Эмиль Золя "Деньги" " > IX
Каролина снова осталась одна. Гамлен пробыл в Париже до первых чисел ноября для выполнения формальностей, которых потребовало окончательное утверждение общества при увеличении капитала до ста пятидесяти миллионов. По желанию Саккара ему опять пришлось самому зайти к нотариусу Лелорену на улицу Сент-Анн и официально заявить, что все акции разобраны и капитал внесен сполна, хотя в действительности это было не так. Потом он месяца на два уехал в Рим, чтобы заняться какими-то важными делами, о которых никому не говорил. По-видимому, это была его пресловутая мечта о переселении папы в Иерусалим, а также другой, более осуществимый и более значительный проект — проект превращения Всемирного банка в католический, представляющий интересы всего христианского мира,— в громадную машину, предназначенную сокрушить, стереть с лица земли еврейский банк. Оттуда он должен был опять поехать на Восток для прокладки железнодорожной линии Брусса—Бейрут. Он уезжал из Парижа, радуясь быстрому процветанию фирмы, совершенно убежденный в её непоколебимой прочности,— в душе его шевелилось теперь лишь глухое беспокойство по поводу этого необычайного успеха. Поэтому накануне отъезда, беседуя с сестрой, он дал ей только один настойчивый совет — не поддаваться всеобщему увлечению и продать принадлежавшие им акции, если курс их превысит две тысячи двести франков: таким образом он хотел выразить свой личный протест против этого непрерывного повышения, которое считал безумным и опасным.
Когда Каролина осталась одна, раскаленная атмосфера, в которой она жила, начала ещё сильнее тревожить её. В первую неделю ноября курс достиг двух тысяч двухсот, и вокруг Каролины начались восторги, возгласы признательности и безграничных надежд: Дежуа рассыпался в благодарностях, дамы де Бовилье держались с ней как с равной, как с подругой божества, которому суждено было восстановить величие их древнего рода. Хор благословений раздавался из уст счастливой толпы малых и великих; девушки, наконец-то, получали приданое, внезапно разбогатевшие бедняки могли обеспечить свою старость; богачи, снедаемые ненасытной жаждой наживы, ликовали, сделавшись ещё богаче. После закрытия Выставки в Париже, пьяном от наслаждения и от сознания своего могущества, наступила невиданная минута — минута безграничной веры в счастье, в удачу. Все ценные бумаги поднялись, наименее солидные находили легковерных покупателей, куча сомнительных сделок приливала к рынку, угрожая ему апоплексией, а внутри чувствовалась пустота, полное истощение государства, которое слишком много веселилось, тратило миллиарды на крупные предприятия и вскормило огромные кредитные учреждения, зияющие кассы которых лопались на каждом шагу. Первая же трещина грозила полным крушением в этой атмосфере всеобщего помешательства. И, должно быть, от этого тревожного предчувствия у Каролины сжималось сердце при каждом новом скачке акций Всемирного банка. Никакие дурные слухи не доходили до нее, разве только легкий ропот игроков на понижение, удивленных и побежденных. И всё- таки она ясно ощущала беспокойство, какая-то беда угрожала зданию, но какая? Ничего нельзя было сказать, и ей приходилось ждать, наблюдая этот необычайный триумф, который всё возрастал, несмотря на легкие сотрясения, всегда предвещающие катастрофу.
Впрочем, у Каролины была сейчас и другая забота. В Доме Трудолюбия перестали, наконец, жаловаться на Виктора, ставшего молчаливым и замкнутым, но она до сих пор ни о чем не рассказала Саккару: она чувствовала какую-то странную неловкость и со дня на день откладывала свое намерение, страдая от стыда, который Саккар должен был испытать при этом разговоре. С другой стороны, Максим, которому она уже вернула две тысячи франков из собственного кармана, подшучивал над ней по поводу остальных четырех тысяч, требуемых Бушем и Мешен: эти люди обирают её, отец страшно рассердится, когда узнает. Поэтому она теперь отказывала Бушу, требовавшему уплаты обещанной суммы. После бесчисленных попыток Буш, наконец, рассердился, тем более что его первоначальная мысль — прибегнуть к шантажу — возродилась вновь с тех пор, как Саккар поднялся так высоко: теперь, думал Буш, Саккар испугается скандала и пойдет на все условия. Итак, в один прекрасный день он решил обратиться непосредственно к Саккару и написал, чтобы тот зашел к нему в контору ознакомиться со старинными документами, найденными в одном доме на улице Лагарп. Он указал номер дома и так прозрачно намекнул на давнишнюю историю, что, разумеется, Саккар должен был встревожиться и прибежать к нему. Письмо это, доставленное на улицу Сен-Лазар, попало в руки Каролины, которая узнала почерк. Она вздрогнула; с минуту она колебалась — не пойти ли ей к Бушу и не заплатить ли требуемую сумму? Потом ей пришло в голову, что, может быть, Буш пишет совсем по другому поводу и что, так или иначе, что был удобный случай покончить с неприятным делом. И, взволнованная, она была даже рада возможности избежать объяснения, рада тому, что кто-то другой возьмет на себя этот тягостный труд. Вечером, когда Саккар при ней вскрыл письмо, он только слегка нахмурился, и Каролина решила, что речь идет о каком-нибудь денежном осложнении. В действительности же он был жестоко потрясен. Сердце его сжалось при мысли, что он попался в такие грязные руки; он почуял какой-то гнусный шантаж. С деланным спокойствием он положил письмо в карман, но решил, что пойдет к Бушу.
