, - босые ноги, изможден­ное лицо с огромными глазами, такими светлыми, что они казались почти белыми в пучке лучей передвижного про­жектора, и рот, приоткрытый в гримасе, выдающей до­стигшие своего пароксизма усилие и страдание.

На самом деле эта сцена продолжалась всего несколько секунд. Помогая себе ключом, цепляясь за края простен­ка, фигура задвигалась. Пучок лучей поймал ее в послед­ний раз в то мгновенье, когда она перелезала через перила балкона. Послышался шум разбитого стекла, еле улови­мое поскрипывание балконной двери, которая открылась и закрылась. Воцарилась тишина.

- Квартирный вор, - невозмутимо заметил шофер-ве­нец. - Но это мальчишка, несмотря на его рост.

Намек был ясен: международный патруль имел право вмешаться в это дело лишь тогда, когда в него оказался бы впутан представитель оккупационных сил. Уголовными преступлениями ведала австрийская полиция. Они пре­дупредили центральный секретариат. Прошло добрых де­сять минут до прибытия инспектора в сопровождении двух агентов.

Ребу Климроду с лихвой хватило этого времени.

Потом двадцать, может быть, тридцать минут разные звуки доносились до него, как-то странно накладываясь друг на друга,

…Эти шумы, а затем другие, воображаемые, всплывшие из глубины памяти с четкостью, которая повергла его в дрожь: радостные топ-топ Мины, бегающей или прыгаю­щей в коридорах; пианино Катарины, играющей Шуберта; голос их матери Ханны, окрашенный польским акцен­том - от него она никак не могла полностью избавить­ся, - тихий, умиротворяющий голос Ханны, который со­здавал вокруг нее покой - так же как от камня, брошенного в пруд, по воде плавно расходятся круги, - и говорил вечером в среду 2 июля 1941 года: «Мы, дети и я, поедем во Львов, Иоханн, благодаря паспортам, которые нам достал Эрих. Мы будем во Львове завтра вечером и ос­танемся там до понедельника. А во вторник вернемся в Ве­ну. Иоханн, мой отец и моя мать никогда не видели своих внуков…»

У Реба Михаэля Климрода были точно такие же глаза, как у его матери Ханны Ицкович-Климрод, родившейся в 1904 году во Львове, где ее отец был врачом. И она сперва мечтала пойти по его стопам, если бы не двойное препят­ствие: она была женщиной и еврейкой. Она начала изу­чать литературу в Праге, где квота студентов-евреев была менее ограниченной, и в конце концов под тем смутным предлогом, что ее дядя держит торговлю в Вене, она и перебралась сюда, чтобы возобновить изучение права. Иоханн Климрод был ее профессором в течение двух лет. Он был на пятнадцать лет старше Ханны; степные глаза Ханны привлекли взгляд профессора, исключительная живость ума и юмор галицкий сделали остальное. Они поженились в 1925 году; в 1926-м родилась Катарина, в 1928-м - Реб, в 1933-м - Мина…

Двумя этажами ниже хлопнула тяжелая входная дверь, которую полицейские, уходя, закрыли. Затем донеслись какие-то неразличимые отзвуки переговоров между авст­рийцами и международным патрулем. Еще позже - гул включенных моторов, который вскоре замолк. Тишина вернулась в дом. Реб попытался распрямиться. Ему ведь пришлось очень медленно скрутиться в комочек, санти­метр за сантиметром. Ребенком он сотни раз забивался сюда, съеживался в этом уголке, испытывая таинственное наслаждение от своего добровольного заточения; первое время он боролся с чудовищным страхом и не успокоился до тех пор, пока не преодолел его, заставляя себя прижи­маться к стене из голых камней, слегка влажной, холод­ной, по которой ползало нечто белесое. По крайней мере он воображал, что это белесое, поскольку Реб не включал свет, чтобы сохранять загадочность и, главное, способность испытать страх, а затем - снова овладеть собой.

Наконец доска поддалась под его пальцами. Он просу­нул ногу, потом плечо, проскользнул в отверстие, оказал­ся в платяном шкафу, а из него попал в комнату - свою комнату, - в которой теперь совсем не было мебели. Он вышел в коридор. Направо комната Мины, чуть подаль­ше - Кати. Обе комнаты были пусты. Как и те, где были игровая комната, музыкальная гостиная, и та, что Ханна предоставила ему, Ребу, в качестве его кабинета…

…И также в трех комнатах для друзей, двух комнатах, отведенных гувернантке-француженке, из которых вы­несли все, вплоть до обрамленных гравюр - на них были запечатлены Вогезская площадь и Мост искусств в Пари­же, вид Луары в окрестностях Вандома (там родилась ма­демуазель), узкая бухточка в Бретани и, наконец, пейзаж в Пиренеях.

На верхнем этаже - там находились помещения для прислуги - обнаружились признаки того, что здесь еще живут или жили совсем недавно. Он увидел две раскла­душки и очень старательно уложенный вещевой мешок. В воздухе веяло слабым запахом светлого табака. На прово­локе в ванной сушилось нижнее белье цвета хаки.

Он снова спустился вниз и попал на второй этаж.

На этом этаже всегда жили его родители. Из очень ши­рокого, выстланного мрамором коридора Ханна сделала границу, которую дети или прислуга не осмеливались пе­ресечь без ее особого разрешения. На одном «берегу», том, чьи окна выходили на фасад, тянулся ряд общих комнат: две гостиные, столовая, под прямым углом удлиненная ог­ромной буфетной и кухней, а на другом, в пандан общим залам, находилась библиотека, такая просторная, что касалась обоих «берегов» и в некоем роде их соединяла.

Он распахнул дверь с правой стороны. Здесь были лич­ные апартаменты Ханны, запретная территория. А теперь совершенно опустошенная. Со стен даже аккуратно сорва­ли обои. Большая кровать Ханны стояла в простенке меж­ду двумя окнами, выходящими на внутренний двор. Реб родился в этой кровати и его сестры тоже. Идя вперед па­раллельно коридору, он вошел в будуар. Пустота. Потом прошел в кабинет Ханны, где в промежутке между его соб­ственным рождением в 1928 году и появлением на свет Мины в 1933-м Ханна подготовила, разумеется, успешно, докторскую диссертацию по философии. И здесь ничего.

Следующая за расположенной посередине ванной ком­ната принадлежала его отцу. Она была полностью мебли­рована. Но он не узнал обстановки. Кровать, кстати, не подошла бы его отцу, была слишком высока; калека не мог бы лечь в нее без посторонней помощи.

Он открыл один шкаф, другой. Внутри множество мун­диров, обвешанных звездами и наградами. На полках сло­жены стопки нательного белья и безупречно отглаженных рубашек. Он увидел всевозможную обувь, даже полубо­тинки со шнурками. На двух отдельных вешалках висело штатское платье. Он потрогал его…

…хотя взгляд уже был устремлен на последнюю дверь, что вела в библиотеку.

Он повернул дверную ручку, но не сразу распахнул створку двери. Впервые после того, как он проник в дом, на его лице появилось какое-то выражение. Зрачки рас­ширились, рот слегка приоткрылся, словно у него внезап­но перехватило дыхание. Он прижался виском, потом ще­кой к дверной раме. Он закрыл глаза, и его черты исказила судорога отчаяния. Реб услышал - несомненно, гораздо отчетливее, чем если бы это был реальный звук, - привычный и мягкий, чуть шелестящий звук ре­зиновых колес кресла-каталки Иоханна Климрода, обе но­ги которого отнялись в 1931 году, весной; Ребу Михаэлю еще не было тогда трех лет. Он слышал голос своего отца, разговаривающего по телефону, либо обращающегося к компаньону Эриху Штейру, либо к одному из четырех своих помощников, либо к одной из трех секретарш. Он слышал, как позвякивает маленький грузовой лифт, на котором отец, покидая свой адвокатский кабинет на пер­вом этаже, поднимался на второй этаж, в библиотеку и свою личную комнату.

