Поль-Лу Сулицер. "Зеленый король"- I. Фотограф из Зальцбурга
1
Король потом рассказывал, что он открыл глаза и увидел перед собой солдата. Он не опознал форму, которая не принадлежала СС и совсем не была похожа на фольксштурмовскую, но также ничем не напоминала форму румынских, итальянских или французских контингентов, сражавшихся последние годы на стороне вермахта. И еще менее речь могла идти о русском. Он уже видел русских, либо пленных, либо приконченных оберштурмбанфюрером [Подполковник (прим. автора)] Хохрайнером, всегда готовым улучшить свой личный рекорд расстрелянных пулей в затылок мужчин, женщин и детей. (На 4 мая 1945 оберштурмбанфюрер насчитывал двести восемьдесят три уничтоженных выстрелом в затылок, и явная печаль появилась на его лице, когда он объявил Ребу, что он, Реб, станет его двести восемьдесят четвертой аналогичной жертвой, какое бы сожаление ни испытывали они оба, жившие вместе так нежно последние двадцать месяцев.)
Король рассказывал, что на самом деле он пришел в сознание за несколько минут до прихода солдата. Он не знал, за сколько. Это было какое-то медленное, постепенное выплывание из небытия, в первые секунды отмеченное открытием: еще живой. Затем появились, как бы последовательные этапы возвращения к полному сознанию: прежде всего последнее четкое воспоминание, оставшееся в его памяти, - воспоминание о оберштурмбанфюрере, на прощанье целующем его взасос, прежде чем приставить к затылку ствол люгера; далее смутное осознание своего положения заживо погребенного, с лицом почти на свежем воздухе, от которого его тем не менее отделял тонкий слой земли. И лишь после этого дала себя знать боль: боль, хотя и приглушенная, в основании черепа, а главное - боль во многих местах плеч, предплечий и даже на животе - всюду, где его коснулась негашеная известь. Он мог пошевелить лишь шеей и левой рукой. Все тело было словно переплетено с обнаженными трупами. Поперек, как бы полностью прикрывая его собой, лежал Заккариус, четырнадцатилетний литовец, которого оберштурмбанфюрер извлек из лагеря Гроссрозен, чтобы присоединить к своему гарему мальчиков.
Он пошевельнул шеей. Немного земли - и рука Заккариуса соскользнула: этого оказалось достаточно, чтобы он увидел солнце. Он не слышал, как подошел солдат. Он заметил его в ту секунду, когда того, стоящего к нему спиной, рвало. Он еще недостаточно ясно осознал происходящее, требовалось, чтобы он сблизил между собой этого блюющего человека в незнакомой форме и внезапное бегство вчера - если это действительно было вчера - из лагеря Маутхаузен оберштурмбанфюрера и его спецподразделения. Он не думал, что солдат может оказаться американцем. Просто он интуитивно чувствовал, что пришелец принадлежит к какому-то чужому миру. И по этой единственной причине он посчитал благоразумным не говорить по-немецки. Он выбрал среди других языков, которые знал, французский.
Он заговорил, и человек ему ответил, действительно подхватив наизусть стихотворение, которое машинально начал читать Реб; все происходило так, как если бы речь шла о давно условленном сигнале, о пароле, которым обменялись двое мужчин, до сих пор никогда не видевших друг друга, но призванных встретиться. Человек приблизился к могиле, опустился на колени, протянул руку и коснулся левой руки Реба. Произнеся несколько непонятных слов, он сразу же снова перешел на французский:
- Вы ранены?
- Да, - ответил Реб,
Он теперь отчетливо видел лицо солдата. Тот был очень молод, блондин с широко раскрытыми голубыми глазами. Что-то похожее на золотую звезду сверкало на вороте его рубахи. У солдата явно не было с собой оружия. Он спросил:
- Вы француз?
- Австриец, - ответил Реб.
Теперь человек пытался его вытащить, но безуспешно. Слой перемешанной с известью земли обвалился еще больше, обнажив белое тело Заккариуса; его ягодицы и спина были полностью сожжены негашеной известью.
«O’God!» ["O’God" (англ.) - О, Боже!] - воскликнул человек, и его снова стало рвать. Реб спросил в свой черед:
- А вы? Кто вы по национальности?
- Американец, - сказал молодой солдат. Он перестал икать. Ему удалось встать, а главное - выдержать поразительный взгляд серых глаз:
- Может быть, кроме вас, еще кто-нибудь уцелел…
- Не думаю, - сказал Реб. - Они всем стреляли в затылок.
Голос был необычайно медленным и спокойным. Он пошевелил левой рукой.
- Одному вам не удастся меня вытащить, - сказал Реб. - Я не лежу. Они похоронили меня почти стоя. Кто-нибудь еще есть с вами?
- Армия Соединенных Штатов, - ответил Дэвид Сеттиньяз, меньше всего на свете сознавая комичность собственного ответа и, во всяком случае, не имея ни малейшего намерения шутить. Спокойствие его собеседника пугало Дэвида и почти внушало ему страх. Но, сколь бы невероятным это ему ни казалось, Дэвиду почудилось, что он улавливает в его светлых зрачках веселый отблеск:
- В таком случае вы могли бы отправиться за помощью. Как ваша фамилия?
- Сеттиньяз. Дэвид Сеттиньяз. Мой отец француз. Тишина. Младший лейтенант застыл в нерешительности.
- Идите, - приказал Реб Климрод с какой-то необычной мягкостью. - Поторопитесь, пожалуйста. Мне очень трудно дышать. Спасибо, что пришли. Я не забуду.
Серый взгляд обладал фантастической пронзительностью.
2
Дэвид Сеттиньяз вернулся с Блэкстоком, врачом и двумя пехотинцами. Блэксток сфотографировал могилу. Эти снимки ни разу не публиковались, даже не использовались ни в одном досье. Зато тринадцать лет спустя Король выкупил их у Роя Блэкстока и его супруги.
Блэксток высказал мнение, что если парень выжил, то не только благодаря поразительному стечению обстоятельств. Судя по положению тела Реба Климрода в могиле, он в первые секунды своего погребения, еще находясь в бессознательном состоянии, начал свой адский путь на поверхность. Он проложил его через трупы восьми своих спутников с тем большими трудностями, что оказался в числе первых, брошенных в могилу, а ее поверхность эсэсовцы утоптали сапогами, прежде чем засыпать негашеной известью, а затем землей.
В могиле лежало девять трупов мальчиков в возрасте от двенадцати до семнадцати лет; Реб Климрод был самым старшим и единственным, кто еще жил.
Он снова потерял сознание, когда его наконец вытащили из этого месива. Сеттиньяз был потрясен ростом подростка - он насчитал шесть футов, то есть метр восемьдесят - и его худобой - он счел, что тот весит сто фунтов.
У Реба извлекли из затылка, за левым ухом, пулю от пистолета. Пуля чуть-чуть срезала внутреннюю мочку, пробила основание затылочной части головы и порвала шейные мышцы под затылком, лишь задев позвонки. Другие раны в конце концов оказались более серьезными и, без сомнения, более болезненными. В парне сидело еще две пули, которые пришлось извлекать: одна - в правой ляжке, другая - над бедром; от негашеной извести на теле были ожоги местах в тридцати; наконец, на спине, пояснице и в паху бросались в глаза следы от сотен ударов хлыстом и ожогов от сигарет; сотни шрамов были старые, более чем годичной давности. В итоге нетронутым оказалось одно лицо.
В течение последующих дней он спал почти не просыпаясь. В лагере произошел инцидент. Делегация бывших заключенных пришла жаловаться Стрэчену от имени, как говорили входившие в ее состав, всех своих товарищей: они отказывались жить вместе с «милочком эсэсовца». Употребленное ими слово было гораздо грубее. Это требование оставило каменно-спокойным маленького рыжего майора из штата Нью-Мексико; у него были другие заботы: в Маутхаузене ежедневно продолжали умирать сотни людей. По поводу судьбы парня он вызвал Сеттиньяза:
- Без вас, похоже, тот малыш умрет. Займитесь им.
- Я даже не знаю его фамилии.
- Это ваша проблема, - возразил Стрэчен высоким, резким голосом. - Начиная с этой минуты. Выпутывайтесь сами.
Это происходило утром 7 мая. Сеттиньяз велел перенести парня в барак, где собрали капо, чья судьба еще не была решена. Дэвид злился на себя. Сама мысль о какой-либо виновности юного незнакомца возмущала его. Он три раза навещал его, лишь раз застав бодрствующим, хотел его расспросить, но вместо ответа встретил лишь странный, серьезный и мечтательный взгляд.
- Вы узнаете меня? Я вытащил вас из могилы… Ответа нет.
- Мне хотелось бы узнать вашу фамилию. Ответа нет.
- Вы сказали, что вы австриец, вам, без сомнения, надо сообщить своей семье. Ответа нет.
- Где вы выучили французский? Ответа нет.
- Я ведь только хочу вам помочь… Парень закрыл глаза, повернулся лицом к стенке. На другой день, 8 мая, из Мюнхена в одно время с сообщением о капитуляции Германии прибыл капитан Таррас.
Джордж Таррас был из Джорджии, но родился не в американском штате, а в Грузии. В Гарварде Сеттиньязу подтвердили, что Таррас - русский аристократ, чья семья эмигрировала в США в 1918 году. В 1945 году ему было сорок четыре года, и он явно считая главной своей задачей убедить как можно больше обитателей планеты Земля совсем не принимать его всерьез. Он обладал отвращением к сентиментальной чувствительности, естественной (или, во всяком случае, превосходно наигранной) невозмутимостью перед самыми крайними проявлениями человеческой глупости; с его уст постоянно была готова сорваться злая шутка. Кроме английского, он бегло говорил на десятке языков, в том числе на немецком, французском, польском, русском, итальянском и испанском.
Первая его забота по вступлении в должность в Маутхаузене свелась к тому, чтобы увешать стены своего кабинета подборкой самых жутких фотографий, снятых Блэкстоком в Дахау и Маутхаузене: «По крайней мере, когда мы будем допрашивать этих господ, которые станут нести нам чушь, мы сможем ткнуть их носом в результаты их забавных проделок».
Он с жестоким задором закрыл несколько дел, которые начал готовит Сеттиньяз, лично проводя допросы…
- Все это мелкая сошка, студент Сеттиньяз. Что еще? Сеттиньяз рассказал ему о заживо погребенном мальчике.
- И нам даже неизвестна его фамилия?
Сведения, что могли собрать насчет юного незнакомца, были совсем незначительными. Он не значился ни в одном немецком списке, не входил ни в один из эшелонов, прибывавших в лагерь в последние месяцы 1944-го или первые месяцы 1945 года, в тот момент, когда начали свозить в Германию и Австрию десятки тысяч заключенных, так как советские качали наступление. И - это подтверждали многие, свидетельства - он находился в Маутхаузене самое большее три-четыре месяца.
Таррас улыбнулся:
- История кажется мне совершенно ясной: офицеры СС высокого ранга - один офицер не мог бы нуждаться в девяти юных любовниках, если только он не сверхчеловек - отступили в Австрию, чтобы держать здесь оборону до смертельного конца. Итак, они добираются до Маутхаузена, добровольно усиливают здесь гарнизон, но ввиду приближения нашей седьмой армии снова вынуждены отступать, на сей раз в направлении гор, Сирии, даже тропиков. Но предварительно с заботой о порядке, характеризующей эту великолепную расу, тщательно засыпав с помощью лопат, негашеной извести и земли бывших избранников своего сердца, отныне ставших обузой.
В Гарварде какой-то читатель Гоголя наградил Тарраса кличкой Бульба, вполне, впрочем, обоснованной. Ничуть на это не сердясь, он гордился кличкой до такой степени, что подписывал ею журнальные статьи, даже свои замечания в конце экзаменационных сочинений.
Сквозь очки в золотой оправе его живые глаза бегали по ужасам, развешанным на стене:
- Разумеется, мой маленький Дэвид, мы можем, отложив все остальное, заинтересоваться вашим юным протеже. В общем, мы ведь располагаем всего лишь несколькими сотнями тысяч военных преступников, которые лихорадочно ожидают проявлений нашего участия. Это пустяк. Не говоря о тех миллионах мужчин, женщин и детей, что уже умерли, умирают или умрут.
У него был вкус к эффектным концовкам к садистская потребность сарказмом затыкать рот любому собеседнику. Тем не менее рассказ о юном австрийце его заинтересовал. Через два дня, 10 мая, он впервые навестил мальчика. С капо, которые находились в бараке, он говорил на русском, немецком, польское, венгерском. Лишь однажды он бросил на незнакомца быстрый взгляд.