Дни проходили за днями, наступила вторая половина ноября, а Саккар каждое утро откладывал свое посещение, закружившись в уносившем его потоке. Курс перешел за две тысячи триста франков, и он был в восторге, хотя чувствовал, что на бирже начинается противодействие, что оно усиливается вместе с горячкой повышения: видимо, появилась группа понижателей, которые занимали позицию и начинали враждебные действия, пока ещё робко, позволяя себе только отдельные вылазки на аванпостах. И для того, чтобы восходящее движение курса не остановилось, Саккару уже дважды пришлось самому покупать акции, прикрываясь именем подставных лиц. Началась гибельная тактика покупки собственных акций и спекуляции ими, тактика общества, пожирающего самого себя.
Как-то вечером, подстегиваемый обуревающей его страстью, Саккар не удержался и заговорил об этом с Каролиной.
— Кажется, скоро станет жарко. Да, мы слишком сильны, мы стесняем их. Я чую тут Гундермана, это его тактика: он пустит в ход регулярные продажи — столько-то сегодня, столько-то завтра — и будет увеличивать цифру до тех пор, пока мы не пошатнемся...
Она перебила его своим серьезным тоном:
— Если у него есть акции Всемирного, то он правильно делает, что продает.
— Что?.. Правильно делает, что продает?
— Разумеется! Ведь брат говорил вам: курс сверх двух тысяч — это совершенное безумие.
Он смотрел на нее с изумлением. и, наконец, разразился, вне себя от гнева:
— Ну что ж,— если так, продавайте и вы, почему бы нет? Продавайте!.. Да, да, играйте против меня, раз вы хотите моего поражения.
Она слегка покраснела, потому что как раз накануне продала тысячу акций, выполняя распоряжение брата, успокоенная этой продажей, словно запоздалым актом честности. Но так как он не задал ей прямого вопроса, она не призналась ему в этом — тем более что он ещё сильнее смутил её, добавив:
— Вчера были изменники, я уверен. Кто-то выбросил на рынок целую пачку акций, и курс непременно поколебался бы, если б не вмешался я... Но это не Гундерман. У него другой метод — более медлительный и в результате более изнуряющий... Ах, дорогая моя, я вполне спокоен, и всё-таки я дрожу. Ведь защитить свою жизнь — это пустяки. Гораздо труднее защитить деньги — свои и чужие.
И действительно, с этого дня Саккар перестал принадлежать себе. Он превратился в раба миллионов, которые выигрывал, торжествуя и в то же время непрестанно рискуя оказаться побежденным. Он даже не успевал теперь видеться с баронессой Сандорф в маленькой квартирке на улице Комартен. По правде сказать, ему наскучил обманчивый огонь этих глаз и холодность, которую не могли согреть даже его извращенные выдумки. Кроме того, он испытал неприятную минуту, такую же, какую, по его милости, однажды испытал Делькамбр: как-то вечером, на этот раз просто из-за неловкости горничной, он застал баронессу в объятиях Сабатани. Произошло бурное объяснение, и он успокоился лишь после полной исповеди: оказывается, всё дело было в любопытстве — преступном, конечно, но вполне понятном. Все женщины рассказывали об этом Сабатани такие чудеса, что она просто не могла удержаться, чтобы не убедиться самой. И Саккар простил её, когда на его грубый вопрос она ответила, что, право же, ничего особенного. Теперь он виделся с ней не чаще раза в неделю — не потому, чтобы он продолжал сердиться на нее, а по той простой причине, что она ему надоела. Тогда, чувствуя, что он отдаляется от нее, баронесса Сандорф впала в свои прежние колебания и сомнения. С тех пор как она выспрашивала его в интимные минуты, она играла почти наверняка и много выигрывала, деля с ним его удачу. Теперь она ясно видела, что он не хочет отвечать на её вопросы, и даже опасалась, что он солжет ей. И как-то раз — было ли это дело случая, или он действительно решил забавы ради направить её по ложному следу — она даже проиграла, последовав его совету. Её доверие к нему сразу поколебалось. Если уж он обманывает её, кто же будет теперь руководить ею? И хуже всего было то, что легкое, едва ощутимое недоброжелательство на бирже по отношению к Всемирному банку с каждым днем становилось всё заметнее. Пока что это были только слухи, ничего определенного, ни один факт не подрывал прочности учреждения. Но некоторые намекали, что тут что-то неладно, что внутри плода завелся червь... Это, впрочем, не мешало курсу взлетать всё выше и выше, на чудовищную высоту.
После неудачной операции с итальянскими баронесса окончательно встревожилась и решила зайти в редакцию «Надежды», чтобы попытаться выведать что-нибудь у Жантру.
— Послушайте, что происходит? Уж вы-то должны знать... «Всемирные» поднялись сегодня ещё на двадцать франков, и всё-таки ходят какие-то слухи — никто не мог мне сказать, какие именно, но только что-то неблагополучно.
Но и сам Жантру был не менее растерян, чем она. Находясь у самого истока слухов, фабрикуя их сам по мере надобности, он в шутку сравнивал себя с часовым мастером, который живет среди сотен часов и никогда не знает точного времени. Благодаря своей рекламной конторе он был в курсе всех секретных сообщений, зато для него не существовало единого и твердого мнения, так как все сведения противоречили друг другу и одно уничтожало другое.