…Слышал, как его отец говорит Штейру: «Эрих, я бо­юсь этой поездки во Львов. Несмотря на те пропуска, что вы им раздобыли…»

Он открыл глаза, толкнул дверь, вошел. В комнате раз­мером восемнадцать на восемь метров всего и было, что длинный полированный дубовый стол, который стоял здесь всегда, старый ковер, колченогий стул. Поверх дере­вянных панелей на стенах, обитых шелком гранатового цвета, еще сохранились следы картин, висевших здесь. Даже было выломано несколько книжных полок, местами достигающих в высоту четырех метров и огороженных га­лереей из дубовых перил. Не осталось ни одной из пятнад­цати или двадцати тысяч книг, собранных за сорок лет Иоханном Климродом, а до него - четырьмя или пятью поколениями Климродов; один из них был высокопостав­ленным чиновником при Иосифе II, императоре Германии и Австрии, короле Богемии f Венгрии. И также ничего не уцелело из дивной коллекции раскрашенных деревянных мадонн, хрупких, улыбающихся, облаченных в парчу; им было четыре с половиной века…

В разграбленную, фантастически гулкую библиотеку сквозь закрытые ставки начал просачиваться рассвет. Он подошел к маленькому грузовому лифту - так приходят v последнему спасительному прибежищу…

Чтобы попасть в Вену этим утром 19 июня, он прошел пешком сто шестьдесят километров, отделяющих Маутхаузен от столицы, передвигался только ночью а дрек спал, воровал на фермах пропитание: в Санкт-Пельтене, идя напрямик, переправился через Дунай и в завершение пе­ресек Венский лес; последние тридцать пять километров он отмахал без передышки и около двух часов утра уже миновал парк и дворец Шенбрунн. Спустя много лет Дэ­виду Сеттиньязу, который спросил его о причинах этой неистовой и одинокой гонки, - ведь Сеттиньяз, точно так же как и Таррас, наверняка помог бы ему добраться до Ве­ны, - Реб, наверное, просто, со своим обычным отсутст­вующим видом ответил: «Я хотел отыскать моего отца, отыскать сам».

Когда построили грузовой лифт, то, чтобы его укрыть, перед решеткой на самой обычной деревянной панели прикрепили одну створку дарохранительницы, попавшей в дом из какой-то приходской церкви в Тироле или Боге­мии; створка датировалась пятнадцатым веком, и те, кто разграбил все сокровища особняка, не ошиблись: створка исчезла, осталась лишь ясеневая панель.

Он открыл лифт. Металлическая клетка была узкой, точно в размер кресла-каталки. И кресло стояло здесь, пу­стое.

Реб Климрод теперь знал наверняка - его отец погиб. Он плакал, стоя перед пустым креслом.

5

Книжный магазин находился на Шенкенгассе - ма­ленькой улочке в первом округе Вены, затерявшейся меж­ду группами конных статуй дворца Даун-Кинского и Бург-театром.

В него попадали, сойдя вниз три ступеньки, сегодня не существующие. И оказывались в анфиладе из трех сводча­тых комнат; свет в каждую из них проникал через под­вальное окно. Человек по фамилии Вагнер - ему было за шестьдесят - в течение двадцати лет работал в Нацио­нальной библиотеке дворца Хофбург, прежде чем завести собственную торговлю. Не без основания он гордился тем, что входит в число трех или четырех лучших специалистов Вены по редким изданиям и инкунабулам.

Сперва он не узнал Реба Михаэля Климрода.

В этом не было ничего удивительного: четыре с полови­ной года протекло, слишком многое случилось после по­следнего появления здесь малыша в коротких штанишках, с непокорной прядью волос на высоком лбу, слишком ма­ленького для своего возраста; он наносил свои визиты поч­ти каждый месяц, в период школьных занятий неизменно по четвергам; молча ходил вдоль полок, рассматривал стеллажи и чаще всего уходил, не проронив ни слова, Гораздо реже он застывал перед каким-нибудь изданием, как правило, только что приобретенным Вагнером, с без­ошибочностью, которая в конце концов даже перестала удивлять книготорговца. Тут он тихо встряхивал головой с, таким видом, словно хотел сказать: «У нас оно уже есть», либо осведомлялся о происхождении книги или рукописи, о времени ее создания, о ее стоимости. Вопросы заканчивались неизбежной фразой: «Я скажу о ней моему отцу. Не могли бы вы, прошу вас, сохранить ее до ближайшего четверга?» И спустя неделю он возвращался, объявляя своим тихим, еще ломким, но каким-то странно отрешен­ным голосом вердикт отца и глядя мечтательными глаза­ми: покупает мэтр Климрод или нет. В случае необходимости Вагнеру лишь оставалось отправиться в особняк, чтобы заключить сделку с калекой, чья сказочная библиотека приводила его в восхищение.

Фигура, представшая перед Вагнером, ничем не напоминала мальчишку тех давних дней. Она была на добрых тридцать сантиметров выше, одета в твидовый, британский пиджак, в брюки кирпичного цвета - все это было ему явно коротковато, - обута в роскошные полуботинки стиля Ришелье, которых в Вене нельзя было отыскать уже много лет. Вагнер подумал, что перед ним скорее англича­нин, чем американец.

Тут Реб Климрод наконец сошел с третьей ступеньки и уже не стоял против света. Его глаза сразу же что-то на­помнили Вагнеру, А потом та манера, с какой пришедший начал расхаживать среди книжных полок, усилила впе­чатление уже виденного. Вагнер спросил по-английски:

- Вы ищете что-то конкретное?

- Книги моего отца, - по-немецки ответил Реб.

В это мгновение он остановился перед тридцатью двумя томами Вольтера издания 1818 года. Вагнер вдруг встал… и сразу замер, словно осознав излишнюю торопливость своих движений.

- Вы молодой Климрод, - сказал он после долгих се­кунд молчания. - Калеб Климрод.

- Реб.

- Вы невероятно выросли. И сколько же вам теперь лет?

Реб миновал издание Вольтера и продолжил свой обход. Отойдя чуть поодаль, он ни на секунду не задержался пе­ред переплетенными в голубую кожу изданиями «Солдат­ских песен» Кастелли, «Дулина из Майнца» фон Алксингера, «Опасных связей» Лакло и редчайшей книги Абрахама а Санкта-Клара «Пройдоха-Иуда». На ее обрезе красовалась тонко нанесенная золотом буква К, почти не­заметная для того, кто не знал бы, где ее искать, если не воспользовался бы лупой.

Реб отдалился от книг.

- Почему у меня должны быть книги вашего отца? - спросил Вагнер. - Я всегда продавал ему книги, но никогда не покупал.

- И недавно не покупали?

Вопрос был задан с абсолютной естественностью. Пусть на две-три секунды, но книготорговец пришел в явное за­мешательство:

- Недавно не покупал. И вообще не покупал. Если хорошенько подумать, то вот уже три или четыре года, как я не продал вашему отцу ни одной книги. И почти столько же времени вы не приходили сюда. Вас не было в Вене?

- Я путешествовал с матерью и сестрами, - ответил Реб.

Он обернулся с улыбкой:

- Я так рад снова видеть вас, господин Вагнер. У вас по-прежнему такие прекрасные книги. Сейчас я не распо­лагаю временем, но с удовольствием зашел бы к вам не­много поболтать. Может, сегодня вечером?

- Я закрываю в семь часов, - сказал Вагнер. Было три часа дня.

- Я буду здесь раньше, - сказал Реб. - Или, может быть, завтра утром. Но вероятнее всего сегодня вечером. Во всяком случае, я не простил бы себе, что заставил вас держать магазин открытым. В случае опоздания, прошу вас, не ждите меня…

Вагнер улыбнулся в ответ:

- Приходите когда вам удобно. Сегодняшний вечер ме­ня вполне устроил бы. Вы всегда будете желанным гостем. И передайте мои лучшие дружеские пожелания вашему отцу.

По Шенкенгассе Реб шел широким, спокойным шагом. Ему даже не пришлось оборачиваться: витрина часовщика послала ему мимолетное отражение Вагнера, застывшего у подножья лестницы; он вышел на порог, чтобы посмот­реть ему вслед. Реб шел до тех пор, пока не скрылся из по­ля зрения Вагнера, дошел даже до церкви Меньших Брать­ев, вернулся по Ловельгассе к Бург-театру, откуда мог прямо видеть вход в книжный магазин. Прождав минут тридцать - сорок, он наконец увидел, как подъехали муж­чины. В черной машине их было трое, абсолютно ему не­знакомых и никоим образом не обладающих лицами лю­дей, которых могут интересовать редкие или старые книги. Кстати, Вагнер, который, наверное, их ждал, вы­шел сразу же, едва они появились, поговорил с ними, что-то показывая рукой; один жест по крайней мере был до­статочно красноречивым даже на расстоянии: приехавшим мужчинам, которых он наверняка предупредил по телефо­ну, Вагнер увлеченно описывал внешность Реба Климрода. Двое мужчин вошли в книжный магазин, третий, чала поставив свою машину, отправился в подворотню дома напротив. Стоять на стреме.