Для него этого было достаточно.
На самом деле Таррас испытал то же чувство, что и Дэвид Сеттиньяз. С одной существенной разницей: если он и был точно так же потрясен, то знал почему. Он обнаружил прямо-таки поразительное сходство глаз чудом уцелевшего с глазами человека, с которым он обменялся несколькими фразами в Принстоне на завтраке у Альберта Эйнштейна, - физика Роберта Оппенгеймера. Те же светлые зрачки при столь же бездонной глубине, погруженные в какую-то душевную грезу, непостижимую для простых смертных. Та же тайна, тот же гений…
«И это при том, что малышу самое большое восемнадцать или девятнадцать лет…»
Последующие дни Джордж Таррас и Дэвид Сеттиньяз посвятили задаче, которая и привела их в Маутхаузен. Много времени у них отнимала работа полицейских, проводящих расследования по доносу. Они старались составить список всех тех, кто, занимая различные должности, нес ответственность за функционирование лагеря. И, составив этот список, снабдить его свидетельскими показаниями. что должны были быть использованы позднее в военном суде, рассматривающем, в частности, военные преступления в Дахау и Маутхаузене. Много бывших надзирателей лагеря в Верхней Австрии при приближении американских войск ограничились тем, что искали укрытия в ближайших окрестностях без особых мер предосторожности, сохраняя свои настоящие фамилии, прикрываясь доблестью повиновения - Befehl ist Befehl [Befehl ist Befehl (нем.) - приказ есть приказ], - которая для них оправдывала все. Из-за нехватки средств и персонала Таррас нанял на работу бывших заключенных. В том числе прошедшего через множество лагерей еврейского архитектора Симона Визенталя.
Спустя некоторое время по настоянию Дэвида Сеттиньяза (по крайней мере такой предлог он предоставил самому себе) Таррас снова подумал о заживо похороненном мальчике, чьей фамилии он по-прежнему не знал. Маленькая делегация заключенных, приходившая протестовать по его поводу к майору Стрэчену, больше не показывалась, и, кстати, трое из ее самых пылких членов - французские евреи - покинули лагерь, уехав домой. Так что выдвинутые ими обвинения отпали почти сами собой. Однако было заведено дело, достаточное для принятия мер.
Таррас решил сам провести допрос. Много лет спустя, встретив, но в совершенно других обстоятельствах, устремленный на него взгляд Реба Климрода, он, должно быть, вспомнил то впечатление, какое оставила у него та первая встреча.
3
Мальчик теперь мог ходить, даже перестал хромать. Он если и не пополнел - слово это было бы нелепым в применении к уцелевшему подобным образом человеку, - то хотя бы приобрел какой никакой цвет лица и, несомненно, прибавил несколько килограммов. Таррас подумал, что он должен весить фунтов сто.
- Мы можем говорить по-немецки, - сказал он.
Серый, цвета бледного ириса взгляд погрузился в глаза американца, потом, с нарочитой медлительностью, окинул комнату:
- Это ваш кабинет?
Он говорил по-немецки. Таррас кивнул. Он испытывал странное, близкое к робости чувство, и это совсем новое ощущение его забавляло.
- Раньше, - сказал мальчик, - здесь был кабинет командира СС.
- И вы довольно часто сюда заходили. Мальчик рассматривал фотографии на стене. Сделав несколько шагов, он подошел к снимкам поближе:
- А где сделаны другие?
- В Дахау, - ответил Таррас. - Это в Баварии. Как вас зовут?
Молчание. Мальчик теперь был позади него, по-прежнему внимательно рассматривая фото.
«Он это делает нарочно, - внезапно догадался Таррас. - Он отказался сесть напротив меня и теперь хочет заставить меня обернуться; таков его способ дать мне понять, что он намерен вести эту беседу по своему усмотрению».
Ну ладно. Он тихо сказал:
- Вы не ответили на мой вопрос.
- Климрод. Реб Михаэль Климрод.
- Родились в Австрии?
- В Вене.
- Когда?
- 18 сентября 1928 года.
- Климрод не еврейская фамилия, насколько я знаю.
- Фамилия матери была Ицкович.
- Значит, Halbjude, [Halbjude (нем) - полуеврей согласно нацистской терминологии (прим, автора).] - сказал Таррас, который уже установил связь двух имен - одного христианского, а другого, Реб, очень распространенного в еврейских семьях, особенно в Польше,
Молчание. Мальчик снова пришел в движение, идя вдоль стены, пройдя позади Тарраса, которого он обогнул, появившись вновь в поле зрения американца слева от него. Он двигался очень медленно, подолгу задерживаясь перед каждым фото.
Таррас слегка повернул голову и заметил тогда, что ноги у мальчика дрожат. В следующую секунду Тарраса охватило волнующее чувство жалости: «Этот несчастный мальчонка едва на ногах держится!» Он видел Реба Климрода со спины, его голые ноги в солдатских ботинках без шнурков, которые были ему малы, смехотворно короткие брюки и рубашку, болтающиеся на этом изможденном, нескладном, тысячи раз корчившемся под пытками теле, которое все-таки благодаря силе воли ни на миллиметр не утратило своей гордой стройности. Таррас также обратил внимание на длинные и тонкие руки, их кожа была усеяна потемневшими пятнами от ожогов сигаретами и негашеной известью; они безвольно висели вдоль тела, и Таррас по опыту знал, что за этой кажущейся небрежностью скрывается умение владеть собой, на которое способны очень немногие - и он сам в первую очередь - взрослые мужчины.
В эту минуту он еще лучше понял то, что так сильно поразило молодого Сеттиньяза: у Реба Михаэля Климрода была какая-то странная, необъяснимая аура.
Таррас вернулся к допросу, словно в спасительное убежище:
Когда и каким образом вы прибыли в Маутхаузен?
- В феврале этого года. В какой именно день - не знаю. В начале февраля.
Голос его был уже серьезным и очень медленным.
- Вместе с эшелоном?
- Нет, не с эшелоном.
- Кто был с вами?
- Другие мальчики, которых похоронили заодно со мной.
- Кто-то же доставил вас сюда?
- Офицеры СС.
- Сколько их было?
- Десять.
- Кто ими командовал?
- Оберштурмбанфюрер.
- Как его звали?
Реб Климрод теперь находился в левом углу комнаты. На уровне его лица висело увеличенное фото Роя Блэкстока, на котором была изображена открытая дверца кремационной печи; вспышка осветила слепящей белизной наполовину обуглившиеся трупы.
- Фамилий я не знаю, - ответил Реб Климрод очень спокойно.
Одна его рука пошевелилась, поднялась кверху. Длинные пальцы коснулись глянцевой бумаги снимка и, казалось, почти ласкали его. Потом он повернулся, прислонился к стене. Он был невозмутим, устремив безразличный взгляд в пустоту. Его волосы, начавшие отрастать, оказались темно-каштановыми.
- По какому праву вы задаете мне эти вопросы? Только потому, что вы американец и выиграли войну?
«Силы небесные!» - подумал Таррас, сбитый с толку и на сей раз неспособный возразить.
- Я не считаю себя побежденным Соединенными Штатами Америки, - продолжал Реб Климрод тем же отрешенным голосом. - Я действительно не считаю, что кем-либо побежден…
Его глаза устремились на маленький шкаф, в который, рядом с кучами папок. Таррас поставил несколько книг. «Да ведь он разглядывает книги…»
- Когда мы прибыли сюда в начале февраля, - сказал Реб Климрод, - нас везли из Бухенвальда. До Бухенвальда нас было двадцать три мальчика, но пятерых сожгли в Бухенвальде, а двое других умерли по пути оттуда в Маутхаузен. Офицеры, которым мы служили женщинами, пристрелили этих двоих в грузовике, и я схоронил их. Они больше не могли идти, они все время плакали, и у них выпали зубы, что уродовало их. Одному из них было девять лет, а другой был чуть постарше, наверное, лет одиннадцати. Офицеры ехали в легковой машине, а мы на грузовике, но время от времени они заставляли нас высаживаться и идти, иногда бежать, держа нас на веревках, наброшенных нам на шею. Это чтобы лишить нас сил и самой мысли о побеге.
Он слегка отодвинулся от стены, на которую опирался, помогая себе небольшим нажатием рук. Он рассматривал книги с каким-то почти гипнотическим напряжением. Но тем не менее продолжал рассказывать, подобно тому - показалось Таррасу, - как учитель излагает свой урок, сосредоточив все свое внимание на птице за окном, с той же отрешенной и словно безразличной интонацией:
- Но до Бухенвальда, куда мы приехали перед самым Новым годом, мы некоторое время оставались в Хемнице. До Хемница мы были в лагере Гроссрозен. До Гроссрозена мы находились в лагере Плешев, это в Польше, недалеко от Кракова; было это летом.
Он совсем оторвался от стены и начал очень медленно продвигаться к маленькому шкафу.
- Но мы пробыли всего три месяца в Плешеве, где почти все мальчики умерли от голода. Их фамилий я не знаю. До Плешева мы очень долго шли через леса… Нет, сперва мы оказались в Пшемысле… хотя до и после мы шли очень долго. Мы шли из лагеря в Яновке. Я был дважды в Яновке. Последний раз в мае прошлого года, а до этого еще раз в 1941 году, когда мне было двенадцать с половиной лет.
У него была любопытная манера рассказывать. Он выкладывал свои воспоминания начиная с конца, подобно тому как наматывают на катушку пленку. Он сделал еще три шага и оказался прямо перед книгами, от которых его отделяло одно стекло.
- Это ваши книги?
- Да, - ответил Таррас.
- Второй раз я попал в лагерь в Яновке из Белжеца. Именно в Белжеце 17 июля 1942 года погибли моя мать Ханна Ицкович и моя сестра Мина. Я видел, как они умирали. Их сожгли заживо. Скажите, пожалуйста, могу ли я открыть шкаф и потрогать книги?
- Да, - ответил совершенно подавленный Таррас.
- Моей сестре Мине было девять лет. Я абсолютно уверен, что она была жива, когда ее сжигали. Моя другая сестра, Катарина, родилась в двадцать шестом году, она была старше меня на два года. Она погибла в железнодорожном вагоне. Она села в вагон, где были места для тридцати шести человек. Они же запихнули туда сто двадцать или сто сорок, одни лежали на головах других. Пол вагона засыпали негашеной известью. Моя сестра Катарина вошла в числе первых. Потом, когда они больше не могли втиснуть в вагон ни одного человека, даже ребенка, они задвинули двери и заперли их, отвели вагон на запасный путь и на неделю оставили на солнце.
Он прочел громким голосом:
- Уолт Уитмен. Он англичанин или американец?
- Американец, - ответил Джордж Таррас.
- Он поэт, не правда ли?
- Как Верлен, - сказал Таррас.
Серый взгляд скользнул по его лицу, перекинулся на книгу «Autumn Leaves» [«Autumn Leaves» (англ.) - «Осенние листья».]. Таррас задал вопрос и подумал, что ему надо его повторить, так долго не было ответа. Но мальчик наконец покачал головой:
- Английского пока не знаю, только несколько слов. Но я выучу. И испанский тоже. А может быть, и другие языки. Русский, например.
Таррас опустил голову, снова поднял ее. Он чувствовал себя совсем растерянным. Сидя за письменным столом, он не шелохнулся после прихода Реба Климрода, если не считать кое-каких записей. Неожиданно он сказал:
- Возьмите книгу себе.
- Но мне потребуется время.
- Держите, сколько потребуется.
- Я бесконечно вам благодарен, - сказал Реб Климрод, снова устремив взгляд на американского офицера.
- До Белжеца, - продолжал он, - мы с 11 августа 1941 года находились в Яновке. А еще раньше во Львове, у родителей моей матери Ханны Ицкович. Во Львов мы приехали в субботу 5 июля 1941 года. Моя мать хотела повидать своих родных, и она получила в Вене паспорта для нас четверых. Мы выехали из Вены 3 июля, в четверг, потому что Львов теперь оккупировали не русские, а немцы. Моя мать питала величайшее доверие к этим паспортам. Она ошибалась.
Он снова принялся перелистывать книгу, но жест его явно был машинальным. Он слегка склонил голову набок, чтобы прочесть названия других изданий:
- Монтень. Я читал.
- Возьмите и Монтеня, - сказал Таррас, которого волнение заставило заговорить.
Из двадцати книг, которые он взял с собой, чтобы попытаться преодолеть ужас, Таррас, если бы ему пришлось выбирать, выбрал бы томик Монтеня.
- А я вот, - сказал Реб Климрод, - я выжил.