— Я ничего не знаю, решительно ничего.
— О, вы просто не хотите сказать мне.
— Нет, я сам ничего не знаю, честное слово! А я ещё собирался зайти к вам и порасспросить вас! Так, значит, Саккар больше не любезен с вами?
Её жест подтвердил то, о чем он догадывался и сам; связь близка к концу вследствие взаимного пресыщения: женщина хандрит, мужчина охладел, время откровенных бесед миновало. На миг он пожалел, что не притворился хорошо осведомленным человеком, чтобы наконец-то «заполучить» дочку этого Ладрикура, который угощал его когда-то пинками. Но, чувствуя, что его час ещё не настал, он только смотрел на нее, размышляя вслух:
— Да, это досадно, а я-то рассчитывал на вас.. Ведь если произойдет какая-нибудь катастрофа, надо знать о ней заранее, чтобы иметь возможность обернуться.,. О, я не думаю, что это случится так скоро, банк ещё очень прочен. Но, знаете, бывают странные вещи...
Он внимательно смотрел на баронессу, и в его голове складывался план действий.
— Вот что,— неожиданно проговорил он,— раз Саккар бросает вас, вам бы следовало подружиться с Гундерманом.
Она удивилась:
— С Гундерманом? Зачем?.. Я, правда, немного знакома с ним, мы встречались у де Руавилей и у Келлеров.
— Знакомы? Тем лучше... Придумайте какой-нибудь предлог, зайдите к нему, поговорите, постарайтесь завоевать его дружбу. Подумайте только, стать подругой Гундермана, управлять миром!
И он захихикал, представляя себе непристойные картинки: холодность банкира была всем известна, и попытка соблазнить его казалась необычайно сложным и трудным делом.
Баронесса поняла его и молча улыбнулась, нисколько не рассердившись.
— Но почему же с Гундерманом? — повторила она.
Он объяснил, что Гундерман несомненно стоит во главе группы, играющей на понижение и начинающей действовать против Всемирного банка. Это ему известно, у него есть доказательства. Если Саккар охладел к ней, то разве из соображений элементарной осторожности не следует подружиться с его противником, не порывая, впрочем, и с ним самим? У нее будет своя рука в обоих лагерях, и тогда, вне всякого сомнения, в день битвы она займет место рядом с победителем. Он предлагал ей это предательство самым невинным тоном, преподнося его просто как добрый совет. Если на него будет работать женщина, он сможет спать спокойно.
— Ну, что? Согласны? Давайте заключим союз... Мы будем предупреждать друг друга, будем сообщать друг другу всё, что узнаем.
Он взял её за руку, но она инстинктивно отдернула её, заподозрив другие намерения.
— Нет, нет, я и не думаю об этом, ведь мы теперь товарищи... В будущем вы сами вознаградите меня.
Она засмеялась и позволила ему поцеловать руку. Её презрение к нему уже исчезло, она забыла о том, что он был чуть ли не лакеем, забыла о гнусном разврате, которому он предавался, не замечала его потасканной физиономии с красивой бородой, пахнувшей абсентом, пятен на новом сюртуке, следов штукатурки на блестящем цилиндре, вымазанном при падении с какой-нибудь грязной лестницы.
На следующий же день баронесса Сандорф отправилась к Гундерману. С тех пор как акции Всемирного достигли курса в две тысячи франков, Гундерман действительно открыл настоящую кампанию на понижение, в величайшей тайне, никогда не показываясь на бирже и даже не имея там официального представителя. Он рассуждал так: стоимость акции равна номиналу плюс процент, который она может дать и который зависит от благосостояния фирмы, от успеха её предприятий. Следовательно, существует какая-то максимальная цифра, превышать которую неблагоразумно; если же, под влиянием всеобщего увлечения, она всё-таки бывает превышена, то это повышение искусственно, и тогда разумнее всего играть на понижение, которое наступит рано или поздно. Однако при всей своей уверенности, при безусловной вере в логику, Гундерман всё же был удивлен быстрыми победами Саккара, этим внезапно возросшим могуществом, начинавшим пугать главный еврейский банк. Надо было как можно скорее свалить этого опасного противника, и не только затем, чтобы вернуть восемь миллионов, потерянных после Садовой, но главным образом для того, чтобы не пришлось делить господство над рынком с этим страшным авантюристом, которому, вопреки всякому здравому смыслу, словно каким-то чудом удавались самые рискованные предприятия. И Гундерман, исполненный презрения к пылким страстям, ещё более подчеркивал свою обычную флегму игрока-математика, свое холодное упорство человека цифр, неизменно продавая, несмотря на непрерывное повышение, и теряя при каждой ликвидации всё более и более значительные суммы с великолепным спокойствием мудреца, помещающего свои деньги в сберегательную кассу.
Когда баронессе удалось, наконец, добраться до банкира, окруженного толпой служащих и агентов, заваленного грудой бумаг, которые надо было подписать, и телеграмм, которые надо было прочесть, тот мучился жестоким приступом кашля, разрывавшим ему грудь.
Тем не менее он сидел здесь с шести часов утра, кашляя и отхаркиваясь, изнемогая от усталости, но не сдаваясь. В этот день, накануне выпуска иностранного займа, толпа посетителей в просторной комнате спешила ещё больше, чем обычно, и их с молниеносной быстротой принимали два сына Гундермана и один из его зятьев, а на полу, возле маленького столика, спрятанного в амбразуре окна, трое его внучат — две девочки и мальчик — с пронзительными криками отнимали друг у друга куклу, рука и нога которой были уже оторваны и валялись рядом.