Вена 1945 года, конечно, больше не была Веной Иоган­на Штрауса и ресторанчиков в Гринцинге, das goldene Wienerherz - прославленное венское золотое сердце - больше не билось в ритме вальса; это был полумертвый, наполовину разрушенный и, несмотря на июньское солн­це, даже мрачный город; парк Пратер находился в русской зоне, там как раз начали покрываться ржавчиной подби­тые танки, кое-где уже заросшие травой; от Кернтнер-штрассе, которая была тем же самым, что рю де ля Пэ или Пятая авеню уцелело лишь несколько огрызков закоп­ченных домов, в которых едва начинали восстанавливать первые этажи и немногие были там, где они были рань­ше: люди, пленные, если они не погибли, раненые или на долгом пути возвращение, были разбросаны по всей Европе.

Он не обратился в австрийскую полицаю (тем более к оккупационным властям). У Реба не было никакого удо­стоверения личности, на худой конец это не оказалось бы главным препятствием, хотя он и совершил кражу, при­своив себе кое-что из штатского платья британского гене­рала. Наверное, Реб полагал, что в полиции могли найтись свои Вагнеры.

Дэвид Сеттиньяз убежден: с первой минуты Реб Климрод знал, что его отец погиб, и догадывался о той роли, ко­торую сыграл в этом Эрих Штейр. В июне 1945 года Штейр, весьма вероятно, еще находился в Вене, подобно бесчисленным военным преступникам, которые, когда война официально закончилась, просто-напросто разо­шлись по домам; кое-кто из них, например, Менгеле, даже вновь открыли в Гюнцбурге свои довоенные врачебные ка­бинеты. По мнению Сеттиньяза, визит Реба к Вагнеру был разведкой. Мальчик выбрал Вагнера, а никого другого, по причине давних, еще до 1940 года, связей между Штейром и Вагнером. В результате Реб убедился, что, раз в книж­ном магазине появились трое наемных убийц, Штейр по­пытается захватить и уничтожить его.

Но Реб пока не ставил перед собой другой цели, кроме как напасть на след Иоханна Климрода Он провел в Вене два или три дня, где-то скрываясь то ли в особняке, то ли в разрешенном доме. 23 июня он нашел женщину из Райхенау… благодаря которой вышел на зальцбургского фотографа… и окунулся в кошмар.

6

В Пайербахе он слез с двуколки, в которую была запря­жена одна лошадь. Крестьянин дальше не ехал. Реб с улыбкой сказал:

- Огромное спасибо. И надеюсь, что ваш внук скоро вернется. Уверен, что вернется.

- Да услышит вас Бог, мой мальчик, - ответил ста­рик.

Реб пошел по извилистей дороге. Прямо перед ним и справа поднимались на высоту более чем две тысячи мет­ров вершины Ракса и Шнеберга.

Он добрался до Райхенау поздним утром 23 июня. Вый­дя из Вены на рассвете, он сумел найти место в джипе, ко­торый высадил его на соборной площади Винер-Нейштадта, где война оставила заметные следы. Крестьянин в двуколке подобрал его в четырех километрах от Нейнкирхена, когда он с окровавленными ногами брел по обочине.

Райхенау оказался простой деревней. В первом же доме ему сказали, где он сможет найти Эмму Донин. Он туда и направился; пройдя небольшой альпийский луг, дошел до хижины из полукруглых бревен, стоящей на каменном фундаменте. С виду она выглядела довольно просторной; в ней могло жить несколько человек; трое мальчиков от двух до шести лет с золотистыми волосами и голубыми глазами стояли рядком, какие-то странно притихшие и не­подвижные, с голыми коленками, положив плашмя руки на край большого каменного корыта; все они были до от­вращения грязны. В воздухе к аромату сырой весенней земли примешивался запах дыма. Реб улыбнулся и загово­рил с детьми, которые ему не ответили, затравленно на него поглядывая. Он обогнул ферму и увидел женщину, очень толстую и очень грубую; на ее сильных руках на внешней стороне ладоней выступали плотные голубые жи­лы. Она и глазом не моргнула, когда он сказал ей, что он Реб Михаэль Климрод из Вены, сын мэтра Иоханна Климрода, адвоката. Ее толстые и расплющенные на концах пальцы продолжали чистить початок кукурузы, зерна ко­торой она размеренно бросала в котел, уже наполненный водой, где плавало несколько картофелин и брюква. Стоя перед ней, Реб заметил, что к ее наполовину облысевшему потному темени прилипли редкие серовато-желтые пряд­ки волос.

- Вы работали в доме моего отца, - сказал Реб. - Я хотел бы знать, что с ним произошло.

Она спросила, почему он пришел именно к ней. Реб объяснил, что узнал ее фамилию от торговца дровами на Щультергассе, улице, расположенной позади Богемской канцелярии. Она переваривала это сообщение все то вре­мя, что понадобилось ей, чтобы закончить чистку еще двух початков, подхватить котел - от помощи Реба она отказалась, - отнести его в хижину и поставить на огонь. Наконец она сказала:

- Я никогда не работала у господина Климрода.

- Но вы работали в его доме, - уточнил Реб. - Начи­ная с сентября 1941 года.

Впервые она подняла голову и пристально на него по­смотрела:

- Вы пришли за тремя малышами, так ведь?

- Нет.

- Вы пришли за ними. Она еще будет жаловаться, эта шлюха. Она гуляет в Вене с американцами, оставив мне на воспитание своих детей и почти не давая денег, и еще хочет, чтобы я обращалась с ними, как с королями.

Легкий шорох босых ног. Реб обернулся: вошли трое мальчуганов. У одного из них на скуле был голубоватый кровоподтек; ноги у всех троих были исполосованы удара­ми хлыста.

- Я приехал и ради них, - сказал Реб. - Она просила меня посмотреть, как они тут живут. Теперь, пожалуйста, отвечайте на мои вопросы.

Она опустила глаза и зло спросила:

- Могу я положить в суп сала?

- Я хотел попросить вас об этом, - улыбаясь, сказал Реб, продолжая смотреть на нее в упор.

Он начал задавать вопросы. Кто нанял ее в сентябре 1941 года экономкой в особняк Климрода? Человек по имени Эпке, ответила она. Этот Эпке был владельцем до­ма? Нет. В таком случае кто стоял над Эпке и отдавал ему приказы? Она уже не помнит его фамилии. Реб улыбнул­ся, покачал головой: «Ай-ай-ай…» Но она действительно не помнит, сказала она, По крайней мере не помнит фами­лии. Человека - да, помнит. Хозяина.

- Очень высокий и очень красивый мужчина. Блондин.

- Он носил форму?

- Эсэсовскую, - ответила женщина. - Генерал, не меньше.

Приходил редко.

А в сентябре 1941 года в доме еще оставались слуги, ко­торые работали там давным-давно? Много лет? Например, очень старый седой человек по имени Антон?

- Да.

Не знает ли она, где сегодня Антон?

- Он умер, - ответила она. - Перед самым Новым го­дом. Его раздавил военный грузовик.

А кто-нибудь еще из прежнего персонала? Никого. Она и четверо других слуг были наняты одновременно. Кем, Эпке?

- Да.

Она сняла шмат сала, подвешенного к балке потолка, отрезала кусок, потом, постояв в нерешительности, вто­рой.

- И еще один, пожалуйста, - сказал Реб. - По куску на каждого ребенка. Думаю, они съели бы на три-четыре картофелины больше…

Дом Климрода был меблирован, когда она вошла туда в первый раз? Она не поняла вопроса: «Как меблирован?»

- Конечно, был меблирован, - ответила она, искренне удивившись.

- Положите картошку, пожалуйста, - напомнил Реб. - И не слишком мелкую.

А помнит ли она книги, тысячи книг? Да. А картины? Да, были картины, много картин, если можно назвать это, картинами; и также всякие тканые штуки, тоже развешанные по стенам, ну да, гобелены. И статуи.

- В библиотеке, где стояли все эти книги, был малень­кий лифт. Вы помните его?

Она заканчивала чистить еще три картофелины. Ее толстая рука, которая держала острый нож, прижав боль­шой палец к черенку лезвия, застыла. Она нахмурила бро­ви, роясь в своих воспоминаниях:

- Это такая штуковина, вроде грузового подъемника? Что была укрыта разрисованной доской?

«Доской» была створка дарохранительницы.

- Да, - ответил Реб.

Она помнила. Даже один раз, случайно, открыла ее и была потрясена, увидев механизм, о котором ей никто ни­ когда не говорил.

- Когда это было?

- Перед Новым годом.

- Сорок первым?

- Да.

- А когда точно? В декабре?

- Раньше.

- В ноябре, октябре?

- В ноябре.

Через несколько недель после ее поступления на служ­бу. Пальцы Реба вцепились в балку.

- Там, в лифте, было что-нибудь?

- Кресло на колесах, - сразу же ответила она.

Молчание. Взгляни она на него в эту минуту, она, без сомнения, поняла бы, до какой степени он слаб, беспомо­щен и полон отчаяния. Но она возилась у котла, раздувая угли и подкладывая дрова.