Пытаясь совладать с собой, Таррас перечитал свои записи. Он вслух прочел список концлагерей, на этот раз в хронологическом порядке: «Яновка, Белжец, снова Яновка, Плешев, Гроссрозен, Бухенвальд, Маутхаузен…» И спросил:
- Вы действительно побывали во всех этих местах? Мальчик равнодушно кивнул. Он закрыл стеклянные дверцы шкафа, двумя руками прижав к груди обе книги.
- Когда вы попали в эту группу юных мальчиков? - спросил Таррас.
Реб Климрод отошел от шкафа, сделав два шага к двери:
- 2 октября 1943 года. В Белжеце. Оберштурмбанфюрер собрал нас в Белжеце.
- Тот самый оберштурмбанфюрер, фамилии которого вы не знаете?
- Тот самый, - ответил Реб Климрод, сделав еще шаг к двери.
«Он, конечно, лжет», - думал, все более и более приходя в замешательство, Таррас. Допуская, что все остальное в рассказе было правдивым - а Таррас верил в это, - казалось невероятным, чтобы мальчик, обладающий столь фантастической памятью, не знал фамилии мужчины, с которым прожил двадцать месяцев, с октября 1943 по май 1945 года. «Он лжет и знает, что мне это известно. Но ему безразлично. Так же как он не предпринимает ни малейших усилий, чтобы оправдываться или объяснить, каким образом он выжил. Так же как он, похоже, не испытывает стыда или ненависти. Но, может быть, он просто-напросто в состоянии шока…»
Это последнее объяснение казалось Джорджу Таррасу менее правдоподобным. Он в него не верил. Истина заключалась в том, что по случаю этой первой встречи с Ребом Михаэлем Климродом - встречи, чья продолжительность не превышала двадцати минут, - Таррас интуитивно почувствовал, что этот худой мальчишка, которому едва хватало физической силы держаться на ногах, обладает чудовищной способностью справляться с любыми обстоятельствами. «Быть выше их», - такие слова невольно пришли в голову Таррасу. Точно так же, как он физически чувствовал подавляющую тяжесть интеллекта, пылающего в блеклых и глубоких глазах Реба Климрода.
Мальчик сделал еще один шаг к двери. Его профиль обладал несколько жестокой красотой. Он намеревался уйти. Поэтому последние вопросы, которые задал Таррас, в сущности, имели целью продолжить разговор:
- А кто вас стегал хлыстом и прижигал сигаретами? - Вы знаете ответ, - сказал Реб.
- Тот самый офицер, все двадцать месяцев? Молчание. Еще шаг в сторону двери.
- Вы сказали, что оберштурмбанфюрер сформировал группу в Белжеце…
- 2 октября 1943 года.
- Сколько в ней было детей?
- Сто сорок два человека.
- С какой целью их собрали?
Легкое покачивание головой: он этого не знал. «И на этот раз он не лжет». Таррас сам удивлялся этой своей уверенности. Почти наспех он задал еще вопросы.
- Как вас вывозили из Белжеца?
- На грузовиках.
- В Яновку?
- В Яновку отправили только тридцать человек.
- А куда же сто двенадцать остальных?
- В Майданек.
Это название тогда никоим образом не было знакомо Таррасу. Впоследствии ему пришлось узнать, что имелся в виду другой лагерь смерти на польской земле, подобный Белжецу, Собибору, Треблинке, Освенциму или Хелму.
- Этих тридцать мальчиков отобрал сам оберштурмбанфюрер? В группе были одни мальчики?
- Отвечаю «да» на оба вопроса.
Реб Климрод прошел два последних шага, отделявших его от двери, вступил на порог. Таррас видел его в профиль.
- Я их вам верну, - сказал Реб. Он слегка пошевелил пальцами, сведенными на томиках Уитмена л Монтеня. - Эти книги, я их вам верну. - Он улыбнулся. - Пожалуйста, не задавайте мне больше вопросов. Оберштурмбанфюрер доставил нас в Яновку. Тогда он и начал использовать нас как женщин. Потом, когда русские сильно продвинулись, он и другие офицеры сумели убедить немецкую армию, что они выполняют специальное задание, что им поручено нас конвоировать. Именно поэтому они не убивали нас, хроме тех, кто больше не мог идти.
- Вы не помните фамилии ни одного из этих людей?
- Ни одного. «Он лжет».
- Сколько детей прибыло вместе с вами в Маутхаузен?
- Шестнадцать.
- Вас было лишь девять в могиле, где вас нашел лейтенант Сеттиньяз.
- Когда мы прибыли в Маутхаузен, они убили семерых. Оставили только своих любимцев.
Это было сказано столь же тихим и бесстрастным голосом. Он переступил через порог, остановился в последний раз:
- Могу ли я попросить вас назвать ваше имя, если не возражаете?
- Джордж Таррас.
Т, а, два р, а, с?
- Да.
Пауза.
- Я верну вам книги.
Австрия была разделена на четыре военные зоны. Маутхаузен оказался в советской. Огромное количество бывших узников было перевезено в лагерь для перемещенных лиц в Леондинге, близ Линца, в американскую зону, в строения школы, на скамьях которой сидел Адольф Гитлер, прямо напротив домика, где долго жили его отец и мать. Джордж Таррас, Дэвид Сеттиньяз и их отдел военных преступлений обосновались в Линце. Переезд занял у обоих мужчин много времени, так как одновременно они выполняли свои поручения по розыску бывших надзирателей-эсэсовцев, скрывающихся в окрестностях.
Так что лишь через много дней они заметили исчезновение юного Климрода.
4
В то утро управление Внутренним городом Вены, опоясанным бульваром Ринг, осуществлялось американской армией, которой было дано задание месяц обеспечивать безопасность. Именно поэтому на Кертнерштрассе перед освещенной дверью поста военной полиции выходец из Канзаса и занял в машине место рядом с шофером. Три других участника международного патруля - англичанин, француз и русский - устроились на заднем сиденье.
Машина отправилась в свой четвертый ночной объезд в сторону собора Святого Стефана, чьи две квадратные башни, над которыми высились зеленые колоколенки начали вырисовываться в первых лучах заря.
Она ехала очень медленно, занимая середину шоссе, свободного от всякого движения. Было 19 июня 1945 года, пять часов тридцать минут утра.
Джип выехал на набережную Франца Иосифа, На другом берегу Дунайского канала за полуразрушенными Банями Дианы и темным морем раздавленных войной домов в розовом небе торчал черный, скелетоподобный круг Чертова колеса парка Пратер. Джип свернул налево. Он пересек площадь Морцин, проехал по Гонзагагассе, снова спустился южнее, к Собору Богоматери на бреге. Показалось барочное великолепие Богемской канцелярии.
Показался также и мальчик.
Англичанин заметил его первым, но ничего не сказал. Англичанин сердился. Ему был омерзителен едкий запах табака «капораль», который курил француз; он ненавидел американца, который выводил его из себя своими бесконечными рассказами о бейсбольных матчах и победах над женщинами во время его пребывания в Лондоне до июня 1944 года; и, наконец, он абсолютно презирая русского, который, кстати, даже не был русским, потому что имел узкие глаза, чисто монгольский тип лица и был туи, как пробка. Что касается шофера-австрийца и, хуже некуда, коренного венца, то его постоянный цинизм, а главное, отказ считать себя побежденным врагом делали его совершенно невыносимым.
Англичанин промолчал, но в следующие секунды американец тоже поднял голову и вскрикнул. Взгляды пятерых мужчин тут же устремились на фасад.
Это был фасад особняка. Особняк был небольшим трехэтажным строением с мансардой, с шестью окнами в ряд на каждом этаже, с балконами на двух первых уровнях; самый низкий и самый главный из этих балконов возвышался над величественной входной дверью, расположенной на верху мраморной лестницы и обрамленной двумя колоннами, о которые опирались атланты; общий стиль был весьма чистым венским барокко; особняк почти два века назад был построен учеником Иоганна Лукаса фон Хильдебрандта, одного из создателей Хофбурга.
Все это оставило каменно-безразличными пятеро мужчин в джипе. Они видели только фигуру, словно прибитую - руки и ноги в форме креста - на фасаде, на уровне третьего этажа, в десяти - двенадцати метрах над пустотой; она стояла к ним лицом, наподобие распятия. Этот последний образ сразу же возник сам собой. Все способствовало ему: невероятная худоба высокого распятого тела, на котором мешком висели брюки и рубашка - слишком свободные и слишком короткие, - босые ноги, изможденное лицо с огромными глазами, такими светлыми, что они казались почти белыми в пучке лучей передвижного прожектора, и рот, приоткрытый в гримасе, выдающей достигшие своего пароксизма усилие и страдание.
На самом деле эта сцена продолжалась всего несколько секунд. Помогая себе ключом, цепляясь за края простенка, фигура задвигалась. Пучок лучей поймал ее в последний раз в то мгновенье, когда она перелезала через перила балкона. Послышался шум разбитого стекла, еле уловимое поскрипывание балконной двери, которая открылась и закрылась. Воцарилась тишина.
- Квартирный вор, - невозмутимо заметил шофер-венец. - Но это мальчишка, несмотря на его рост.
Намек был ясен: международный патруль имел право вмешаться в это дело лишь тогда, когда в него оказался бы впутан представитель оккупационных сил. Уголовными преступлениями ведала австрийская полиция. Они предупредили центральный секретариат. Прошло добрых десять минут до прибытия инспектора в сопровождении двух агентов.
Ребу Климроду с лихвой хватило этого времени.
Потом двадцать, может быть, тридцать минут разные звуки доносились до него, как-то странно накладываясь друг на друга,
…Эти шумы, а затем другие, воображаемые, всплывшие из глубины памяти с четкостью, которая повергла его в дрожь: радостные топ-топ Мины, бегающей или прыгающей в коридорах; пианино Катарины, играющей Шуберта; голос их матери Ханны, окрашенный польским акцентом - от него она никак не могла полностью избавиться, - тихий, умиротворяющий голос Ханны, который создавал вокруг нее покой - так же как от камня, брошенного в пруд, по воде плавно расходятся круги, - и говорил вечером в среду 2 июля 1941 года: «Мы, дети и я, поедем во Львов, Иоханн, благодаря паспортам, которые нам достал Эрих. Мы будем во Львове завтра вечером и останемся там до понедельника. А во вторник вернемся в Вену. Иоханн, мой отец и моя мать никогда не видели своих внуков…»
У Реба Михаэля Климрода были точно такие же глаза, как у его матери Ханны Ицкович-Климрод, родившейся в 1904 году во Львове, где ее отец был врачом. И она сперва мечтала пойти по его стопам, если бы не двойное препятствие: она была женщиной и еврейкой. Она начала изучать литературу в Праге, где квота студентов-евреев была менее ограниченной, и в конце концов под тем смутным предлогом, что ее дядя держит торговлю в Вене, она и перебралась сюда, чтобы возобновить изучение права. Иоханн Климрод был ее профессором в течение двух лет. Он был на пятнадцать лет старше Ханны; степные глаза Ханны привлекли взгляд профессора, исключительная живость ума и юмор галицкий сделали остальное. Они поженились в 1925 году; в 1926-м родилась Катарина, в 1928-м - Реб, в 1933-м - Мина…
Двумя этажами ниже хлопнула тяжелая входная дверь, которую полицейские, уходя, закрыли. Затем донеслись какие-то неразличимые отзвуки переговоров между австрийцами и международным патрулем. Еще позже - гул включенных моторов, который вскоре замолк. Тишина вернулась в дом. Реб попытался распрямиться. Ему ведь пришлось очень медленно скрутиться в комочек, сантиметр за сантиметром. Ребенком он сотни раз забивался сюда, съеживался в этом уголке, испытывая таинственное наслаждение от своего добровольного заточения; первое время он боролся с чудовищным страхом и не успокоился до тех пор, пока не преодолел его, заставляя себя прижиматься к стене из голых камней, слегка влажной, холодной, по которой ползало нечто белесое. По крайней мере он воображал, что это белесое, поскольку Реб не включал свет, чтобы сохранять загадочность и, главное, способность испытать страх, а затем - снова овладеть собой.
Наконец доска поддалась под его пальцами. Он просунул ногу, потом плечо, проскользнул в отверстие, оказался в платяном шкафу, а из него попал в комнату - свою комнату, - в которой теперь совсем не было мебели. Он вышел в коридор. Направо комната Мины, чуть подальше - Кати. Обе комнаты были пусты. Как и те, где были игровая комната, музыкальная гостиная, и та, что Ханна предоставила ему, Ребу, в качестве его кабинета…
…И также в трех комнатах для друзей, двух комнатах, отведенных гувернантке-француженке, из которых вынесли все, вплоть до обрамленных гравюр - на них были запечатлены Вогезская площадь и Мост искусств в Париже, вид Луары в окрестностях Вандома (там родилась мадемуазель), узкая бухточка в Бретани и, наконец, пейзаж в Пиренеях.