Баронесса поспешила найти предлог для своего посещения:
— Сударь, я взяла на себя смелость лично побеспокоить вас... У нас устраивается благотворительная лотерея, и я...
Он не дал ей договорить; в делах благотворительности он был очень щедр и всегда брал два билета, особенно если дамы, с которыми он встречался в обществе, давали себе труд принести их к нему на дом.
Но тут служащий подал ему папку с каким-то делом, и ему пришлось извиниться. Посыпались огромные цифры.
— Так вы говорите — пятьдесят два миллиона? А каков был кредит?
— На шестьдесят миллионов, сударь.
— Хорошо. Повысьте его до семидесяти пяти.
Он снова обернулся к баронессе, как вдруг, уловив какую-то фразу из разговора зятя с одним из агентов, быстро вмешался:
— Ничуть не бывало! При курсе в пятьсот восемьдесят семь франков пятьдесят сантимов на каждую акцию приходится на десять су меньше.
— О, сударь,— смиренно возразил агент,— ведь это составит разницу всего только в сорок три франка!
— В сорок три франка! Да это огромная сумма! Что я, по-вашему, ворую, что ли? Деньги счет любят — вот мое правило!
В конце концов, чтобы поговорить без помехи, он решился увести баронессу в столовую, где был уже накрыт стол. «Благотворительная лотерея» не обманула его. По донесениям своей услужливой полиции он знал о связи баронессы с Саккаром и отлично понял, что она пришла по какому-то серьезному поводу. Поэтому он без церемонии приступил к делу:
— Ну-с, а теперь скажите то, что вы хотели мне сказать.
Но она притворилась удивленной. Ей нечего сказать ему, она может только поблагодарить его за доброту.
— Так, значит, вам никто не давал поручения ко мне?
У него был разочарованный вид — видимо, он решил, что она пришла с каким-нибудь тайным поручением от Саккара, с какой-нибудь новой выдумкой этого безумца.
Теперь, когда они были одни, она смотрела на него, улыбаясь своей жгучей улыбкой, возбуждающей у мужчин столь обманчивые надежды.
— Нет, нет, мне нечего вам сообщить, но раз вы так добры, то, напротив, я сама хочу кое о чем попросить вас.
Наклонившись к нему, она коснулась своими изящными, затянутыми в перчатки ручками его колен. И начала изливать перед ним душу: рассказала о своем неудачном замужестве с иностранцем, который совершенно не понимал ни её натуры, ни её потребностей, объяснила, каким образом ей пришлось, чтобы не потерять своего положения в обществе, прибегнуть к игре на бирже. Под конец она заговорила о своем одиночестве, о необходимости иметь человека, который давал бы ей советы, руководил бы ею на этой скользкой почве биржи, где каждый ложный шаг обходится так дорого.
— Но ведь у вас, кажется, есть такой человек,— перебил он.
— О нет, это не то...—пробормотала она с жестом глубокого пренебрежения.— Нет, нет, это всё равно что никто, у меня никого нет... Я хотела бы, чтобы таким человеком стали вы, властелин, бог. Ну, право же, что вам стоит быть моим другом, говорить мне время от времени одно слово, одно только словечко. Если бы вы знали, как бы я была счастлива, как благодарна вам! Всем моим существом!
Она придвинулась к нему ещё ближе, обдавая его своим горячим дыханием, обволакивая тонким и сильным ароматом, исходившим от всего её тела. Но он был всё так же спокоен, он даже не отодвинулся; плоть его умерла, и ему не приходилось уже подавлять в себе никаких желаний. Страдая болезнью желудка, он питался только молочной пищей, и сейчас, слушая баронессу, машинально брал из стоявшей на столе вазы виноградинки и клал их в рот — единственная невоздержанность, единственная дань чувственности, которую он иногда себе позволял, рискуя заплатить за это несколькими днями страданий.
Он лукаво усмехнулся, чувствуя себя неуязвимым, когда баронесса, как бы забывшись в порыве мольбы, положила ему на колено свою маленькую соблазнительную ручку с длинными, гибкими, как змеи, пальцами. Он шутливо взял эту руку и отстранил её, покачав головой, как бы благодаря за ненужный подарок и отказываясь от него. Затем, чтобы не терять времени, направился прямо к цели:
— Конечно, вы очень милы, и я хотел бы вам услужить... Вот что, мой прелестный друг, когда вы принесете мне добрый совет, я обязуюсь ответить вам тем же. Сообщайте мне о том, что делается там, а я буду сообщать вам о своих планах... Идет?
Он встал, и ей пришлось выйти вместе с ним в большую комнату. Она прекрасно поняла, какого рода сделку он ей предложил — измену, предательство,— но ей не хотелось отвечать, и она снова заговорила о своей благотворительной лотерее; он же насмешливо покачал головой, словно говоря, что не нуждается в помощниках, что развязка, логическая, роковая развязка всё равно придет — разве только несколько позже. И когда она, наконец, ушла, его сразу захватили другие дела: необычайная сутолока этого денежного рынка, вереница биржевых агентов, беготня служащих, игры внучат, которые только что оторвали кукле голову и теперь испускали торжествующие крики. Сидя за своим маленьким столом, он углубился в изучение какой-то новой, внезапно пришедшей ему в голову идеи и уже ничего не слышал.