Он вышел.

Спустя какое-то время он позвал детей, а когда они по­корно подошли к нему, раздел их донага перед корытом, которое наполняла тонкая струйка чистой води, стекав­шая по наклонному желобу из выдолбленных стволов. Реб вымыл всех троих.

- Скажите, пожалуйста, нет ли у вас мыла?

- А еще чего? - ухмыльнулась она, явно оправившись от испуга.

Он тщательно, как мог, промыл ссадины, заставил де­тей одеться. Снова подошел к женщине:

- А мебель, книги, картины еще оставались в доме?

- Их сняли накануне отъезда хозяина, - сказала она. - Приехали три армейских грузовика под началом эсэсовцев и увезли все. Или почти все. На другой день явились венские антиквары и забрали оставшееся. Кроме стола, слишком большого и тяжелого, который не проле­зал в двери.

- Эпке был при этом?

- Он и командовал.

- Опишите мне его, прошу вас.

Она рассказала. Им вполне мог оказаться одни из тех трех мужчин, что после его прихода нагрянули в книжный магазин Вагнера.

- А тот, кого вы называете хозяином? Высокий и очень красивый мужчина?

- Он приехал вечером на машине с флажком. И сказал Эпке: «Вывозите то-то и то-то», а еще велел Эпке рассчи­тать нас и отпустить.

- Где теперь Эпке?

Она пожала плечами; в ее зрачках появился отблеск злой иронии.

- Вы просто мальчишка, - заметила она. - Почему я должна вас бояться? Он улыбнулся.

- Вы меня боитесь, - вкрадчиво сказал он. - Посмотрите мне в лицо, в мои глаза и увидите, что вы очень меня боитесь. И правильно делаете, что боитесь. - Его рука, сжимающая садовый нож, опустилась вниз. - Я вернусь, Эмма Донин. Через неделю или месяца через два. Вернусь проверить детей. И если на них будет хоть один след от удара хлыстом, я перережу вам глотку и отрежу руки. Нет, сначала руки, а потом перережу. Вы разговаривали с седым стариком по имени Антон, которого раздавила ар­мейская машина?

Глазами, полными ужаса, она, не отрываясь, смотрела на нож, но, может быть, менее внимательно следила за кривым лезвием, чем за длинной, протянутой к ней рукой. Она утвердительно кивнула головой.

- Нечасто, - прибавила она. - Он был неразговорчив.

- Я знаю, - сказал Реб. - Но, может, он говорил что-нибудь вам или кому-либо из слуг насчет моего отца Иоханна Климрода. Попытайтесь вспомнить, прошу вас.

Вошли малыши и как-то робко уселись за стол; все трое переводили глаза с садового ножа на испуганное лицо женщины, хотя могло показаться, что эта сцена волнует их меньше Всего на свете. Позы, тишина, большие, очень серьезные глаза малышей, эта затерянная в лесу хижина-ферма заставляли вспомнить одну из немецких сказок с людоедами и феями.

- Однажды, - сказала Эмма Донин, - он говорил о каком-то санатории.

- Куда отвезли моего отца в промежутке между июлем и сентябрем 1941 года?

- Да.

Это под Линцем, пояснила она. Антон произнес какое-то другое название, но она его уже не помнит. Реб выта­щил из-под рубашки штабную карту, украденную у бри­танского генерала. Поиски потребовали времени: он подряд прочел все названия на карте, включая Маутхаузен, в радиусе шестидесяти километров вокруг Линца.

Читал до той минуты, пока она не подтвердила, что это Хартхайм.

Замок Хартхайм.

7

Спустившись в долину из Райхенау, он провел остаток дня и следующую ночь в Пайербахе, в доме того старика с двуколкой, чье приглашение он сначала отверг. И единст­венный раз за четыре года после своего отъезда во Львов с матерью и сестрами он спал в настоящей постели, ел за се­мейным столом. Старика звали Доплер; троих его внуков забрали в немецкую армию: двое официально считались погибшими, а третий пропал без вести. Реб Климрод рас­сказал Доплеру о детях, оставленных на попечительство Эмме Донин, и просил его приглядывать за ними.

Реб сделал ошибку, снова заехав в Вену. Не для того, чтобы опять побродить рядом с Богемской канцелярией или же еще раз зайти в особняк. Он расспрашивал многих людей об Эпке.

Тщетно. Фамилия никому ничего не говорила; можно было подумать, что Эмма Донин ее выдумала.

На самом деле то, что он узнал эту фамилию, свиде­тельствовало о его успехах. Точно таким же успехом было и то любопытство, которое он проявлял относительно точ­ных обстоятельств смерти Антона Хинтерзеера, сбитого военным грузовиком «седовласого старика», который со­стоял на службе у Кдимродов более полувека. Реб Климрод думал, что его просто-напросто убрал Эпке.

«Высокий и очень красивый блондин» в форме высшего офицера или генерала СС, которого описала Эмма Донин, был, очевидно, Эрих Штейр.

А Штейр, подобно Эпке, считал, что поиски Реба Климрода могут привести его к открытию чудовищной тайны.

Замок Хартхайм находится на дороге, идущей по берегу Дуная, если ехать из Линца в Пассау (Германия). Местеч­ко называется Алькховен; это крохотная тихая деревуш­ка, какие сотнями встречаются в Верхней Австрии. От Алькховена до Линца всего пятнадцать километров на юго-запад, тогда как Маутхаузен лежит к востоку от Линца.

Замок представлял собой огромное, в стиле Ренессанса, здание с многочисленными слепыми окнами, выстроенное в тяжеловесном и мрачном германском вкусе императора Максимилиана. Просторный двор, окруженный довольно красивыми колоннадами, не мог сгладить зловещего впе­чатления от ансамбля, который венчали четыре башни.

- Это был санаторий, - жалостливо сказал Ребу ры­жий мужчина. - Что-то вроде госпиталя, если хотите. Я бывал там дважды, в 1942 году и потом в следующем. У них случилось короткое замыкание, и они меня вызва­ли. - Он мелко затряс головой и сказал с опаской: - Но ничего необычного я не видел.

Рыжий держал электромеханическую мастерскую в Линце, недалеко от центра города. Он с первого взгляда узнал Реба Климрода, в ту секунду, когда высоченная и худая фигура подростка выросла на пороге. Он вспомнил мальчика, которого офицеры СС постоянно таскали за со­бой - однажды даже на привязи, как собаку - в Маутхаузене, где сам он часто бывал, но только в качестве элект­ротехника. Подобно всем людям, чья деятельность как-то была связана с концлагерями, он знал, что розыске воен­ных преступников, проводимые отделом Военных пре­ступлений, начали принимать широкий размах, но еще больше он опасался Еврейского комитета, недавно органи­зованного в самом Линце. Евреи теперь стали страшно опасны. Уже два раза он встречал на улицах Линца друго­го бывшего узника Маутхаузена, который, кстати, жил не очень далеко от него, в доме № 40 на Ландштрассе [В годы своего отрочества Адольф Эйхман жил в доме №32 на Ландштрассе (прим. автора)]; из­редка ему мерещились в кошмарах черные в пронзительные, чуть застывшие глаза Визенталя, хотя он считал себя совершенно невинным и непричастным: ведь он был лишь электротехником, ничего более; что они могли поставить ему в вину?

Однако этот парень, пришедший к нему и расспрашива­ющий о Хартхайме, был еврей; рыжий отлично помнил полосатую робу, на которой желтая буква «J» [От немецкого слова Jude - еврей.] занимала центр двойного желто-красноватого треугольника.

Именно рыжий назвал Ребу Климроду фамилию фото­графа из Зальцбурга.

Из Вены в Линц Реб добирался на подножке разбитого, открытого всем ветрам вагончика - их снова пустили по отдельным линиям австрийских железных дорог. Он при­ехал в Линц 30 июня и пешком - или на военном джипе (эти машины охотно подвозили штатских) - преодолел четырнадцать километров до Алькховена. Он никогда ни­кому не говорил, побывал он или нет в замке Хартхайм.

Ни Таррас, ни Сеттиньяз не осмелились спросить его об этом.

Реб Михаэль Климрод был первым человеком - кроме, разумеется, тех, кто там работал, - который раскрыл, чем действительно занимались в замке Хартхайм. Об этой деятельности было официально сообщено лишь в 1951 го­ду, спустя шесть лет, благодаря чистой случайности и вме­шательству Симона Визенталя.

В Зальцбург он прибыл второго июля ночью либо утром третьего. Он преодолел более шестисот километров - по крайней мере две трети из них пешком, - спал мало или не спал совсем, ночуя где попало (единственным исключе­нием была его остановка в семействе Доплера в Пайербахе), без всякой дружеской поддержки, все глубже погру­жаясь в безнадежное и трагическое одиночество, охваченный одной навязчивой мыслью: узнать, где и как погиб отец..