На верхнем этаже - там находились помещения для прислуги - обнаружились признаки того, что здесь еще живут или жили совсем недавно. Он увидел две раскладушки и очень старательно уложенный вещевой мешок. В воздухе веяло слабым запахом светлого табака. На проволоке в ванной сушилось нижнее белье цвета хаки.
Он снова спустился вниз и попал на второй этаж.
На этом этаже всегда жили его родители. Из очень широкого, выстланного мрамором коридора Ханна сделала границу, которую дети или прислуга не осмеливались пересечь без ее особого разрешения. На одном «берегу», том, чьи окна выходили на фасад, тянулся ряд общих комнат: две гостиные, столовая, под прямым углом удлиненная огромной буфетной и кухней, а на другом, в пандан общим залам, находилась библиотека, такая просторная, что касалась обоих «берегов» и в некоем роде их соединяла.
Он распахнул дверь с правой стороны. Здесь были личные апартаменты Ханны, запретная территория. А теперь совершенно опустошенная. Со стен даже аккуратно сорвали обои. Большая кровать Ханны стояла в простенке между двумя окнами, выходящими на внутренний двор. Реб родился в этой кровати и его сестры тоже. Идя вперед параллельно коридору, он вошел в будуар. Пустота. Потом прошел в кабинет Ханны, где в промежутке между его собственным рождением в 1928 году и появлением на свет Мины в 1933-м Ханна подготовила, разумеется, успешно, докторскую диссертацию по философии. И здесь ничего.
Следующая за расположенной посередине ванной комната принадлежала его отцу. Она была полностью меблирована. Но он не узнал обстановки. Кровать, кстати, не подошла бы его отцу, была слишком высока; калека не мог бы лечь в нее без посторонней помощи.
Он открыл один шкаф, другой. Внутри множество мундиров, обвешанных звездами и наградами. На полках сложены стопки нательного белья и безупречно отглаженных рубашек. Он увидел всевозможную обувь, даже полуботинки со шнурками. На двух отдельных вешалках висело штатское платье. Он потрогал его…
…хотя взгляд уже был устремлен на последнюю дверь, что вела в библиотеку.
Он повернул дверную ручку, но не сразу распахнул створку двери. Впервые после того, как он проник в дом, на его лице появилось какое-то выражение. Зрачки расширились, рот слегка приоткрылся, словно у него внезапно перехватило дыхание. Он прижался виском, потом щекой к дверной раме. Он закрыл глаза, и его черты исказила судорога отчаяния. Реб услышал - несомненно, гораздо отчетливее, чем если бы это был реальный звук, - привычный и мягкий, чуть шелестящий звук резиновых колес кресла-каталки Иоханна Климрода, обе ноги которого отнялись в 1931 году, весной; Ребу Михаэлю еще не было тогда трех лет. Он слышал голос своего отца, разговаривающего по телефону, либо обращающегося к компаньону Эриху Штейру, либо к одному из четырех своих помощников, либо к одной из трех секретарш. Он слышал, как позвякивает маленький грузовой лифт, на котором отец, покидая свой адвокатский кабинет на первом этаже, поднимался на второй этаж, в библиотеку и свою личную комнату.
…Слышал, как его отец говорит Штейру: «Эрих, я боюсь этой поездки во Львов. Несмотря на те пропуска, что вы им раздобыли…»
Он открыл глаза, толкнул дверь, вошел. В комнате размером восемнадцать на восемь метров всего и было, что длинный полированный дубовый стол, который стоял здесь всегда, старый ковер, колченогий стул. Поверх деревянных панелей на стенах, обитых шелком гранатового цвета, еще сохранились следы картин, висевших здесь. Даже было выломано несколько книжных полок, местами достигающих в высоту четырех метров и огороженных галереей из дубовых перил. Не осталось ни одной из пятнадцати или двадцати тысяч книг, собранных за сорок лет Иоханном Климродом, а до него - четырьмя или пятью поколениями Климродов; один из них был высокопоставленным чиновником при Иосифе II, императоре Германии и Австрии, короле Богемии f Венгрии. И также ничего не уцелело из дивной коллекции раскрашенных деревянных мадонн, хрупких, улыбающихся, облаченных в парчу; им было четыре с половиной века…
В разграбленную, фантастически гулкую библиотеку сквозь закрытые ставки начал просачиваться рассвет. Он подошел к маленькому грузовому лифту - так приходят v последнему спасительному прибежищу…
Чтобы попасть в Вену этим утром 19 июня, он прошел пешком сто шестьдесят километров, отделяющих Маутхаузен от столицы, передвигался только ночью а дрек спал, воровал на фермах пропитание: в Санкт-Пельтене, идя напрямик, переправился через Дунай и в завершение пересек Венский лес; последние тридцать пять километров он отмахал без передышки и около двух часов утра уже миновал парк и дворец Шенбрунн. Спустя много лет Дэвиду Сеттиньязу, который спросил его о причинах этой неистовой и одинокой гонки, - ведь Сеттиньяз, точно так же как и Таррас, наверняка помог бы ему добраться до Вены, - Реб, наверное, просто, со своим обычным отсутствующим видом ответил: «Я хотел отыскать моего отца, отыскать сам».
Когда построили грузовой лифт, то, чтобы его укрыть, перед решеткой на самой обычной деревянной панели прикрепили одну створку дарохранительницы, попавшей в дом из какой-то приходской церкви в Тироле или Богемии; створка датировалась пятнадцатым веком, и те, кто разграбил все сокровища особняка, не ошиблись: створка исчезла, осталась лишь ясеневая панель.
Он открыл лифт. Металлическая клетка была узкой, точно в размер кресла-каталки. И кресло стояло здесь, пустое.
Реб Климрод теперь знал наверняка - его отец погиб. Он плакал, стоя перед пустым креслом.
5
Книжный магазин находился на Шенкенгассе - маленькой улочке в первом округе Вены, затерявшейся между группами конных статуй дворца Даун-Кинского и Бург-театром.
В него попадали, сойдя вниз три ступеньки, сегодня не существующие. И оказывались в анфиладе из трех сводчатых комнат; свет в каждую из них проникал через подвальное окно. Человек по фамилии Вагнер - ему было за шестьдесят - в течение двадцати лет работал в Национальной библиотеке дворца Хофбург, прежде чем завести собственную торговлю. Не без основания он гордился тем, что входит в число трех или четырех лучших специалистов Вены по редким изданиям и инкунабулам.
Сперва он не узнал Реба Михаэля Климрода.
В этом не было ничего удивительного: четыре с половиной года протекло, слишком многое случилось после последнего появления здесь малыша в коротких штанишках, с непокорной прядью волос на высоком лбу, слишком маленького для своего возраста; он наносил свои визиты почти каждый месяц, в период школьных занятий неизменно по четвергам; молча ходил вдоль полок, рассматривал стеллажи и чаще всего уходил, не проронив ни слова, Гораздо реже он застывал перед каким-нибудь изданием, как правило, только что приобретенным Вагнером, с безошибочностью, которая в конце концов даже перестала удивлять книготорговца. Тут он тихо встряхивал головой с, таким видом, словно хотел сказать: «У нас оно уже есть», либо осведомлялся о происхождении книги или рукописи, о времени ее создания, о ее стоимости. Вопросы заканчивались неизбежной фразой: «Я скажу о ней моему отцу. Не могли бы вы, прошу вас, сохранить ее до ближайшего четверга?» И спустя неделю он возвращался, объявляя своим тихим, еще ломким, но каким-то странно отрешенным голосом вердикт отца и глядя мечтательными глазами: покупает мэтр Климрод или нет. В случае необходимости Вагнеру лишь оставалось отправиться в особняк, чтобы заключить сделку с калекой, чья сказочная библиотека приводила его в восхищение.
Фигура, представшая перед Вагнером, ничем не напоминала мальчишку тех давних дней. Она была на добрых тридцать сантиметров выше, одета в твидовый, британский пиджак, в брюки кирпичного цвета - все это было ему явно коротковато, - обута в роскошные полуботинки стиля Ришелье, которых в Вене нельзя было отыскать уже много лет. Вагнер подумал, что перед ним скорее англичанин, чем американец.
Тут Реб Климрод наконец сошел с третьей ступеньки и уже не стоял против света. Его глаза сразу же что-то напомнили Вагнеру, А потом та манера, с какой пришедший начал расхаживать среди книжных полок, усилила впечатление уже виденного. Вагнер спросил по-английски:
- Вы ищете что-то конкретное?
- Книги моего отца, - по-немецки ответил Реб.
В это мгновение он остановился перед тридцатью двумя томами Вольтера издания 1818 года. Вагнер вдруг встал… и сразу замер, словно осознав излишнюю торопливость своих движений.
- Вы молодой Климрод, - сказал он после долгих секунд молчания. - Калеб Климрод.
- Реб.
- Вы невероятно выросли. И сколько же вам теперь лет?
Реб миновал издание Вольтера и продолжил свой обход. Отойдя чуть поодаль, он ни на секунду не задержался перед переплетенными в голубую кожу изданиями «Солдатских песен» Кастелли, «Дулина из Майнца» фон Алксингера, «Опасных связей» Лакло и редчайшей книги Абрахама а Санкта-Клара «Пройдоха-Иуда». На ее обрезе красовалась тонко нанесенная золотом буква К, почти незаметная для того, кто не знал бы, где ее искать, если не воспользовался бы лупой.
Реб отдалился от книг.
- Почему у меня должны быть книги вашего отца? - спросил Вагнер. - Я всегда продавал ему книги, но никогда не покупал.
- И недавно не покупали?
Вопрос был задан с абсолютной естественностью. Пусть на две-три секунды, но книготорговец пришел в явное замешательство:
- Недавно не покупал. И вообще не покупал. Если хорошенько подумать, то вот уже три или четыре года, как я не продал вашему отцу ни одной книги. И почти столько же времени вы не приходили сюда. Вас не было в Вене?
- Я путешествовал с матерью и сестрами, - ответил Реб.
Он обернулся с улыбкой:
- Я так рад снова видеть вас, господин Вагнер. У вас по-прежнему такие прекрасные книги. Сейчас я не располагаю временем, но с удовольствием зашел бы к вам немного поболтать. Может, сегодня вечером?
- Я закрываю в семь часов, - сказал Вагнер. Было три часа дня.
- Я буду здесь раньше, - сказал Реб. - Или, может быть, завтра утром. Но вероятнее всего сегодня вечером. Во всяком случае, я не простил бы себе, что заставил вас держать магазин открытым. В случае опоздания, прошу вас, не ждите меня…
Вагнер улыбнулся в ответ:
- Приходите когда вам удобно. Сегодняшний вечер меня вполне устроил бы. Вы всегда будете желанным гостем. И передайте мои лучшие дружеские пожелания вашему отцу.
По Шенкенгассе Реб шел широким, спокойным шагом. Ему даже не пришлось оборачиваться: витрина часовщика послала ему мимолетное отражение Вагнера, застывшего у подножья лестницы; он вышел на порог, чтобы посмотреть ему вслед. Реб шел до тех пор, пока не скрылся из поля зрения Вагнера, дошел даже до церкви Меньших Братьев, вернулся по Ловельгассе к Бург-театру, откуда мог прямо видеть вход в книжный магазин. Прождав минут тридцать - сорок, он наконец увидел, как подъехали мужчины. В черной машине их было трое, абсолютно ему незнакомых и никоим образом не обладающих лицами людей, которых могут интересовать редкие или старые книги. Кстати, Вагнер, который, наверное, их ждал, вышел сразу же, едва они появились, поговорил с ними, что-то показывая рукой; один жест по крайней мере был достаточно красноречивым даже на расстоянии: приехавшим мужчинам, которых он наверняка предупредил по телефону, Вагнер увлеченно описывал внешность Реба Климрода. Двое мужчин вошли в книжный магазин, третий, чала поставив свою машину, отправился в подворотню дома напротив. Стоять на стреме.