Баронесса Сандорф дважды заходила после этого в редакцию «Надежды», чтобы рассказать Жантру о своей попытке, но всё не заставала его. Наконец как-то раз Дежуа проводил её в кабинет. Сидя на скамейке в коридоре, его дочь Натали беседовала с госпожой Жордан. Вторые сутки шел проливной дождь, и в эту сырую, пасмурную погоду помещение редакции в нижнем этаже старого дома, выходящее в темный, как колодец, двор, казалось невыносимо печальным. Газовые рожки мерцали в грязном полумраке. Марсель, ожидая Жордана, побежавшего на поиски денег для очередного взноса Бушу, с грустным видом слушала Натали, которая своим резким голосом трещала что-то, как хвастливая сорока, с порывистыми жестами рано созревшей парижской девушки.
— Вы понимаете, сударыня, папа не хочет продавать, но есть одна особа, которая уговаривает его продать, стараясь запугать его. Я не стану называть эту особу, но уж ей, конечно, не следовало бы пугать людей... Теперь я и сама не позволяю папе продать. С какой это стати я стану продавать, когда курс всё поднимается! Для этого надо быть форменной дурой, правда?
— Конечно,— кратко ответила Марсель.
— Как вам известно, курс сейчас две с половиной тысячи,— продолжала Натали.— Теперь все расчеты веду я, потому что папа совсем не умеет писать... Так вот — наши восемь акций уже дают нам двадцать тысяч франков. Недурно, а? Сначала папа хотел остановиться на восемнадцати тысячах,— он сам назначил себе эту цифру: шесть тысяч франков на мое приданое, двенадцать для него. Это была бы небольшая рента в шестьсот франков, и он вполне заслужил её после всех этих волнений... Но какое счастье, что он не продал, правда? Ведь вот сейчас у нас на две тысячи больше!.. Ну, а теперь мы хотим ещё больше, мы хотим ренту в тысячу франков, не меньше. И мы получим её — так сказал господин Саккар... Какой он милый, этот господин Саккар!
Марсель не удержалась от улыбки:
— Так вы уже не выходите замуж?
— Почему же? Я выйду, как только курс перестанет подниматься... Раньше мы очень торопились, особенно отец Теодора, из-за его торговли, но что же делать? Нельзя же заткнуть источник, когда из него льется золото. О, Теодор отлично понимает это — тем более что если у папы будет большая рента, то со временем нам достанется большой капитал. Вот какое дело! Тут есть о чем подумать. Вот мы и ждем. Эти шесть тысяч можно было получить уже несколько месяцев назад, мы давно могли бы обвенчаться, но пусть лучше денежки дадут приплод... Скажите, вы читаете статьи об акциях?
И она продолжала, не ожидая ответа:
— Я читаю их каждый вечер. Папа приносит мне газеты... Днем он читает их сам, но он требует, чтобы я перечитывала их ему вслух, когда он приходит домой... Они никогда не могут надоесть, ведь всё, что они обещают, так прекрасно. Ложась спать, я только о них и думаю, я и во сне вижу всё это. Папа говорит, что он тоже видит во сне разные вещи, которые предсказывают много хорошего. Третьего дня нам приснилось одно и то же: будто на улице валялись пятифранковые монеты и мы загребали их лопатой. Это было так забавно!
Она снова перебила себя и спросила:
— Сколько у вас акций?
— У нас — ни одной! — ответила Марсель.
Личико Натали, обрамленное белокурыми прядями волос, выразило глубокое сострадание. Ах, бедные люди, у них нет акций! В эту минуту её позвал отец, поручив отнести по дороге в Батиньоль пакет с корректурами одному из сотрудников газеты, и она ушла с комической важностью капиталистки: ведь она теперь почти ежедневно заходила в редакцию, чтобы как можно скорее узнать биржевой курс.
Оставшись на скамейке одна, Марсель, обычно такая веселая и мужественная, вновь отдалась своим грустным мыслям. О боже, как всё кругом мрачно, как уныло! А её муж, бедняга, бегает по улицам в такой ливень! Он так презирает деньги, ему так тяжела одна мысль о том, что надо их добывать, так трудно просить — даже у тех, кто ему должен. И глубоко задумавшись, не замечая ничего окружающего, она вновь переживала свой сегодняшний день, этот неприятный день, так дурно начавшийся с самого утра, между тем как вокруг нее шла обычная лихорадочная работа редакции — сновали сотрудники, бегали посыльные с листами, хлопали двери, раздавались звонки.