Зальцбургского фотографа звали Лотар.

- Его нет дома, - сказала женщина с седыми, коротко подстриженными волосами. - Здесь он живет, но не рабо­тает. Вы можете пойти в его лабораторию. Она согласилась указать ее адрес: в Durchhauser - кры­том пассаже, - прямо за Башней Колоколов.

- Вы знаете, где это?

- Найду, - ответил Реб.

Он ушел, стараясь не хромать. Переходя площадь Ста­рого рынка, совсем рядом с созданием князей-архиеписко­пов Зальцбурга - бывшей аптекой, которая так странно выглядела фасада, он второй раз заметил машину «Скорой помощи».

Первый раз это произошло на том берегу Зальцаха, ког­да он, сворачивая с ведущей из Линца дороги, заметил ма­шину, припаркованную у въезда на Штаатсбрюкке, капо­том в его сторону. На переднем сиденье было двое мужчин, неподвижных и с невыразительными лицами подчиненных, ждущих приказа отправиться в путь. На выкрашенной в цвет хаки машине «Скорой помощи» был красный крест на белом фоне; в ней совершенно ничего не могло привлечь внимания.

И вот теперь она оказалась в центре старого Зальцбур­га, снова на стоянке, хотя за рулем никто не сидел. Но но­мер был тот же, та же царапина справа на переднем бампере.

Реб Климрод с невозмутимым лицом наконец перешел площадь, ни с того, ни с сего напустив на себя какую-то неуклюжесть и даже еще сильнее припадая на одну ногу, чего раньше не делал.

Реб находился примерно в дустах пятидесяти метрах от Башни Колоколов.

До Башни он добрался через двадцать пять минут.

Durchhauser был темным и узким; подняв руки над го­ловой, даже не вытягивая их, Реб Климрод мог бы кос­нуться свода. Он прошел вперед метров десять, миновав какие-то темные лавчонки, прежде чем заметил табличку, на которой по белому фону было довольно неуклюже вы­ведено черной краской: «К.-Х. Лотар - художественная фотография». Он толкнул стеклянную дверь, тонко задре­безжал колокольчик. Он очутился в низкой зале, стены и потолок которой были выложены из камня. По обе сторо­ны от него располагались два больших деревянных при­лавка, словно у торговцев тканями; но они были как и полки за ними.

- Я здесь, - послышался голос из задней комнаты.

В глубине залы полотняная занавеска скрывала раму двери. Реб Климрод приподнял ее и проник в следующую комнату. Он оказался перед четырьмя мужчинами, один из которых мгновенно приставил к его левому виску пистолет:

- Стой смирно, не кричи.

Он узнал двоих: это были те самые, что сидели на пере­днем сиденье военной машины «Скорой помощи». Третьего он опознал по описанию, которое сделала в Райхенау Эмма Донин: это был Эпке. Четвертого он никогда не ви­дел. Они спросили его, где он пропадал и как так получи­лось, что он потратил столько времени на то, чтобы до­браться сюда от площади Старого рынка, которая, если идти пешком и даже хромая, находится всего в двух-трех минутах ходьбы.

Лицо Реба Климрода невероятно преобразилось, как и весь он. Он теперь казался гораздо моложе своих лет, бо­лее хрупким и измученным. Глаза его широко раскрылись от ужаса:

- Я хочу есть, я устал, - ответил он хнычущим голо­сом мальчишки, не понимающего, что с ним происходит. И смертельно испуганного.

Дэвид Сеттиньяз принял телефонный звонок вместо Тарраса, ушедшего, как он выражался, «побродить на све­жем воздухе». Звонок исходил, разумеется, от какого-то военного чина, поскольку гражданская телефонная связь еще не была полностью восстановлена в Австрии. Человек на линии нес невнятную галиматью, полагая, что говорит по-английски. Сеттиньяз определил акцент и предложил:

- Вы можете говорить по-французски, господин майор.

Дэвид объяснил, кто он такой и в чем он считает себя компетентным, чтобы заменить капитана Тарраса во всех или почтя во всех делах. Затем он замолчал, со все возра­стающим изумлением слушая то, что сообщал ему из Зальцбурга офицер французских оккупационных войск. В действительности Дэвид, почти не раздумывая, благодаря какому-то порыву, который будет иметь в его жизни нема­лое значение, впервые за свою служебную карьеру солгал по крупному:

- Главное, не верьте ему на слово, - сказал он, - юно­ша старше и опытнее, чем кажется. Доверьтесь ему во всем, он работает на O.S.S.[O.S.S. - управление стратегического обеспечения (пропаганда, стратегическая разведка, организация диверсий и т.п.) США.], и это один из лучших агентов. Пожа­луйста, точно выполняйте то, о чем он вас попросит. И только повесив трубку, он задал сам себе по-настоя­щему значительные вопросы: о тех мотивах, которые за­ставили его совершить эту глупость, о том, что он все-таки сможет сказать Таррасу, чтобы оправдать эту грубую ложь, а помимо прочего, о той в очередной раз необычай­ной - и опасной - ситуации, в которой оказался юный Климрод.

Четвертым человеком был попросту Карл-Хайнц Лотар. Полный краснолицый мужчина, довольно высокий и, как это часто бывает, с маленькими, почти женскими ручка­ми. Несмотря на царящую под каменным сводом прохла­ду, он истекал потом и явно испытывал страх.

В замке Хартхайм с осени 1940 и по конец марта 1945 года работали два австрийских фотографа. Один из них все еще жив, сейчас он живет в Линце; о нем, называя его Бруно Брукнером, упоминает в своих воспоминаниях Си­мон Визенталь.

Другой был Карл-Хайнц Лотар. Для него все началось в середине октября 1940 года. Его вызвали в Gauleitung [Gauteitung (нем.) - областное управление.]. Линца спросили, может ли он выполнить кое-какие «спе­циальные фотографические работы», соблюдая на сей счет полнейшую секретность. Предложили ему триста сорок марок в месяц. Он согласился, и его доставили на машине в замок Хартхайм, которому в то время уже дали прозви­ще «санаторий».

Директором учреждения тогда был капитан Вирт, кото­рый впоследствии в качестве вознаграждения за свою пре­восходную работу в Хартхайме получил должность, дирек­тора главного управления концлагерями в Белжеце, Собиборе и Треблинке в Польше. Позже на посту директо­ра Хартхайма его сменил Франц Штанглъ, потом ставший также управляющим Треблинкой. Собственно медицинское руководство «санаторием» обеспечивал доктор Рудольф Лохауэр [Он покончил жизнь самоубийством вместе со своей женой и своими детьми в конце апреля 1945 года (прим. автора). ] из Линца со своим помощником доктором Геор­гом Ренно [Арестован в 1963 году во Франкфурте (прим.автора).].

Вирт объяснил Лотару, какого рода работы от него ждут: речь шла о том, чтобы делать наивысшего качества фотографии больных, на которых врачи Хартхайма прово­дили опыты; в количестве тридцати - сорока в день. Эти опыты заключались в определении самых действенных способов убийства людей и разработке в этой области про­мышленной технологии, разработке строго научной шка­лы тех ступеней страдания, которые может вытерпеть че­ловеческое тело перед тем, как погибнет.

Лотара просили фотографировать и снимать на киноплен­ку головной мозг подопытного; мозг, который старательно обнажали, срезав черепной свод для того, чтобы в момент смерти зафиксировать вероятные, видимые изменения.

Такова была первая, но не самая важная задача Харт­хайма: в действительности замок был школой и центром подготовки, предназначенным для «студентов», которые, завершив свое обучение, направлялись в различные лаге­ря уничтожения, чье создание было предусмотрено Гит­лером на совещании в Ваннзе в январе 1941 года (на самом деле вопрос об их создании рассматривался и раньше). Впрочем, Хартхайм был не единственным заведением по­добного рода [Существовали и три других: замок Графенегг близ Бранденбурга, в сорока километрах от Потсдама, замок Гадамар близ Лимбурга, между Кобленцем и Франкфуртом, и замок Зонненштайн в Саксонии (прим. автора).].

Лотару в его работе мешало то, что ему часто приходи­лось снимать через глазок в двери, когда экспериментиро­вали с газами, на первых порах мешало зловоние от кре­мационной печи. В общей сложности он, должно быть, сфотографировал по крайней мере две трети человек, уничтоженных в Хартхайме.