Вена 1945 года, конечно, больше не была Веной Иоганна Штрауса и ресторанчиков в Гринцинге, das goldene Wienerherz - прославленное венское золотое сердце - больше не билось в ритме вальса; это был полумертвый, наполовину разрушенный и, несмотря на июньское солнце, даже мрачный город; парк Пратер находился в русской зоне, там как раз начали покрываться ржавчиной подбитые танки, кое-где уже заросшие травой; от Кернтнер-штрассе, которая была тем же самым, что рю де ля Пэ или Пятая авеню уцелело лишь несколько огрызков закопченных домов, в которых едва начинали восстанавливать первые этажи и немногие были там, где они были раньше: люди, пленные, если они не погибли, раненые или на долгом пути возвращение, были разбросаны по всей Европе.
Он не обратился в австрийскую полицаю (тем более к оккупационным властям). У Реба не было никакого удостоверения личности, на худой конец это не оказалось бы главным препятствием, хотя он и совершил кражу, присвоив себе кое-что из штатского платья британского генерала. Наверное, Реб полагал, что в полиции могли найтись свои Вагнеры.
Дэвид Сеттиньяз убежден: с первой минуты Реб Климрод знал, что его отец погиб, и догадывался о той роли, которую сыграл в этом Эрих Штейр. В июне 1945 года Штейр, весьма вероятно, еще находился в Вене, подобно бесчисленным военным преступникам, которые, когда война официально закончилась, просто-напросто разошлись по домам; кое-кто из них, например, Менгеле, даже вновь открыли в Гюнцбурге свои довоенные врачебные кабинеты. По мнению Сеттиньяза, визит Реба к Вагнеру был разведкой. Мальчик выбрал Вагнера, а никого другого, по причине давних, еще до 1940 года, связей между Штейром и Вагнером. В результате Реб убедился, что, раз в книжном магазине появились трое наемных убийц, Штейр попытается захватить и уничтожить его.
Но Реб пока не ставил перед собой другой цели, кроме как напасть на след Иоханна Климрода Он провел в Вене два или три дня, где-то скрываясь то ли в особняке, то ли в разрешенном доме. 23 июня он нашел женщину из Райхенау… благодаря которой вышел на зальцбургского фотографа… и окунулся в кошмар.
6
В Пайербахе он слез с двуколки, в которую была запряжена одна лошадь. Крестьянин дальше не ехал. Реб с улыбкой сказал:
- Огромное спасибо. И надеюсь, что ваш внук скоро вернется. Уверен, что вернется.
- Да услышит вас Бог, мой мальчик, - ответил старик.
Реб пошел по извилистей дороге. Прямо перед ним и справа поднимались на высоту более чем две тысячи метров вершины Ракса и Шнеберга.
Он добрался до Райхенау поздним утром 23 июня. Выйдя из Вены на рассвете, он сумел найти место в джипе, который высадил его на соборной площади Винер-Нейштадта, где война оставила заметные следы. Крестьянин в двуколке подобрал его в четырех километрах от Нейнкирхена, когда он с окровавленными ногами брел по обочине.
Райхенау оказался простой деревней. В первом же доме ему сказали, где он сможет найти Эмму Донин. Он туда и направился; пройдя небольшой альпийский луг, дошел до хижины из полукруглых бревен, стоящей на каменном фундаменте. С виду она выглядела довольно просторной; в ней могло жить несколько человек; трое мальчиков от двух до шести лет с золотистыми волосами и голубыми глазами стояли рядком, какие-то странно притихшие и неподвижные, с голыми коленками, положив плашмя руки на край большого каменного корыта; все они были до отвращения грязны. В воздухе к аромату сырой весенней земли примешивался запах дыма. Реб улыбнулся и заговорил с детьми, которые ему не ответили, затравленно на него поглядывая. Он обогнул ферму и увидел женщину, очень толстую и очень грубую; на ее сильных руках на внешней стороне ладоней выступали плотные голубые жилы. Она и глазом не моргнула, когда он сказал ей, что он Реб Михаэль Климрод из Вены, сын мэтра Иоханна Климрода, адвоката. Ее толстые и расплющенные на концах пальцы продолжали чистить початок кукурузы, зерна которой она размеренно бросала в котел, уже наполненный водой, где плавало несколько картофелин и брюква. Стоя перед ней, Реб заметил, что к ее наполовину облысевшему потному темени прилипли редкие серовато-желтые прядки волос.
- Вы работали в доме моего отца, - сказал Реб. - Я хотел бы знать, что с ним произошло.
Она спросила, почему он пришел именно к ней. Реб объяснил, что узнал ее фамилию от торговца дровами на Щультергассе, улице, расположенной позади Богемской канцелярии. Она переваривала это сообщение все то время, что понадобилось ей, чтобы закончить чистку еще двух початков, подхватить котел - от помощи Реба она отказалась, - отнести его в хижину и поставить на огонь. Наконец она сказала:
- Я никогда не работала у господина Климрода.
- Но вы работали в его доме, - уточнил Реб. - Начиная с сентября 1941 года.
Впервые она подняла голову и пристально на него посмотрела:
- Вы пришли за тремя малышами, так ведь?
- Нет.
- Вы пришли за ними. Она еще будет жаловаться, эта шлюха. Она гуляет в Вене с американцами, оставив мне на воспитание своих детей и почти не давая денег, и еще хочет, чтобы я обращалась с ними, как с королями.
Легкий шорох босых ног. Реб обернулся: вошли трое мальчуганов. У одного из них на скуле был голубоватый кровоподтек; ноги у всех троих были исполосованы ударами хлыста.
- Я приехал и ради них, - сказал Реб. - Она просила меня посмотреть, как они тут живут. Теперь, пожалуйста, отвечайте на мои вопросы.
Она опустила глаза и зло спросила:
- Могу я положить в суп сала?
- Я хотел попросить вас об этом, - улыбаясь, сказал Реб, продолжая смотреть на нее в упор.
Он начал задавать вопросы. Кто нанял ее в сентябре 1941 года экономкой в особняк Климрода? Человек по имени Эпке, ответила она. Этот Эпке был владельцем дома? Нет. В таком случае кто стоял над Эпке и отдавал ему приказы? Она уже не помнит его фамилии. Реб улыбнулся, покачал головой: «Ай-ай-ай…» Но она действительно не помнит, сказала она, По крайней мере не помнит фамилии. Человека - да, помнит. Хозяина.
- Очень высокий и очень красивый мужчина. Блондин.
- Он носил форму?
- Эсэсовскую, - ответила женщина. - Генерал, не меньше.
Приходил редко.
А в сентябре 1941 года в доме еще оставались слуги, которые работали там давным-давно? Много лет? Например, очень старый седой человек по имени Антон?
- Да.
Не знает ли она, где сегодня Антон?
- Он умер, - ответила она. - Перед самым Новым годом. Его раздавил военный грузовик.
А кто-нибудь еще из прежнего персонала? Никого. Она и четверо других слуг были наняты одновременно. Кем, Эпке?
- Да.
Она сняла шмат сала, подвешенного к балке потолка, отрезала кусок, потом, постояв в нерешительности, второй.
- И еще один, пожалуйста, - сказал Реб. - По куску на каждого ребенка. Думаю, они съели бы на три-четыре картофелины больше…
Дом Климрода был меблирован, когда она вошла туда в первый раз? Она не поняла вопроса: «Как меблирован?»
- Конечно, был меблирован, - ответила она, искренне удивившись.
- Положите картошку, пожалуйста, - напомнил Реб. - И не слишком мелкую.
А помнит ли она книги, тысячи книг? Да. А картины? Да, были картины, много картин, если можно назвать это, картинами; и также всякие тканые штуки, тоже развешанные по стенам, ну да, гобелены. И статуи.
- В библиотеке, где стояли все эти книги, был маленький лифт. Вы помните его?
Она заканчивала чистить еще три картофелины. Ее толстая рука, которая держала острый нож, прижав большой палец к черенку лезвия, застыла. Она нахмурила брови, роясь в своих воспоминаниях:
- Это такая штуковина, вроде грузового подъемника? Что была укрыта разрисованной доской?
«Доской» была створка дарохранительницы.
- Да, - ответил Реб.
Она помнила. Даже один раз, случайно, открыла ее и была потрясена, увидев механизм, о котором ей никто ни когда не говорил.
- Когда это было?
- Перед Новым годом.
- Сорок первым?
- Да.
- А когда точно? В декабре?
- Раньше.
- В ноябре, октябре?
- В ноябре.
Через несколько недель после ее поступления на службу. Пальцы Реба вцепились в балку.
- Там, в лифте, было что-нибудь?
- Кресло на колесах, - сразу же ответила она.
Молчание. Взгляни она на него в эту минуту, она, без сомнения, поняла бы, до какой степени он слаб, беспомощен и полон отчаяния. Но она возилась у котла, раздувая угли и подкладывая дрова.
Он вышел.
Спустя какое-то время он позвал детей, а когда они покорно подошли к нему, раздел их донага перед корытом, которое наполняла тонкая струйка чистой води, стекавшая по наклонному желобу из выдолбленных стволов. Реб вымыл всех троих.
- Скажите, пожалуйста, нет ли у вас мыла?
- А еще чего? - ухмыльнулась она, явно оправившись от испуга.
Он тщательно, как мог, промыл ссадины, заставил детей одеться. Снова подошел к женщине:
- А мебель, книги, картины еще оставались в доме?
- Их сняли накануне отъезда хозяина, - сказала она. - Приехали три армейских грузовика под началом эсэсовцев и увезли все. Или почти все. На другой день явились венские антиквары и забрали оставшееся. Кроме стола, слишком большого и тяжелого, который не пролезал в двери.
- Эпке был при этом?
- Он и командовал.
- Опишите мне его, прошу вас.
Она рассказала. Им вполне мог оказаться одни из тех трех мужчин, что после его прихода нагрянули в книжный магазин Вагнера.
- А тот, кого вы называете хозяином? Высокий и очень красивый мужчина?
- Он приехал вечером на машине с флажком. И сказал Эпке: «Вывозите то-то и то-то», а еще велел Эпке рассчитать нас и отпустить.
- Где теперь Эпке?
Она пожала плечами; в ее зрачках появился отблеск злой иронии.
- Вы просто мальчишка, - заметила она. - Почему я должна вас бояться? Он улыбнулся.
- Вы меня боитесь, - вкрадчиво сказал он. - Посмотрите мне в лицо, в мои глаза и увидите, что вы очень меня боитесь. И правильно делаете, что боитесь. - Его рука, сжимающая садовый нож, опустилась вниз. - Я вернусь, Эмма Донин. Через неделю или месяца через два. Вернусь проверить детей. И если на них будет хоть один след от удара хлыстом, я перережу вам глотку и отрежу руки. Нет, сначала руки, а потом перережу. Вы разговаривали с седым стариком по имени Антон, которого раздавила армейская машина?
Глазами, полными ужаса, она, не отрываясь, смотрела на нож, но, может быть, менее внимательно следила за кривым лезвием, чем за длинной, протянутой к ней рукой. Она утвердительно кивнула головой.
- Нечасто, - прибавила она. - Он был неразговорчив.
- Я знаю, - сказал Реб. - Но, может, он говорил что-нибудь вам или кому-либо из слуг насчет моего отца Иоханна Климрода. Попытайтесь вспомнить, прошу вас.
Вошли малыши и как-то робко уселись за стол; все трое переводили глаза с садового ножа на испуганное лицо женщины, хотя могло показаться, что эта сцена волнует их меньше Всего на свете. Позы, тишина, большие, очень серьезные глаза малышей, эта затерянная в лесу хижина-ферма заставляли вспомнить одну из немецких сказок с людоедами и феями.
- Однажды, - сказала Эмма Донин, - он говорил о каком-то санатории.
- Куда отвезли моего отца в промежутке между июлем и сентябрем 1941 года?
- Да.
Это под Линцем, пояснила она. Антон произнес какое-то другое название, но она его уже не помнит. Реб вытащил из-под рубашки штабную карту, украденную у британского генерала. Поиски потребовали времени: он подряд прочел все названия на карте, включая Маутхаузен, в радиусе шестидесяти километров вокруг Линца.
Читал до той минуты, пока она не подтвердила, что это Хартхайм.
Замок Хартхайм.
7
Спустившись в долину из Райхенау, он провел остаток дня и следующую ночь в Пайербахе, в доме того старика с двуколкой, чье приглашение он сначала отверг. И единственный раз за четыре года после своего отъезда во Львов с матерью и сестрами он спал в настоящей постели, ел за семейным столом. Старика звали Доплер; троих его внуков забрали в немецкую армию: двое официально считались погибшими, а третий пропал без вести. Реб Климрод рассказал Доплеру о детях, оставленных на попечительство Эмме Донин, и просил его приглядывать за ними.