В девять часов утра, когда Жордан ушел собирать материал о происшествии, о котором он должен был написать отчет в газету, а Марсель едва умылась и была ещё в ночной кофточке, к ним неожиданно явился Буш с двумя субъектами весьма неопрятного вида, не то судебными приставами, не то мошенниками,— этого она так и не поняла. Пользуясь тем, что в квартире осталась только женщина, этот отвратительный Буш заявил, что они унесут всё, если она немедленно не заплатит долг. Не имея никакого понятия о судебных формальностях, она тщетно пыталась протестовать; Буш так решительно утверждал, будто бы суд уже вынес решение, будто бы объявление о продаже имущества с аукциона уже вывешено, что она совершенно растерялась и в конце концов поверила ему: кто знает, может быть это произошло помимо их ведома? Тем не менее она не сдавалась и заявила, что муж не вернется к завтраку, а она ни к чему не позволит прикоснуться до его прихода. И вот между этими тремя подозрительными личностями и полуодетой женщиной с распущенными волосами разыгралась тягостная сцена: они составляли уже опись вещей, она запирала шкафы, бросалась к дверям, чтобы помешать им вынести вещи. Бедная квартирка, которой она так гордилась, скромная мебель, которую она натирала до блеска, обивка из красной бумажной материи, которую она сама прибивала к стенам! Нет, нет, только через её труп — воинственно кричала она. И сказала Бушу, что он подлец и вор, да, вор, если не постыдился требовать семьсот тридцать франков пятнадцать сантимов, не считая новых начислений, по векселю на триста франков, купленному им за какие-нибудь сто су вместе с тряпьем и железным ломом. И подумать только, что они уже уплатили в счет долга четыреста франков, а этот вор собирается ещё унести их мебель в уплату за те триста с чем-то франков, которые не успел украсть. Ведь он отлично знает, что они добросовестные люди, что они немедленно заплатили бы, будь у них эта сумма... Но чтобы напугать её, чтобы довести до слез, он пользуется тем, что она одна, что она не знает судебных порядков. Подлец! Вор! Вор! В ярости Буш кричал ещё громче, чем она, с силой бил себя в грудь. Нет, он честный человек, он заплатил за вексель своими кровными деньгами! Он действует по закону, пора покончить с этим делом. Однако, когда один из этих грязных субъектов выдвинул ящик комода в поисках белья. Марсель закричала так громко, угрожая поднять на ноги весь дом и всю улицу, что Буш немного смягчился. И поторговавшись ещё с полчаса, наконец согласился подождать до завтра, но яростно поклялся, что если она не сдержит слова, завтра он заберет всё. О, какой жгучий стыд испытала она — он терзал её ещё и сейчас — от посещения этих гадких людей, оскорбивших всё самое заветное, оскорбивших её стыдливость, перерывших даже постель, отравивших своим зловонием её счастливую спаленку, так что ей пришлось широко распахнуть окна после их ухода!
Но в этот день Марсель ожидало ещё одно, более глубокое огорчение. Ей пришло в голову сейчас же побежать к родителям и попросить у них взаймы нужную сумму: таким образом вечером, когда муж вернется домой, она не огорчит его так ужасно, она сможет изобразить ему утреннюю сцену в смешном виде. Она уж представляла себе, как расскажет ему о грозной битве, о яростной атаке на их жилище, о героизме, с каким она отразила эту атаку. Сердце её сильно билось, когда она вошла в небольшой особняк на улице Лежандр, в нарядный домик, где она выросла и где теперь её встретили как бы совершенно чужие люди,— настолько изменившейся, ледяной показалась ей царящая в нем атмосфера. Её родители как раз садились за стол, и она согласилась позавтракать с ними, чтобы привести их в лучшее настроение. За завтраком разговор всё время вертелся на повышении акций Всемирного банка — курс их накануне поднялся ещё на двадцать франков,— и Марсель очень удивилась, видя что её мать стала ещё более азартной, более жадной, чем отец. А ведь вначале она дрожала при одной мысли о спекуляции. Теперь, пристрастившись к случайностям игры, она сама с резкостью новообращенной упрекала мужа за его нерешительность. Уже за закуской она вышла из себя, когда он предложил продать принадлежащие им семьдесят пять акций по этому нежданному курсу в две тысячи пятьсот двадцать франков, что дало бы им сто восемьдесят девять тысяч франков — то есть более ста тысяч барыша. Продать! Когда «Финансовый бюллетень» обещает курс в три тысячи франков! Да что он — с ума сошел? Ведь «Финансовый бюллетень» известен своей честностью, он сам часто повторял, что на эту газету вполне можно положиться! О нет, она не позволит ему продать! Скорее она продаст дом, чтобы купить новые акции. И Марсель, молча, со стесненным сердцем слушавшая, как они выкрикивали эти огромные цифры, не знала, как ей попросить взаймы пятьсот франков в этом зараженном игрою доме, который постепенно наводнялся целым потоком финансовых газет, теперь окончательно затопивших его пьянящими фантазиями рекламы. Наконец за десертом она решилась: ей нужно пятьсот франков, иначе будет продано всё их имущество, не оставят же их родители в такой беде. Отец смущенно взглянул на жену и опустил голову. Но мать сразу резко отказала. Пятьсот франков? Где же их взять? Все их деньги вложены в различные операции. И тут же посыпались её старые ядовитые рассуждения: когда выходишь за нищего, за человека, который пишет книжки, надо терпеть последствия собственной глупости, нечего снова садиться на шею семье. Нет, нет! У нее нет ни гроша для лентяев: притворяются, что презирают деньги, а сами только и думают, как бы пожить на чужой счет! С этим она и отпустила дочь, и та ушла в отчаянии, с болью в сердце, не узнавая свою мать, прежде такую благоразумную, такую добрую. Очутившись на улице, Марсель пошла вперед, бессознательно глядя под ноги, словно надеясь найти деньги на тротуаре. Внезапно у нее блеснула мысль обратиться к дяде Шаву, и она сейчас же отправилась на улицу Нолле, чтобы застать его до ухода на биржу. В укромной квартирке, помещавшейся в нижнем этаже, слышался шопот, женский смех. Однако когда дверь отворилась, капитан оказался один со своей трубкой. Он очень огорчился, рассердился на самого себя, крикнул, что у него никогда не бывает и ста франков свободных, что он изо дня в день проедает свои маленькие биржевые доходы — такая уж он свинья.. Затем, узнав об отказе Можандров, он обрушился и на них, на этих гнусных скупердяев. С тех пор как несколько имевшихся у них жалких акций начали повышаться, супруги совсем рехнулись, и он перестал у них бывать. Да вот только на прошлой неделе сестра насмехалась над тем, что он играет осторожно; назвала его скрягой, когда он дружески посоветовал ей продать акции. Так пусть же она сломит себе шею, уж о ней-то он не пожалеет.