Наверное, его смущало лишь одно: подавляющее боль­шинство из тридцати тысяч были христианами - немца­ми, австрийцами или чехами, направленными в Хартхайм для того, чтобы они подпали под программу Vernichtung Lebesunwerten Lebens («Уничтожение-жизней-которые-не-достойны-жить»), разработанную по требованию Гит­лера и контролируемую Мартином Борманом, которая предусматривала истребление физически и умственно от­сталых, неизлечимо больных… либо просто стариков, вхо­дящих в категорию «лишних ртов». Среди них не было ни одного еврея: честь умереть в Хартхайме, Графенегге, Гадамаре или Зоннеиштайне предоставлялась только арий­цам [Бывший австрийский министр Алфонс Форбах едва избегнул этой участи, хота был в возрасте и почти инвалидом; тем не менее он сохранял прекрасный каллиграфический почерк, и, уже отобранный для Хартхайма, он в последнюю минуту не был отправлен. Его назначили секретарем в Дахау. Всякие бывают исключения. Начиная с 1943 года в Хартхайм, в частности, были присланы французские военнопленные, поскольку богадельни и приюты не поставляли достаточных квот подопытных (прим. автора). ].

- Но не твой отец, - сказал Эпке Ребу Климроду. - Твой отец действительно погиб в Хартхайме. Ведь ты это так хотел узнать?

- Я не верю вам, - сказал Реб глухим, дрожащим го­лосом. - Он жив.

Эпке усмехнулся. Может быть, и вправду Эпке была не его фамилия: он был невероятно белокурым, почти беле­сым; даже брови терялись на его прозрачной коже, а по-немецки он говорил с интонациями, свойственными жите­лям прибалтийских государств - Эстонии, Литвы или Латвии. Он усмехнулся и с сожалением покачал головой, словно учитель, не получивший от хорошего ученика ожи­даемого ответа.

- Он жив, - более твердо повторил Реб. - Вы лжете.

Реб выглядел, как подросток, обезумевший от страха. Казалось даже, что он стал меньше ростом. Он, как-то об­мякнув, стоял, прислонившись к стене, с приставленным к виску дулом люгера. Он обвел взглядом всех четверых мужчин, чуть задержавшись на Лотаре, вспотевшем боль­ше обычного. Однако за Лотаром находилось подвальное окно, забранное двумя железными прутьями, снабженное пыльным стеклом - во всяком случае, не столь пыльным, чтобы сквозь него нельзя было видеть, что происходит на улице.

- Пора с этим кончать, - сказал Эпке.

- В письме, которое оставил мне отец…

Реб внезапно замолчал, словно поняв, что наговорил лишнего. Эпке живо посмотрел на него блеклыми глазами:

- Какое письмо?

- Мой отец жив, я знаю это.

- Что за письмо?

Сквозь небольшой полукруг подвального окна справа можно было видеть прохожих на улице - от ботинок до колен, - хотя шум уличного движения сюда не доносился. Человек в ботинках парашютиста уже прошел мимо один раз; он появился снова, по положению его ног было ясно, что он стоит напротив если не подвального окна, то по крайней мере дома, где находились Реб и четверо мужчин.

Сломленный Реб опустил голову:

- Я оставил его в Вене.

- В Вене? Где?

- Я вам не скажу.

Он произнес эти слова тоном обиженного мальчишки. Эпке недоверчиво смотрел на него. Наконец он кивнул го­ловой и, не оборачиваясь, сказал:

- Лотар, ты можешь найти фотографии его отца? Толстяк обтер своими женскими ручками лоб и все ли­цо:

- Если я буду знать день, то смогу.

- Август 1941-го. В двадцатых числах, - улыбнулся Ребу Эпке. - А потом, малыш, ты расскажешь мне об этом письме. - И снова улыбнулся.

Лотар опустился на колени перед одним из шести ме­таллических сундуков. Открыл его. Там были аккуратны­ми рядами сложены негативы и отпечатки. Его пальцы пробежали по рядам этикеток. Реб по-прежнему стоял, опустив голову. Молчание затягивалось.

- 21 августа 1941 года, - сказал Лотар.

Послышался шелест бумаги.

- Климрод!

Крепкая рука схватила Реба за подбородок и силой за­ставила его поднять голову. Но он упрямо не открывал глаз; черты его лица чудовищно исказились, на этот раз без всякого притворства.

- Открой глаза, малыш. Разве не ради этого ты прихо­дил в Райхенау и пришел из Вены сюда, в Зальцбург?

Реб протянул руку, взял фотографии. Их было три; каждый раз тело снималось через застекленный глазок.

Он увидел своего отца голым, с атрофированными нога­ми, ползущим по полу, пытающимся зацепиться ногтями за цемент. Все три снимка, должно быть, сделаны с интер­валом в пятнадцать - двадцать секунд. Они изображали процесс удушья. На последнем документе, несмотря на черно-белую съемку, можно было отчетливо различить те­кущую изо рта кровь и кусочек языка, который мученик сам себе откусил.

Рука, державшая Реба, отпрянула. Реб рухнул на коле­ни, уронив голову на грудь. Он с трудом повернулся и при­слонился щекой к прохладному камню стены.

- Сожгите к чертовой матери все это, - послышался голос Эпке.

Двое мужчин - мнимых санитаров - стали лить бен­зин в сундуки, с которых сбили замки.

- Мой милый Лотар, - вкрадчиво сказал Эпке. - Зна­чит, мой милый Лотар, мы хотели собрать личную коллек­цию для себя?

И почти в эту секунду раздался выстрел, который пора­зил Лотара прямо в рот. Толчком девятимиллиметровой пули, выпущенной в упор, фотографа отбросило назад. Он упал на один из уже охваченных пламенем сундуков.

- Пусть сгорит заодно, - сказал Эпке. - А теперь твоя очередь, малыш. Ну-ка, расскажи мне об этом письме.

Он поднял ствол своего люгера и приставил его к пере­носице Реба. Нет сомнения, что этот жест стоил ему жиз­ни. Увидев это сквозь стекла подвальных окон, люди из военной полиции неправильно поняли его смысл. Они от­крыли огонь из автоматических пистолетов. По меньшей мере две очереди прошили Эпке в ту секунду, когда жел­то-голубые языки вспыхнувшего бензина ослепительно ос­ветили подвал. Он рухнул на Реба, чем, помимо вероятной сноровки стрелков, и объясняется тот факт, что Реб остал­ся цел и невредим, получив лишь царапину на правом плече.

Что касается двух других, то один из них пытался бе­жать и был застрелен на пороге стеклянной двери с коло­кольчиком. Второй оказал сопротивление, швырнув в сто­рону окна канистру с бензином, который, мгновенно вспыхнул. Скрытый от взглядов густым, валящим из сундуков дымом, он в одиночку на несколько минут задержал полицейских.

Но этим он ничего не добился. Он вновь возник в виде живого факела; его из милосердии прикончили.

Реба вытащили на улицу. Вмешался французский май­ор, и им занялись. Он был залит кровью, хоть и не собст­венной, но на самом деле, не пострадал. Однако на все воп­росы, задаваемые французом и его переводчиком-австрий­цем, давал только невнятные, почти лишенные смысла от­веты, пристально глядя на расспрашивающих своими рас­терянными большими серыми глазами.

Когда он явился во французскую военную полицию Зальцбурга, чтобы попросить помощи (этот его демарш и вызвал телефонный звонок, принятый Сеттиньязом), то утверждал, что действовал по указаниям капитана Тарраса из Линца, и говорил о военных преступниках, на след которых ему удалось напасть. То, что он выбрал своим со­беседником француза, без сомнения, не было делом слу­чая: из всех трех великих держав французы явно были са­мыми пылкими в охоте на бонз бывшего Третьего рейха.

Таррас прибыл в Зальцбург через пять часов после перестрелки, решив прикрыть ложь Сеттиньяза ценой спора с начальником отдела O.S.S. в Линце капитаном О’Мира. Он уладил дело с присущей ему саркастической резко­стью. Этому, кстати, способствовали обстоятельства: обыск, проведенный в доме Карла-Хайнца Лотара, пока­зал, что фотографа - тут вообще не проживала женщи­на - увезли рано утром трое неизвестных, к тому же обчистивших квартиру. Без сомнения, они искали содержимое железных сундуков, которые были обнаруже­ны обгоревшими.