Реб сделал ошибку, снова заехав в Вену. Не для того, чтобы опять побродить рядом с Богемской канцелярией или же еще раз зайти в особняк. Он расспрашивал многих людей об Эпке.
Тщетно. Фамилия никому ничего не говорила; можно было подумать, что Эмма Донин ее выдумала.
На самом деле то, что он узнал эту фамилию, свидетельствовало о его успехах. Точно таким же успехом было и то любопытство, которое он проявлял относительно точных обстоятельств смерти Антона Хинтерзеера, сбитого военным грузовиком «седовласого старика», который состоял на службе у Кдимродов более полувека. Реб Климрод думал, что его просто-напросто убрал Эпке.
«Высокий и очень красивый блондин» в форме высшего офицера или генерала СС, которого описала Эмма Донин, был, очевидно, Эрих Штейр.
А Штейр, подобно Эпке, считал, что поиски Реба Климрода могут привести его к открытию чудовищной тайны.
Замок Хартхайм находится на дороге, идущей по берегу Дуная, если ехать из Линца в Пассау (Германия). Местечко называется Алькховен; это крохотная тихая деревушка, какие сотнями встречаются в Верхней Австрии. От Алькховена до Линца всего пятнадцать километров на юго-запад, тогда как Маутхаузен лежит к востоку от Линца.
Замок представлял собой огромное, в стиле Ренессанса, здание с многочисленными слепыми окнами, выстроенное в тяжеловесном и мрачном германском вкусе императора Максимилиана. Просторный двор, окруженный довольно красивыми колоннадами, не мог сгладить зловещего впечатления от ансамбля, который венчали четыре башни.
- Это был санаторий, - жалостливо сказал Ребу рыжий мужчина. - Что-то вроде госпиталя, если хотите. Я бывал там дважды, в 1942 году и потом в следующем. У них случилось короткое замыкание, и они меня вызвали. - Он мелко затряс головой и сказал с опаской: - Но ничего необычного я не видел.
Рыжий держал электромеханическую мастерскую в Линце, недалеко от центра города. Он с первого взгляда узнал Реба Климрода, в ту секунду, когда высоченная и худая фигура подростка выросла на пороге. Он вспомнил мальчика, которого офицеры СС постоянно таскали за собой - однажды даже на привязи, как собаку - в Маутхаузене, где сам он часто бывал, но только в качестве электротехника. Подобно всем людям, чья деятельность как-то была связана с концлагерями, он знал, что розыске военных преступников, проводимые отделом Военных преступлений, начали принимать широкий размах, но еще больше он опасался Еврейского комитета, недавно организованного в самом Линце. Евреи теперь стали страшно опасны. Уже два раза он встречал на улицах Линца другого бывшего узника Маутхаузена, который, кстати, жил не очень далеко от него, в доме № 40 на Ландштрассе [В годы своего отрочества Адольф Эйхман жил в доме №32 на Ландштрассе (прим. автора)]; изредка ему мерещились в кошмарах черные в пронзительные, чуть застывшие глаза Визенталя, хотя он считал себя совершенно невинным и непричастным: ведь он был лишь электротехником, ничего более; что они могли поставить ему в вину?
Однако этот парень, пришедший к нему и расспрашивающий о Хартхайме, был еврей; рыжий отлично помнил полосатую робу, на которой желтая буква «J» [От немецкого слова Jude - еврей.] занимала центр двойного желто-красноватого треугольника.
Именно рыжий назвал Ребу Климроду фамилию фотографа из Зальцбурга.
Из Вены в Линц Реб добирался на подножке разбитого, открытого всем ветрам вагончика - их снова пустили по отдельным линиям австрийских железных дорог. Он приехал в Линц 30 июня и пешком - или на военном джипе (эти машины охотно подвозили штатских) - преодолел четырнадцать километров до Алькховена. Он никогда никому не говорил, побывал он или нет в замке Хартхайм.
Ни Таррас, ни Сеттиньяз не осмелились спросить его об этом.
Реб Михаэль Климрод был первым человеком - кроме, разумеется, тех, кто там работал, - который раскрыл, чем действительно занимались в замке Хартхайм. Об этой деятельности было официально сообщено лишь в 1951 году, спустя шесть лет, благодаря чистой случайности и вмешательству Симона Визенталя.
В Зальцбург он прибыл второго июля ночью либо утром третьего. Он преодолел более шестисот километров - по крайней мере две трети из них пешком, - спал мало или не спал совсем, ночуя где попало (единственным исключением была его остановка в семействе Доплера в Пайербахе), без всякой дружеской поддержки, все глубже погружаясь в безнадежное и трагическое одиночество, охваченный одной навязчивой мыслью: узнать, где и как погиб отец..
Зальцбургского фотографа звали Лотар.
- Его нет дома, - сказала женщина с седыми, коротко подстриженными волосами. - Здесь он живет, но не работает. Вы можете пойти в его лабораторию. Она согласилась указать ее адрес: в Durchhauser - крытом пассаже, - прямо за Башней Колоколов.
- Вы знаете, где это?
- Найду, - ответил Реб.
Он ушел, стараясь не хромать. Переходя площадь Старого рынка, совсем рядом с созданием князей-архиепископов Зальцбурга - бывшей аптекой, которая так странно выглядела фасада, он второй раз заметил машину «Скорой помощи».
Первый раз это произошло на том берегу Зальцаха, когда он, сворачивая с ведущей из Линца дороги, заметил машину, припаркованную у въезда на Штаатсбрюкке, капотом в его сторону. На переднем сиденье было двое мужчин, неподвижных и с невыразительными лицами подчиненных, ждущих приказа отправиться в путь. На выкрашенной в цвет хаки машине «Скорой помощи» был красный крест на белом фоне; в ней совершенно ничего не могло привлечь внимания.
И вот теперь она оказалась в центре старого Зальцбурга, снова на стоянке, хотя за рулем никто не сидел. Но номер был тот же, та же царапина справа на переднем бампере.
Реб Климрод с невозмутимым лицом наконец перешел площадь, ни с того, ни с сего напустив на себя какую-то неуклюжесть и даже еще сильнее припадая на одну ногу, чего раньше не делал.
Реб находился примерно в дустах пятидесяти метрах от Башни Колоколов.
До Башни он добрался через двадцать пять минут.
Durchhauser был темным и узким; подняв руки над головой, даже не вытягивая их, Реб Климрод мог бы коснуться свода. Он прошел вперед метров десять, миновав какие-то темные лавчонки, прежде чем заметил табличку, на которой по белому фону было довольно неуклюже выведено черной краской: «К.-Х. Лотар - художественная фотография». Он толкнул стеклянную дверь, тонко задребезжал колокольчик. Он очутился в низкой зале, стены и потолок которой были выложены из камня. По обе стороны от него располагались два больших деревянных прилавка, словно у торговцев тканями; но они были как и полки за ними.
- Я здесь, - послышался голос из задней комнаты.
В глубине залы полотняная занавеска скрывала раму двери. Реб Климрод приподнял ее и проник в следующую комнату. Он оказался перед четырьмя мужчинами, один из которых мгновенно приставил к его левому виску пистолет:
- Стой смирно, не кричи.
Он узнал двоих: это были те самые, что сидели на переднем сиденье военной машины «Скорой помощи». Третьего он опознал по описанию, которое сделала в Райхенау Эмма Донин: это был Эпке. Четвертого он никогда не видел. Они спросили его, где он пропадал и как так получилось, что он потратил столько времени на то, чтобы добраться сюда от площади Старого рынка, которая, если идти пешком и даже хромая, находится всего в двух-трех минутах ходьбы.
Лицо Реба Климрода невероятно преобразилось, как и весь он. Он теперь казался гораздо моложе своих лет, более хрупким и измученным. Глаза его широко раскрылись от ужаса:
- Я хочу есть, я устал, - ответил он хнычущим голосом мальчишки, не понимающего, что с ним происходит. И смертельно испуганного.
Дэвид Сеттиньяз принял телефонный звонок вместо Тарраса, ушедшего, как он выражался, «побродить на свежем воздухе». Звонок исходил, разумеется, от какого-то военного чина, поскольку гражданская телефонная связь еще не была полностью восстановлена в Австрии. Человек на линии нес невнятную галиматью, полагая, что говорит по-английски. Сеттиньяз определил акцент и предложил:
- Вы можете говорить по-французски, господин майор.
Дэвид объяснил, кто он такой и в чем он считает себя компетентным, чтобы заменить капитана Тарраса во всех или почтя во всех делах. Затем он замолчал, со все возрастающим изумлением слушая то, что сообщал ему из Зальцбурга офицер французских оккупационных войск. В действительности Дэвид, почти не раздумывая, благодаря какому-то порыву, который будет иметь в его жизни немалое значение, впервые за свою служебную карьеру солгал по крупному:
- Главное, не верьте ему на слово, - сказал он, - юноша старше и опытнее, чем кажется. Доверьтесь ему во всем, он работает на O.S.S.[O.S.S. - управление стратегического обеспечения (пропаганда, стратегическая разведка, организация диверсий и т.п.) США.], и это один из лучших агентов. Пожалуйста, точно выполняйте то, о чем он вас попросит. И только повесив трубку, он задал сам себе по-настоящему значительные вопросы: о тех мотивах, которые заставили его совершить эту глупость, о том, что он все-таки сможет сказать Таррасу, чтобы оправдать эту грубую ложь, а помимо прочего, о той в очередной раз необычайной - и опасной - ситуации, в которой оказался юный Климрод.
Четвертым человеком был попросту Карл-Хайнц Лотар. Полный краснолицый мужчина, довольно высокий и, как это часто бывает, с маленькими, почти женскими ручками. Несмотря на царящую под каменным сводом прохладу, он истекал потом и явно испытывал страх.
В замке Хартхайм с осени 1940 и по конец марта 1945 года работали два австрийских фотографа. Один из них все еще жив, сейчас он живет в Линце; о нем, называя его Бруно Брукнером, упоминает в своих воспоминаниях Симон Визенталь.
Другой был Карл-Хайнц Лотар. Для него все началось в середине октября 1940 года. Его вызвали в Gauleitung [Gauteitung (нем.) - областное управление.]. Линца спросили, может ли он выполнить кое-какие «специальные фотографические работы», соблюдая на сей счет полнейшую секретность. Предложили ему триста сорок марок в месяц. Он согласился, и его доставили на машине в замок Хартхайм, которому в то время уже дали прозвище «санаторий».
Директором учреждения тогда был капитан Вирт, который впоследствии в качестве вознаграждения за свою превосходную работу в Хартхайме получил должность, директора главного управления концлагерями в Белжеце, Собиборе и Треблинке в Польше. Позже на посту директора Хартхайма его сменил Франц Штанглъ, потом ставший также управляющим Треблинкой. Собственно медицинское руководство «санаторием» обеспечивал доктор Рудольф Лохауэр [Он покончил жизнь самоубийством вместе со своей женой и своими детьми в конце апреля 1945 года (прим. автора). ] из Линца со своим помощником доктором Георгом Ренно [Арестован в 1963 году во Франкфурте (прим.автора).].
Вирт объяснил Лотару, какого рода работы от него ждут: речь шла о том, чтобы делать наивысшего качества фотографии больных, на которых врачи Хартхайма проводили опыты; в количестве тридцати - сорока в день. Эти опыты заключались в определении самых действенных способов убийства людей и разработке в этой области промышленной технологии, разработке строго научной шкалы тех ступеней страдания, которые может вытерпеть человеческое тело перед тем, как погибнет.
Лотара просили фотографировать и снимать на кинопленку головной мозг подопытного; мозг, который старательно обнажали, срезав черепной свод для того, чтобы в момент смерти зафиксировать вероятные, видимые изменения.
Такова была первая, но не самая важная задача Хартхайма: в действительности замок был школой и центром подготовки, предназначенным для «студентов», которые, завершив свое обучение, направлялись в различные лагеря уничтожения, чье создание было предусмотрено Гитлером на совещании в Ваннзе в январе 1941 года (на самом деле вопрос об их создании рассматривался и раньше). Впрочем, Хартхайм был не единственным заведением подобного рода [Существовали и три других: замок Графенегг близ Бранденбурга, в сорока километрах от Потсдама, замок Гадамар близ Лимбурга, между Кобленцем и Франкфуртом, и замок Зонненштайн в Саксонии (прим. автора).].
Лотару в его работе мешало то, что ему часто приходилось снимать через глазок в двери, когда экспериментировали с газами, на первых порах мешало зловоние от кремационной печи. В общей сложности он, должно быть, сфотографировал по крайней мере две трети человек, уничтоженных в Хартхайме.