Итак, Марсель, которая опять оказалась на улице с пустыми руками, вынуждена была покориться судьбе, пойти в редакцию и рассказать мужу о том, что произошло утром. Бушу надо было уплатить во что бы то ни стало. Жордан, чья книга всё ещё не была принята ни одним издателем, пустился, несмотря на проливной дождь и слякоть, в погоню за деньгами, не зная, к кому обратиться во всем Париже — к друзьям, в редакции газет, где он сотрудничал, к знакомым, которых он мог случайно встретить. Уходя, он умолял Марсель вернуться домой, но она была так встревожена, что предпочла остаться здесь и ждать его на этой скамейке.
После ухода Натали Марсель осталась одна, и Дежуа принес ей газету:
— Не хотите ли почитать, сударыня? Веселее будет дожидаться.
Но она отрицательно покачала головой и, увидев входящего Саккара, постаралась приободриться и весело объяснила ему, что услала мужа в город с одним скучным поручением, которым ей не хотелось заниматься самой. Саккар, питавший симпатию к «юной чете», как он их называл, очень уговаривал её зайти к нему в кабинет, где ей было бы удобнее ждать мужа. Но она отказалась — ей хорошо было и здесь,— и он не стал больше настаивать, неожиданно оказавшись лицом к лицу с баронессой Сандорф, которая, к его изумлению, вышла из кабинета Жантру. Впрочем, они любезно улыбнулись друг другу и, обменявшись значительным взглядом, ограничились легким поклоном, как люди, не желающие афишировать свою близость.
Жантру только что заявил баронессе, что больше не решается что-либо советовать ей. При виде прочности Всемирного банка, выдерживавшего всё усиливающиеся атаки понижателей, его колебания возросли: разумеется, Гундерман победит, но Саккар может продержаться ещё долго, и, пожалуй, есть надежда недурно заработать, действуя заодно с ним. Он убедил её выгадать время и пока что ладить с обоими. Лучше всего, стараясь быть поласковее, по-прежнему выведывать секреты одного, чтобы приберечь их для себя или продать другому, смотря по тому, что окажется выгоднее. Всё это Жантру преподносил тоном милой шутки, словно тут и не было черной измены, а баронесса, тоже смеясь, обещала ему долю в барыше.
— Что это она теперь вечно торчит у вас! Наступил и ваш черед? — со своей обычной грубостью спросил Саккар, входя в кабинет Жантру.
Тот притворился удивленным:
— Кто это?.. Ах да, баронесса!.. Да что вы, дорогой патрон, она обожает вас. Вот только сейчас она сама сказала мне это.
Старый хищник остановил его жестом, как бы говоря, что его не проведешь, и, взглянув на потасканное лицо Жантру, изобличавшее самый низменный разврат, подумал, что если любопытство побудило её сойтись с Сабатани, то вполне могло случиться, что она пожелала также вкусить от пороков этой развалины.
— Не оправдывайтесь, милейший. Когда женщина играет на бирже, она способна отдаться уличному рассыльному, только бы он отнес её ордер.
Жантру был очень обижен, но не показал виду и только засмеялся, упорно повторяя, что баронесса зашла к нему по поводу одного объявления.
Впрочем, Саккар, пожав плечами, уже отбросил в сторону эту неинтересную для него тему о женщине. Расхаживая взад и вперед по комнате, подходя к окну и глядя на бесконечную серую пелену дождя, он был полон радости и лихорадочного возбуждения. Да! Вчера «всемирные» опять поднялись на двадцать франков! Но почему, чорт возьми, так ожесточились понижатели? Ибо повышение дошло бы до тридцати франков, если бы не партия акций, выброшенная на рынок в первый же час. Саккар не знал одного — он не знал, что Каролина, исполняя просьбу брата и борясь с безрассудным повышением, снова продала тысячу акций. Разумеется, видя растущий успех, Саккар не мог жаловаться, и всё же в этот день он был охвачен каким-то странным чувством — какой-то смесью безотчетного страха и гнева. Он кричал, что эти гнусные евреи поклялись его погубить, что этот негодяй Гундерман стал во главе целого синдиката понижателей и хочет раздавить его. Ему определенно говорили об этом на бирже и даже уверяли, будто этот синдикат предназначил сумму в триста миллионов франков, чтобы поддержать понижение. Ах, разбойники! Но он не повторял громко других слухов, слухов, которые с каждым днем становились всё определеннее и компрометировали прочность Всемирного банка; кое-кто уже называл факты и признаки близких затруднений, хотя пока что всё это нисколько не поколебало слепого доверия толпы.
Неожиданно дверь отворилась, и со своим обычным добродушным видом вошел Гюре.
— А, вот и вы, Иуда!—сказал Саккар.