- Какого черта вы жалуетесь? - заявил Таррас воен­ным и гражданским полицейским Зальцбурга. - Дело яс­ное: этот Лотар собрал документы, которые жаждали за­получить наши дорогие наци лишь для того, чтобы их уничтожить. Что, кстати, они и сделали, прикончив для пущей надежности Лотара. Куда уж проще! Даже поли­цейские, даже военные полицейские, должны были бы это понимать. Что касается моего юного агента, то он, разуме­ется, превысил данные ему мной инструкции по выслежи­ванию. Но надо и его понять: его мать и сестры погибли в концлагере в Польше, да и сам он чудом уцелел. Его рвение объяснимо. А сейчас он в состоянии шока. Поэтому ос­тавьте его в покое, прошу вас…

Он привез Реба Климрода в Линц, отправил в госпи­таль, хотя и сам тоже пытался его расспросить. Но юноша оставался в прострации, погрузившись в полную немоту. Его физическое состояние вызывало беспокойство: орга­низм перестал сопротивляться, и, что самое худшее, в его глазах погасло дикое пламя, так изумлявшее Тарраса и Сеттиньяза. Казалось, что благодаря своеобразной замед­ленной реакции его настиг синдром концлагерей, пора­жавший большинство уцелевших, которые, пережив пер­вые часы или первые дни, оказывались раздавленными отсутствием смысла жизни и погружались в полную де­прессию.

Дэвид Сеттиньяз также вспоминает, что после Зальц­бурга он раза два навещал в госпитале Климрода, сам удивляясь тому интересу, который к нему испытывал. Реб упрямо молчал. Создавалось впечатление, что ему ничего не было известно о своей семье, своем отце, о людях, которые едва его не прикончили. Он, конечно, ни слова не го­ворил об Эрихе Штейре и о мести, которая в нем зрела.

Когда 7 августа 1945 года Реб Климрод исчез вторично, оба американца простосердечно подумали, что больше ни­когда не увидят странного сероглазого юношу.

8

Капитан (это звание он получил от англичан, вместе с которыми в составе диверсионных отрядов Ее Королевско­го Величества сражался в Ливии) Элиезер Баразани при­ехал в Австрию в последних числах мая 1945 года. У него была простая и четкая задача: вербовать и тайно пере­правлять в Палестину уцелевших бывших узников конц­лагерей, отдавая явное предпочтение молодым, совсем юным мужчинам и женщинам, которые были способны ис­пользовать в борьбе свои потенциальные силы, закален­ные в огне крематориев. Это был родившийся в Палестине человек маленького роста, худой и изысканно вежливый.

Впервые он увидел Реба Климрода 5 июля 1945 года и, по правде говоря, почти не обратил на него внимания. Фамилия Климрод была нееврейская, а главное, юноша (Таррас привез Реба из Зальцбурга всего пят дней тому назад) находился в таком физическом в психологическом состоянии, что в ближайшие недели, если не месяцы, Ба­разани даже в голову не пришла бы мысль о его эмигра­ции, особенно нелегальной.

Впрочем, в тот день у представителя Еврейской бригады оказались на примете два других кандидата: один, нахо­дившийся в соседней палате, и второй, чье первое имя слу­чайно оказалось Реб, а фамилия была Байниш. Реб Яэль Байниш был евреем из Польши, прибывшим в Маутхаузен в конце зимы 1944/1945 года. В эшелоне с тремя тысячами заключенных он был пригнан из Бухенвальда в концла­герь в Верхней Австрии (в этом же эшелоне находились Симон Визенталь и князь Радзивилл); только тысяча че­ловек прибыли на место назначения живыми. В 1945 году ему было девятнадцать лет.

Его койка стояла справа, рядом с койкой Реба Климро­да. Он и Баразани долго беседовали на идиш. У Баразани не сохранилось почти никаких воспоминаний о лежавшем в метре от них парне, если не считать весьма смутного впечатления, что все, сказанное им Байнишу, казалось, ничуть не интересовало незнакомца. Впрочем, Баразани, хотя превосходно знал иврит и английский, на идиш изъ­яснялся с трудом, чего оказалось достаточно, чтобы привлечь внимание Реба Климрода.

На сделанное ему предложение Яэль Байниш немед­ленно согласился, намекнув, что он готов ехать сразу, как только ему позволят общее состояние и физическая форма (за два дня до прихода в Маутхаузен танков VII американ­ской армии эсэсовец перебил ему прикладом шейку бедра, и Яэля положили в палату А, блок VI, «блок смерти»).

Баразани сказал, что снова приедет через две недели.

Что и сделал.

- Я хотел поговорить с вами.

Эти слова были произнесены на иврите. Баразани обер­нулся и сперва никого не заметил. Коридор госпиталя ка­зался пустым. Потом он разглядел высокую худую фигуру в углу, у колонны, в двух шагах от двери, из которой он появился. Лицо незнакомца ничего Баразани не говорило. Зато взгляд поразил необыкновенной пристальностью.

- Кто вы?

- Реб Михаэль Климрод. Сосед по койке Яэля Байниша.

Его иврит был абсолютно правильным, Хотя говорил он совсем медленно, с трудно различимым акцентом, кото­рый иногда присущ франкофонам. Иногда запинался, как это делают люди, снова заговорившие на почти забытом ими языке. Он, наверное, прочел вопрос в глазах Баразани, потому что тут же прибавил:

- Моя мать была еврейка Ханна Ицкович из Львова. Она попала в Белжец, мои сестры тоже. Отец обучил меня французскому, мать - ивриту и идиш. Я знаю итальян­ский и немного испанский. Учу английский.

Он с трудом пошевелился, протянув свою длинную ху­дую руку, которую до сих пор держал за спиной, и показал обложку книги «Autumn Leaves» Уитмена. Но глаз не от­вел и смотрел на палестинца в упор, с вызывающей чувст­во неловкости настойчивостью.

- Сколько же вам лет? - таков был первый вопрос, пришедший на ум слегка ошарашенному Баразани.

- В сентябре исполнится семнадцать. 18 сентября. Баразани испытывал ощущение, которое в тот момент он не мог определить: - И что вы от меня хотите?

- Я хотел бы уехать с Байнишем и другими, если охот­ники найдутся.

Молодость Климрода не смущала Баразани. Семнад­цать лет для большинства борцов за «Эретц Исраэл» («Землю Израиля») были почти зрелым возрастом, по крайней мере в таких подпольных группах, как «Иргун», «Штерн». Причина его смущения была в другом. Он прокрутил в воображении возможную попытку проникнове­ния в их ряды англичан - что уже и произошло, - чтобы сорвать массовую эмиграцию, которой лондонские поли­тики боялись пуще всего.

- Ты был в Маутхаузене?

- Да.

- Я проверю. Перепроверю каждое твое слово. Серые глаза даже не моргнули.

- Вы совершили бы ошибку, не сделав этого. И вам нет необходимости сразу же давать мне ответ. Я не мог бы всерьез отнестись к людям, которые завербовали меня в несколько минут. Кстати, я физически не в состоянии ехать.

- А когда сможешь?

- Когда и Яэль Байниш. Через две недели.

Баразани одержал свою победу. Он специально встре­тился с членами Еврейского комитета Линца, в который входил и Симон Визенталь. Фамилия Климрод была им неизвестна. Лишь один человек вспомнил, что видел Реба в лагере: «Он был накрашенный, как женщина, в окруже­нии группы офицеров СС».

Баразани удалось найти добрый десяток мужчин и жен­щин из Львова, которые ждали своего часа в Леондинге: никто из них не встречал в городе Ханну Ицкович-Климрод с тремя детьми в июле 1941 года.

20 июля Баразани отчитался перед своим начальником Ашером Бен-Натаном [Будущий посол Израиля во Франции (прим. автора).], ответственным за сбор австрий­ских евреев в американской зоне. Он поделился с ним сво­ими сомнениями: «Что-то меня смущает в этом мальчиш­ке, никак не пойму, что именно». - «Он слишком умен?» - «Умен? Когда я с ним говорю, мне кажется, буд­то он взрослый, а я младенец и по уму мне годика три! На­верное, он соображает раза в три-четыре быстрее. Я даже не успеваю договорить. Он отвечает раньше, чем я задаю вопросы». - «Это, без сомнения, вас и смущает, - смеясь, ответил Бен-Натан. - Мне самому это тоже бы мешало».

Они договорились, что Баразани будет доверяться лишь собственному чутью.

30 июля Баразани снова явился к Яэлю Байнишу и Ребу Климроду. Он объявил им свое решение: они оба уезжают в ночь с 6 на 7 августа.

Баразани действительно нашел приемлемый вариант. Поначалу Байниш станет присматривать за Климродом. Такова была первая предосторожность. Ее он дополнил и второй, совершенно неукоснительной: Баразани послал в Тель-Авив сообщение, где особо рекомендовал Реба Климрода Дову Лазарусу.