Наверное, его смущало лишь одно: подавляющее большинство из тридцати тысяч были христианами - немцами, австрийцами или чехами, направленными в Хартхайм для того, чтобы они подпали под программу Vernichtung Lebesunwerten Lebens («Уничтожение-жизней-которые-не-достойны-жить»), разработанную по требованию Гитлера и контролируемую Мартином Борманом, которая предусматривала истребление физически и умственно отсталых, неизлечимо больных… либо просто стариков, входящих в категорию «лишних ртов». Среди них не было ни одного еврея: честь умереть в Хартхайме, Графенегге, Гадамаре или Зоннеиштайне предоставлялась только арийцам [Бывший австрийский министр Алфонс Форбах едва избегнул этой участи, хота был в возрасте и почти инвалидом; тем не менее он сохранял прекрасный каллиграфический почерк, и, уже отобранный для Хартхайма, он в последнюю минуту не был отправлен. Его назначили секретарем в Дахау. Всякие бывают исключения. Начиная с 1943 года в Хартхайм, в частности, были присланы французские военнопленные, поскольку богадельни и приюты не поставляли достаточных квот подопытных (прим. автора). ].
- Но не твой отец, - сказал Эпке Ребу Климроду. - Твой отец действительно погиб в Хартхайме. Ведь ты это так хотел узнать?
- Я не верю вам, - сказал Реб глухим, дрожащим голосом. - Он жив.
Эпке усмехнулся. Может быть, и вправду Эпке была не его фамилия: он был невероятно белокурым, почти белесым; даже брови терялись на его прозрачной коже, а по-немецки он говорил с интонациями, свойственными жителям прибалтийских государств - Эстонии, Литвы или Латвии. Он усмехнулся и с сожалением покачал головой, словно учитель, не получивший от хорошего ученика ожидаемого ответа.
- Он жив, - более твердо повторил Реб. - Вы лжете.
Реб выглядел, как подросток, обезумевший от страха. Казалось даже, что он стал меньше ростом. Он, как-то обмякнув, стоял, прислонившись к стене, с приставленным к виску дулом люгера. Он обвел взглядом всех четверых мужчин, чуть задержавшись на Лотаре, вспотевшем больше обычного. Однако за Лотаром находилось подвальное окно, забранное двумя железными прутьями, снабженное пыльным стеклом - во всяком случае, не столь пыльным, чтобы сквозь него нельзя было видеть, что происходит на улице.
- Пора с этим кончать, - сказал Эпке.
- В письме, которое оставил мне отец…
Реб внезапно замолчал, словно поняв, что наговорил лишнего. Эпке живо посмотрел на него блеклыми глазами:
- Какое письмо?
- Мой отец жив, я знаю это.
- Что за письмо?
Сквозь небольшой полукруг подвального окна справа можно было видеть прохожих на улице - от ботинок до колен, - хотя шум уличного движения сюда не доносился. Человек в ботинках парашютиста уже прошел мимо один раз; он появился снова, по положению его ног было ясно, что он стоит напротив если не подвального окна, то по крайней мере дома, где находились Реб и четверо мужчин.
Сломленный Реб опустил голову:
- Я оставил его в Вене.
- В Вене? Где?
- Я вам не скажу.
Он произнес эти слова тоном обиженного мальчишки. Эпке недоверчиво смотрел на него. Наконец он кивнул головой и, не оборачиваясь, сказал:
- Лотар, ты можешь найти фотографии его отца? Толстяк обтер своими женскими ручками лоб и все лицо:
- Если я буду знать день, то смогу.
- Август 1941-го. В двадцатых числах, - улыбнулся Ребу Эпке. - А потом, малыш, ты расскажешь мне об этом письме. - И снова улыбнулся.
Лотар опустился на колени перед одним из шести металлических сундуков. Открыл его. Там были аккуратными рядами сложены негативы и отпечатки. Его пальцы пробежали по рядам этикеток. Реб по-прежнему стоял, опустив голову. Молчание затягивалось.
- 21 августа 1941 года, - сказал Лотар.
Послышался шелест бумаги.
- Климрод!
Крепкая рука схватила Реба за подбородок и силой заставила его поднять голову. Но он упрямо не открывал глаз; черты его лица чудовищно исказились, на этот раз без всякого притворства.
- Открой глаза, малыш. Разве не ради этого ты приходил в Райхенау и пришел из Вены сюда, в Зальцбург?
Реб протянул руку, взял фотографии. Их было три; каждый раз тело снималось через застекленный глазок.
Он увидел своего отца голым, с атрофированными ногами, ползущим по полу, пытающимся зацепиться ногтями за цемент. Все три снимка, должно быть, сделаны с интервалом в пятнадцать - двадцать секунд. Они изображали процесс удушья. На последнем документе, несмотря на черно-белую съемку, можно было отчетливо различить текущую изо рта кровь и кусочек языка, который мученик сам себе откусил.
Рука, державшая Реба, отпрянула. Реб рухнул на колени, уронив голову на грудь. Он с трудом повернулся и прислонился щекой к прохладному камню стены.
- Сожгите к чертовой матери все это, - послышался голос Эпке.
Двое мужчин - мнимых санитаров - стали лить бензин в сундуки, с которых сбили замки.
- Мой милый Лотар, - вкрадчиво сказал Эпке. - Значит, мой милый Лотар, мы хотели собрать личную коллекцию для себя?
И почти в эту секунду раздался выстрел, который поразил Лотара прямо в рот. Толчком девятимиллиметровой пули, выпущенной в упор, фотографа отбросило назад. Он упал на один из уже охваченных пламенем сундуков.
- Пусть сгорит заодно, - сказал Эпке. - А теперь твоя очередь, малыш. Ну-ка, расскажи мне об этом письме.
Он поднял ствол своего люгера и приставил его к переносице Реба. Нет сомнения, что этот жест стоил ему жизни. Увидев это сквозь стекла подвальных окон, люди из военной полиции неправильно поняли его смысл. Они открыли огонь из автоматических пистолетов. По меньшей мере две очереди прошили Эпке в ту секунду, когда желто-голубые языки вспыхнувшего бензина ослепительно осветили подвал. Он рухнул на Реба, чем, помимо вероятной сноровки стрелков, и объясняется тот факт, что Реб остался цел и невредим, получив лишь царапину на правом плече.
Что касается двух других, то один из них пытался бежать и был застрелен на пороге стеклянной двери с колокольчиком. Второй оказал сопротивление, швырнув в сторону окна канистру с бензином, который, мгновенно вспыхнул. Скрытый от взглядов густым, валящим из сундуков дымом, он в одиночку на несколько минут задержал полицейских.
Но этим он ничего не добился. Он вновь возник в виде живого факела; его из милосердии прикончили.
Реба вытащили на улицу. Вмешался французский майор, и им занялись. Он был залит кровью, хоть и не собственной, но на самом деле, не пострадал. Однако на все вопросы, задаваемые французом и его переводчиком-австрийцем, давал только невнятные, почти лишенные смысла ответы, пристально глядя на расспрашивающих своими растерянными большими серыми глазами.
Когда он явился во французскую военную полицию Зальцбурга, чтобы попросить помощи (этот его демарш и вызвал телефонный звонок, принятый Сеттиньязом), то утверждал, что действовал по указаниям капитана Тарраса из Линца, и говорил о военных преступниках, на след которых ему удалось напасть. То, что он выбрал своим собеседником француза, без сомнения, не было делом случая: из всех трех великих держав французы явно были самыми пылкими в охоте на бонз бывшего Третьего рейха.
Таррас прибыл в Зальцбург через пять часов после перестрелки, решив прикрыть ложь Сеттиньяза ценой спора с начальником отдела O.S.S. в Линце капитаном О’Мира. Он уладил дело с присущей ему саркастической резкостью. Этому, кстати, способствовали обстоятельства: обыск, проведенный в доме Карла-Хайнца Лотара, показал, что фотографа - тут вообще не проживала женщина - увезли рано утром трое неизвестных, к тому же обчистивших квартиру. Без сомнения, они искали содержимое железных сундуков, которые были обнаружены обгоревшими.
- Какого черта вы жалуетесь? - заявил Таррас военным и гражданским полицейским Зальцбурга. - Дело ясное: этот Лотар собрал документы, которые жаждали заполучить наши дорогие наци лишь для того, чтобы их уничтожить. Что, кстати, они и сделали, прикончив для пущей надежности Лотара. Куда уж проще! Даже полицейские, даже военные полицейские, должны были бы это понимать. Что касается моего юного агента, то он, разумеется, превысил данные ему мной инструкции по выслеживанию. Но надо и его понять: его мать и сестры погибли в концлагере в Польше, да и сам он чудом уцелел. Его рвение объяснимо. А сейчас он в состоянии шока. Поэтому оставьте его в покое, прошу вас…
Он привез Реба Климрода в Линц, отправил в госпиталь, хотя и сам тоже пытался его расспросить. Но юноша оставался в прострации, погрузившись в полную немоту. Его физическое состояние вызывало беспокойство: организм перестал сопротивляться, и, что самое худшее, в его глазах погасло дикое пламя, так изумлявшее Тарраса и Сеттиньяза. Казалось, что благодаря своеобразной замедленной реакции его настиг синдром концлагерей, поражавший большинство уцелевших, которые, пережив первые часы или первые дни, оказывались раздавленными отсутствием смысла жизни и погружались в полную депрессию.
Дэвид Сеттиньяз также вспоминает, что после Зальцбурга он раза два навещал в госпитале Климрода, сам удивляясь тому интересу, который к нему испытывал. Реб упрямо молчал. Создавалось впечатление, что ему ничего не было известно о своей семье, своем отце, о людях, которые едва его не прикончили. Он, конечно, ни слова не говорил об Эрихе Штейре и о мести, которая в нем зрела.
Когда 7 августа 1945 года Реб Климрод исчез вторично, оба американца простосердечно подумали, что больше никогда не увидят странного сероглазого юношу.
8
Капитан (это звание он получил от англичан, вместе с которыми в составе диверсионных отрядов Ее Королевского Величества сражался в Ливии) Элиезер Баразани приехал в Австрию в последних числах мая 1945 года. У него была простая и четкая задача: вербовать и тайно переправлять в Палестину уцелевших бывших узников концлагерей, отдавая явное предпочтение молодым, совсем юным мужчинам и женщинам, которые были способны использовать в борьбе свои потенциальные силы, закаленные в огне крематориев. Это был родившийся в Палестине человек маленького роста, худой и изысканно вежливый.
Впервые он увидел Реба Климрода 5 июля 1945 года и, по правде говоря, почти не обратил на него внимания. Фамилия Климрод была нееврейская, а главное, юноша (Таррас привез Реба из Зальцбурга всего пят дней тому назад) находился в таком физическом в психологическом состоянии, что в ближайшие недели, если не месяцы, Баразани даже в голову не пришла бы мысль о его эмиграции, особенно нелегальной.
Впрочем, в тот день у представителя Еврейской бригады оказались на примете два других кандидата: один, находившийся в соседней палате, и второй, чье первое имя случайно оказалось Реб, а фамилия была Байниш. Реб Яэль Байниш был евреем из Польши, прибывшим в Маутхаузен в конце зимы 1944/1945 года. В эшелоне с тремя тысячами заключенных он был пригнан из Бухенвальда в концлагерь в Верхней Австрии (в этом же эшелоне находились Симон Визенталь и князь Радзивилл); только тысяча человек прибыли на место назначения живыми. В 1945 году ему было девятнадцать лет.
Его койка стояла справа, рядом с койкой Реба Климрода. Он и Баразани долго беседовали на идиш. У Баразани не сохранилось почти никаких воспоминаний о лежавшем в метре от них парне, если не считать весьма смутного впечатления, что все, сказанное им Байнишу, казалось, ничуть не интересовало незнакомца. Впрочем, Баразани, хотя превосходно знал иврит и английский, на идиш изъяснялся с трудом, чего оказалось достаточно, чтобы привлечь внимание Реба Климрода.
На сделанное ему предложение Яэль Байниш немедленно согласился, намекнув, что он готов ехать сразу, как только ему позволят общее состояние и физическая форма (за два дня до прихода в Маутхаузен танков VII американской армии эсэсовец перебил ему прикладом шейку бедра, и Яэля положили в палату А, блок VI, «блок смерти»).
Баразани сказал, что снова приедет через две недели.
Что и сделал.
- Я хотел поговорить с вами.
Эти слова были произнесены на иврите. Баразани обернулся и сперва никого не заметил. Коридор госпиталя казался пустым. Потом он разглядел высокую худую фигуру в углу, у колонны, в двух шагах от двери, из которой он появился. Лицо незнакомца ничего Баразани не говорило. Зато взгляд поразил необыкновенной пристальностью.
- Кто вы?
- Реб Михаэль Климрод. Сосед по койке Яэля Байниша.
Его иврит был абсолютно правильным, Хотя говорил он совсем медленно, с трудно различимым акцентом, который иногда присущ франкофонам. Иногда запинался, как это делают люди, снова заговорившие на почти забытом ими языке. Он, наверное, прочел вопрос в глазах Баразани, потому что тут же прибавил:
- Моя мать была еврейка Ханна Ицкович из Львова. Она попала в Белжец, мои сестры тоже. Отец обучил меня французскому, мать - ивриту и идиш. Я знаю итальянский и немного испанский. Учу английский.
Он с трудом пошевелился, протянув свою длинную худую руку, которую до сих пор держал за спиной, и показал обложку книги «Autumn Leaves» Уитмена. Но глаз не отвел и смотрел на палестинца в упор, с вызывающей чувство неловкости настойчивостью.
- Сколько же вам лет? - таков был первый вопрос, пришедший на ум слегка ошарашенному Баразани.
- В сентябре исполнится семнадцать. 18 сентября. Баразани испытывал ощущение, которое в тот момент он не мог определить: - И что вы от меня хотите?
- Я хотел бы уехать с Байнишем и другими, если охотники найдутся.
Молодость Климрода не смущала Баразани. Семнадцать лет для большинства борцов за «Эретц Исраэл» («Землю Израиля») были почти зрелым возрастом, по крайней мере в таких подпольных группах, как «Иргун», «Штерн». Причина его смущения была в другом. Он прокрутил в воображении возможную попытку проникновения в их ряды англичан - что уже и произошло, - чтобы сорвать массовую эмиграцию, которой лондонские политики боялись пуще всего.
- Ты был в Маутхаузене?
- Да.
- Я проверю. Перепроверю каждое твое слово. Серые глаза даже не моргнули.
- Вы совершили бы ошибку, не сделав этого. И вам нет необходимости сразу же давать мне ответ. Я не мог бы всерьез отнестись к людям, которые завербовали меня в несколько минут. Кстати, я физически не в состоянии ехать.
- А когда сможешь?
- Когда и Яэль Байниш. Через две недели.
Баразани одержал свою победу. Он специально встретился с членами Еврейского комитета Линца, в который входил и Симон Визенталь. Фамилия Климрод была им неизвестна. Лишь один человек вспомнил, что видел Реба в лагере: «Он был накрашенный, как женщина, в окружении группы офицеров СС».
Баразани удалось найти добрый десяток мужчин и женщин из Львова, которые ждали своего часа в Леондинге: никто из них не встречал в городе Ханну Ицкович-Климрод с тремя детьми в июле 1941 года.
20 июля Баразани отчитался перед своим начальником Ашером Бен-Натаном [Будущий посол Израиля во Франции (прим. автора).], ответственным за сбор австрийских евреев в американской зоне. Он поделился с ним своими сомнениями: «Что-то меня смущает в этом мальчишке, никак не пойму, что именно». - «Он слишком умен?» - «Умен? Когда я с ним говорю, мне кажется, будто он взрослый, а я младенец и по уму мне годика три! Наверное, он соображает раза в три-четыре быстрее. Я даже не успеваю договорить. Он отвечает раньше, чем я задаю вопросы». - «Это, без сомнения, вас и смущает, - смеясь, ответил Бен-Натан. - Мне самому это тоже бы мешало».
Они договорились, что Баразани будет доверяться лишь собственному чутью.
30 июля Баразани снова явился к Яэлю Байнишу и Ребу Климроду. Он объявил им свое решение: они оба уезжают в ночь с 6 на 7 августа.
Баразани действительно нашел приемлемый вариант. Поначалу Байниш станет присматривать за Климродом. Такова была первая предосторожность. Ее он дополнил и второй, совершенно неукоснительной: Баразани послал в Тель-Авив сообщение, где особо рекомендовал Реба Климрода Дову Лазарусу.
Реб протянул руку Яэлю Байнишу, у которого еще плохо сгибалась правая нога и бедренный сустав. Он втащил его в кузов грузовика, где уже сидели одиннадцать мужчин и пять женщин, большинство из которых были в возрасте от восемнадцати до двадцати пяти лет. Царило полное молчание. Кто-то поднял и закрепил задний борт, закрепил также цвета хаки брезентовый тент; сразу стало совершенно темно. Снаружи донеслось чье-то перешептывание, потом включился мотор, и грузовик тронулся с места. Это было в час ночи 7 августа 1945 года.
…Чтобы добраться до места встречи, Реб и Яэль вышли из госпиталя задолго до полуночи. Обходя центр, прошли через весь Линц и добрались до первого пункта сбора вблизи пакгауза, находившегося среди портовых сооружений на берегу Дуная. Здесь к ним присоединились двое мужчин и одна девушка, но было решено дальше идти поодиночке. Они шли до южного выхода из города, на дорогу в Санкт-Флориан. Реб Климрод заранее никогда не знал места и время встречи, подлинных имен своих спутников, условий, при которых состоится отъезд.
Во время второй части путешествия он не предпринял ни единой попытки разузнать обо всем подробнее. Выехав из Линца, более четырех часов ехали без остановок; молодая женщина что-то негромко напевала на идиш, хотя ее лица разглядеть было нельзя. Впервые остановились совсем ненадолго, чтобы справить естественную нужду. Занимавшийся рассвет освещал горы, которых Реб не мог узнать, а Байниш, не знавший почти ничего об Австрии, и подавно. Кто-то из мужчин назвал по-польски ущелье Кламм, что лежит к северу от Бад-Гастейна. А Байниш, тихо засмеявшись, ответил: «Не трудитесь переводить, он и польский знает…»
После остановки ехали еще часа два; яркий свет австрийского лета пятнами просачивался сквозь щели в брезентовом тенте.
Весь день седьмого августа они провели на уединенной ферме близ Иглса, на склонах Патсхеркофеля. И снова двинулись в путь с наступлением ночи, часов в одиннадцать; проехали Инсбрук, где Реб услышал, как два человека - должно быть, солдаты, у одного из них был сильный, певучий южный акцент - говорили по-французски. Потом Реб узнал дорогу, по которой они ехали: железнодорожный туннель в Миттенвальде и легкий шум реки Инн, о которой он прекрасно помнил. Летом 1938 года венская гимназия, где он учился (опережая на два класса своих сверстников), организовала здесь, в Санкт-Антоне, каникулы.
Он подумал, что они направляются в Швейцарию, но в Ландеке грузовик повернул налево, оставив позади предгорье Альп, и покатил в сторону Пфундса и Наундерса, к перевалу Решен. Спустя час грузовик остановился, избавился от своего человеческого груза, развернулся и сразу же укатил вниз. Дальше шли пешком, их вел молодой парень, который выплыл из темноты и по-немецки посоветовал им соблюдать полную тишину. После примерно трех часов восхождения под покровом ночи они добрались до слабо освещенной гостиницы. Они проникли в нее не через главную дверь, а по лестнице, что вела на широкий, в тирольском стиле, балкон, откуда они попали на второй этаж. Здесь уже находилась другая группа из двадцати эмигрантов, соблюдавших тишину с такими предосторожностями, что даже разулись, чтобы не тревожить постояльцев первого этажа.
…Эти постояльцы тоже вели себя необычайно тихо. Час спустя после прихода Реб Климрод выглянул в окно и увидел человек пятнадцать мужчин; кое-кто из них был в возрасте. У вновь прибывших чувствовалась военная выправка, несмотря на их роскошные цивильные костюмы и дорогие чемоданы. Они осторожно подошли к гостинице, но их появление в холле первого этажа вызвало взрыв возгласов, кстати, быстро смолкнувших.
Лишь гостиничная прислуга сновала взад-вперед по этажам как ни в чем не бывало.
Яэль подобрался поближе к Ребу:
- Ты догадываешься, о чем я думаю?
Реб кивнул. Через пол - с двухметровой глубины - было слышно, как люди устраивались на ночлег. Если бы оба молодых человека легли животом на пол, они могли бы расслышать ведущиеся шепотом разговоры. Гримаса ненависти на несколько секунд исказила тонкие черты Яэля Байвиша, уцелевшего - среди немногих - в варшавском гетто:
- Это беглые наци!
Он заплакал от бессильной ярости.
Весь день 8 августа прошел в этом странном, противоестественном соседстве.
И не исключено, что в этой гостинице на перевале Решен в нескольких метрах друг от друга одновременно находились выжившие узники Маутхаузена, других концлагерей и их бывшие палачи, которых кормила одна гостиничная прислуга и переводили через границу одни и те же контрабандисты.
Эриха Штейра среди них не было. Даже Сеттиньяз полагал, что там его быть не могло. Даты не совпадали.
А маршрут был тот же.
На следующую ночь они перешли итальянскую границу. С интервалом в два часа. Сначала беглые эсэсовцы, которым отдавалась пальма первенства.
В Италии колонна грузовиков, ничуть не таясь, ждала Реба Климрода и его спутников, число которых, возросло благодаря еще нескольким группам, ранее перешедшим перевал Решен и укрывавшимся на фермах на итальянском склоне горы, и теперь перевалило за сотню.
Яэль Байниш был крайне веселого нрава и обладал какой-то поразительной способностью все высмеивать. В Маутхаузене он десятки раз мог сразу же погибнуть, прямо во дворе, когда передразнивал походку или манеры кого-либо из охранников. Спускаясь с перевала Решен, он беспрерывно пел либо с дерзостью, граничащей для некоторых с непристойностью, изображал некоего Шлоймеле, гордость его родной деревни Крешев, близ Люблина в Польше, который был раввином или кем-то в этом роде.
Но в ту секунду, как они увидели грузовики и солдатские мундиры, все, даже Яэль Байниш, застыли, остолбенев. Грузовики и мундиры, несомненно, были английскими. И речь шла, узнали они, о 412-й транспортной роте Ее Королевского Величества. Благодаря которой все они, преодолевая упорные преграды, чинимые Великобританией, проберутся на юг Италии, откуда отплывут в «Эретц Исраэл».
412-й королевской транспортной роты в действительности не существовало. Она была плодом богатого воображения человека по имени Иегуди Арази, резидента «Моссада» [«Моссад Алиа Бет» - организация, созданная в 1937 году в Тель-Авиве «Хаганой» - отрядами самообороны еврейских поселениях Палестины. Целью «Моссада» было всеми средствами, особенно путем иммиграции, укрепить эти поселения. «Алиа» буквально означает «взлет» (прим. автора).] в Италии, куда он высадился (англичане активно разыскивали его в Палестине) вместе с армиями союзников. Именно в эти армии входили английские части, в личном составе которых были рассеяны палестинские евреи.
Среди них четыре сержанта, в том числе Элияху Коэн по прозвищу Бен-Гур, создатель в кибуцах «Палмы» - оборонительного отряда «Хаганы» и ядра будущей израильской армии.
Арази разработал с четырьмя сержантами хитрый план, как тайком использовать материальные ресурсы - различное снаряжение и всевозможные виды продовольствия - армии Ее Величества. Кроме того, Арази создал сеть радиосвязи, связавшей Неаполь с Антверпеном через Париж, Марсель и Афины. Радиопередатчик (тоже краденный) был установлен в городке близ Мадженты, что в тридцати километрах от Милана; он давал возможность поддерживать контакт с руководителями «Хаганы» в Тель-Авиве.
В этой оккупированной Италии в распоряжении Арази были грузовики, люди, свободно говорящие по-английски, унтер-офицеры, одетые в надлежащую форму… Он дерзко создал фиктивную воинскую часть. С поддельными документами, но реальным местом дислокации: большим гаражом в центре Милана, который совершенно официально считался реквизированным Британской Армией. Все это он дополнил цехом изготовителей поддельных бумаг, коим поручалось составлять командировочные предписания, способные обмануть военную полицию, а также поддельные документы для транзитных беглецов. Таким образом и возникла 412-я рота [Эта хитрость была раскрыта англичанами лишь в апреле 1946 года, да и то случайно (прим. автора).].
21 августа 1945 года группа из тридцати пяти нелегальных эмигрантов погрузилась в Бари на двадцатипятитонное рыболовецкое судно «Далин», в действительности «Сириус», чьим настоящим портом приписки было Монополи, местечко в сорока километрах южнее на Адриатическом побережье.
Через неделю - без всяких происшествий - первое послевоенное тайное судно пристало к берегам Цезареи. На его борту находились Реб Климрод и Яэль Байниш.