Реб протянул руку Яэлю Байнишу, у которого еще пло­хо сгибалась правая нога и бедренный сустав. Он втащил его в кузов грузовика, где уже сидели одиннадцать муж­чин и пять женщин, большинство из которых были в воз­расте от восемнадцати до двадцати пяти лет. Царило пол­ное молчание. Кто-то поднял и закрепил задний борт, закрепил также цвета хаки брезентовый тент; сразу стало совершенно темно. Снаружи донеслось чье-то перешепты­вание, потом включился мотор, и грузовик тронулся с мес­та. Это было в час ночи 7 августа 1945 года.

…Чтобы добраться до места встречи, Реб и Яэль вышли из госпиталя задолго до полуночи. Обходя центр, прошли через весь Линц и добрались до первого пункта сбора вблизи пакгауза, находившегося среди портовых сооруже­ний на берегу Дуная. Здесь к ним присоединились двое мужчин и одна девушка, но было решено дальше идти по­одиночке. Они шли до южного выхода из города, на дорогу в Санкт-Флориан. Реб Климрод заранее никогда не знал места и время встречи, подлинных имен своих спутников, условий, при которых состоится отъезд.

Во время второй части путешествия он не предпринял ни единой попытки разузнать обо всем подробнее. Выехав из Линца, более четырех часов ехали без остановок; моло­дая женщина что-то негромко напевала на идиш, хотя ее лица разглядеть было нельзя. Впервые остановились со­всем ненадолго, чтобы справить естественную нужду. За­нимавшийся рассвет освещал горы, которых Реб не мог уз­нать, а Байниш, не знавший почти ничего об Австрии, и подавно. Кто-то из мужчин назвал по-польски ущелье Кламм, что лежит к северу от Бад-Гастейна. А Байниш, тихо засмеявшись, ответил: «Не трудитесь переводить, он и польский знает…»

После остановки ехали еще часа два; яркий свет авст­рийского лета пятнами просачивался сквозь щели в бре­зентовом тенте.

Весь день седьмого августа они провели на уединенной ферме близ Иглса, на склонах Патсхеркофеля. И снова двинулись в путь с наступлением ночи, часов в одиннад­цать; проехали Инсбрук, где Реб услышал, как два чело­века - должно быть, солдаты, у одного из них был силь­ный, певучий южный акцент - говорили по-французски. Потом Реб узнал дорогу, по которой они ехали: железно­дорожный туннель в Миттенвальде и легкий шум реки Инн, о которой он прекрасно помнил. Летом 1938 года венская гимназия, где он учился (опережая на два класса своих сверстников), организовала здесь, в Санкт-Антоне, каникулы.

Он подумал, что они направляются в Швейцарию, но в Ландеке грузовик повернул налево, оставив позади пред­горье Альп, и покатил в сторону Пфундса и Наундерса, к перевалу Решен. Спустя час грузовик остановился, изба­вился от своего человеческого груза, развернулся и сразу же укатил вниз. Дальше шли пешком, их вел молодой па­рень, который выплыл из темноты и по-немецки посовето­вал им соблюдать полную тишину. После примерно трех часов восхождения под покровом ночи они добрались до слабо освещенной гостиницы. Они проникли в нее не через главную дверь, а по лестнице, что вела на широкий, в ти­рольском стиле, балкон, откуда они попали на второй этаж. Здесь уже находилась другая группа из двадцати эмигрантов, соблюдавших тишину с такими предосторож­ностями, что даже разулись, чтобы не тревожить посто­яльцев первого этажа.

…Эти постояльцы тоже вели себя необычайно тихо. Час спустя после прихода Реб Климрод выглянул в окно и увидел человек пятнадцать мужчин; кое-кто из них был в воз­расте. У вновь прибывших чувствовалась военная выправ­ка, несмотря на их роскошные цивильные костюмы и до­рогие чемоданы. Они осторожно подошли к гостинице, но их появление в холле первого этажа вызвало взрыв воз­гласов, кстати, быстро смолкнувших.

Лишь гостиничная прислуга сновала взад-вперед по этажам как ни в чем не бывало.

Яэль подобрался поближе к Ребу:

- Ты догадываешься, о чем я думаю?

Реб кивнул. Через пол - с двухметровой глубины - было слышно, как люди устраивались на ночлег. Если бы оба молодых человека легли животом на пол, они могли бы расслышать ведущиеся шепотом разговоры. Гримаса ненависти на несколько секунд исказила тонкие черты Яэля Байвиша, уцелевшего - среди немногих - в вар­шавском гетто:

- Это беглые наци!

Он заплакал от бессильной ярости.

Весь день 8 августа прошел в этом странном, противо­естественном соседстве.

И не исключено, что в этой гостинице на перевале Ре­шен в нескольких метрах друг от друга одновременно на­ходились выжившие узники Маутхаузена, других концла­герей и их бывшие палачи, которых кормила одна гостиничная прислуга и переводили через границу одни и те же контрабандисты.

Эриха Штейра среди них не было. Даже Сеттиньяз по­лагал, что там его быть не могло. Даты не совпадали.

А маршрут был тот же.

На следующую ночь они перешли итальянскую грани­цу. С интервалом в два часа. Сначала беглые эсэсовцы, которым отдавалась пальма первенства.

В Италии колонна грузовиков, ничуть не таясь, ждала Реба Климрода и его спутников, число которых, возросло благодаря еще нескольким группам, ранее перешедшим перевал Решен и укрывавшимся на фермах на итальян­ском склоне горы, и теперь перевалило за сотню.

Яэль Байниш был крайне веселого нрава и обладал ка­кой-то поразительной способностью все высмеивать. В Маутхаузене он десятки раз мог сразу же погибнуть, прямо во дворе, когда передразнивал походку или манеры кого-либо из охранников. Спускаясь с перевала Решен, он бес­прерывно пел либо с дерзостью, граничащей для некото­рых с непристойностью, изображал некоего Шлоймеле, гордость его родной деревни Крешев, близ Люблина в Польше, который был раввином или кем-то в этом роде.

Но в ту секунду, как они увидели грузовики и солдат­ские мундиры, все, даже Яэль Байниш, застыли, остолбе­нев. Грузовики и мундиры, несомненно, были английски­ми. И речь шла, узнали они, о 412-й транспортной роте Ее Королевского Величества. Благодаря которой все они, пре­одолевая упорные преграды, чинимые Великобританией, проберутся на юг Италии, откуда отплывут в «Эретц Исраэл».

412-й королевской транспортной роты в действительности не существовало. Она была плодом богатого воображения че­ловека по имени Иегуди Арази, резидента «Моссада» [«Моссад Алиа Бет» - организация, созданная в 1937 году в Тель-Авиве «Хаганой» - отрядами самообороны еврейских поселениях Палестины. Целью «Моссада» было всеми средствами, особенно путем им­миграции, укрепить эти поселения. «Алиа» буквально означает «взлет» (прим. автора).] в Ита­лии, куда он высадился (англичане активно разыскивали его в Палестине) вместе с армиями союзников. Именно в эти армии входили английские части, в личном составе кото­рых были рассеяны палестинские евреи.

Среди них четыре сержанта, в том числе Элияху Коэн по прозвищу Бен-Гур, создатель в кибуцах «Палмы» - оборонительного отряда «Хаганы» и ядра будущей изра­ильской армии.

Арази разработал с четырьмя сержантами хитрый план, как тайком использовать материальные ресурсы - раз­личное снаряжение и всевозможные виды продовольст­вия - армии Ее Величества. Кроме того, Арази создал сеть радиосвязи, связавшей Неаполь с Антверпеном через Париж, Марсель и Афины. Радиопередатчик (тоже кра­денный) был установлен в городке близ Мадженты, что в тридцати километрах от Милана; он давал возможность поддерживать контакт с руководителями «Хаганы» в Тель-Авиве.

В этой оккупированной Италии в распоряжении Арази были грузовики, люди, свободно говорящие по-английски, унтер-офицеры, одетые в надлежащую форму… Он дерзко создал фиктивную воинскую часть. С поддельными доку­ментами, но реальным местом дислокации: большим гара­жом в центре Милана, который совершенно официально считался реквизированным Британской Армией. Все это он дополнил цехом изготовителей поддельных бумаг, ко­им поручалось составлять командировочные предписания, способные обмануть военную полицию, а также поддель­ные документы для транзитных беглецов. Таким образом и возникла 412-я рота [Эта хитрость была раскрыта англичанами лишь в апреле 1946 года, да и то случайно (прим. автора).].

21 августа 1945 года группа из тридцати пяти нелегаль­ных эмигрантов погрузилась в Бари на двадцатипятитон­ное рыболовецкое судно «Далин», в действительности «Сириус», чьим настоящим портом приписки было Монополи, местечко в сорока километрах южнее на Адриатиче­ском побережье.

Через неделю - без всяких происшествий - первое по­слевоенное тайное судно пристало к берегам Цезареи. На его борту находились Реб Климрод и Яэль Байниш.