Узнав, что Ругон собирается окончательно бросить брата, Гюре возобновил дружбу с министром, так как был убежден, что в тот день, когда Ругон выступит против Саккара, катастрофа станет неизбежной. Чтобы добиться прощения великого человека, он снова начал лакействовать перед ним и был у него на посылках, готовый сносить ругань и пинки.
— Иуда? — повторил он с тонкой улыбкой, освещавшей иногда его грубое мужицкое лицо.— Во всяком случае, честный Иуда, принесший бескорыстный совет господину, которого он предал.
Но Саккар, словно не желая слушать его, крикнул торжествующим тоном:
— Каково? Две тысячи пятьсот двадцать — вчера, две тысячи пятьсот двадцать пять — сегодня.
— Знаю, я только что продал.
Гнев, который Саккар скрывал под маской шутки, наконец прорвался:
— Как! Вы продали? Так значит, это конец! Сначала вы бросили меня для Ругона, а теперь вошли в сделку с Гундерманом!
Депутат смотрел на него с изумлением:
— С Гундерманом? С какой это стати?.. Я вошел в сделку с собственной выгодой, и только! Вы ведь знаете, я не охотник рисковать. У меня на это не хватает смелости, я предпочитаю реализовать поскорее, как только можно сорвать хороший барыш. Может быть, оттого-то я никогда в своей жизни не проигрывал.
И он снова улыбнулся хитрой улыбкой осторожного нормандца, который вовремя, не спеша убирает свои урожай.
— И это член правления общества! — с возмущением продолжал Саккар.— Да кто же после этого будет верить нам? Что подумают, видя, что вы продаете, когда повышение в самом разгаре? Чорт возьми! Меня больше не удивляет болтовня о том, что наше процветание фиктивно и что мы близки к краху… Эти господа продают, давайте продавать и мы. Да ведь это паника!
Не отвечая, Гюре неопределенно махнул рукой. В сущности говоря, он теперь плевал на всё, его дело было сделано. У него была теперь одна забота — выполнить поручение Ругона, и притом как можно искуснее, с наименьшим ущербом для себя самого.
— Так вот, дорогой мой, как я уже сказал, я пришел дать вам один бескорыстный совет...
Вот он: будьте благоразумны, ваш брат взбешен и без церемонии бросит вас, если вы окажетесь побежденным.
— Он сам просил вас сообщить мне это? — невозмутимо спросил Саккар, подавив свой гнев.
После минутного колебания депутат предпочел сознаться:
— Ну, что ж... Пусть так, это он... Но только не думайте, что его раздражение хоть в какой-нибудь степени объясняется нападками «Надежды». Он выше этих уколов самолюбия. Дело не в этом, но подумайте сами, насколько католическая кампания вашей газеты мешает его теперешней политике. После этих несчастных осложнений с Римом всё духовенство повернулось к нему спиной, вот только недавно ему опять пришлось осудить одного епископа за нарушение конкордата. И для нападок на него вы, как нарочно, выбрали такой момент, когда ему и без того трудно противостоять либеральному движению, порожденному реформами Девятнадцатого января, а ведь он решился прибегнуть к ним только для того, чтобы потом осторожно обезвредить их. Послушайте, вы его брат — подумайте сами, может ли он быть этим доволен?
— В самом деле, это очень дурно с моей стороны,— иронически заметил Саккар.— Бедный братец! Ему до смерти хочется остаться министром, и вот он проводит в жизнь те самые принципы, с которыми боролся ещё вчера, и при этом сердится на меня, не зная, как сохранить равновесие между правой, возмущенной его изменой, и «третьей партией», рвущейся к власти. Ещё вчера, для успокоения католиков, он изрек свое знаменитое «Никогда!», он поклялся, что Франция никогда не позволит Италии отнять у папы Рим. Сегодня, в страхе перед либералами, он хотел бы чем-нибудь задобрить и этих, а потому милостиво решил перерезать мне глотку им в угоду... На прошлой неделе Эмиль Оливье здорово отделал его в палате...
— О, в Тюильри по-прежнему доверяют ему, — перебил его Гюре.— Император прислал ему бриллиантовую звезду.
Но энергичный жест Саккара дал понять, что его не проведешь:
— Всемирный банк стал слишком могуществен, не так ли? Разве можно терпеть существование католического банка, который угрожает захватить весь мир, завоевать его силой денег, как некогда его завоевали религией? При одной мысли о нем у всех свободомыслящих, у всех франкмасонов, метящих в министры, пробегает мороз по коже... А может быть, нужно состряпать какой-нибудь заем с помощью Гундермана? Да и какое правительство удержится, если оно не отдаст себя на съедение проклятым евреям? И вот мой безмозглый братец готов, чтобы только удержать власть ещё на полгода, отдать меня на съедение евреям, либералам, всей этой сволочи, в надежде на то, что, пока они будут жрать меня, его самого хоть на некоторое время оставят в покое. Так ступайте же к нему и скажите, что я плюю на него!.. Он выпрямился во весь свой маленький рост; ярость, наконец, прорвалась сквозь иронию и изливалась в воинственных громогласных звуках.
— Слышите, я плюю на него! Вот мой ответ, пойдите и передайте ему это.
Гюре съежился. Он не любил, когда люди сердились, толкуя о делах. В конце концов это его не касается, он здесь только посредник.
— Хорошо, хорошо, я передам... Вы сломите себе шею, но это ваше дело.
Наступило молчание. Жантру, который за всё это время не проронил ни слова, притворяясь, что всецело поглощен какой-то корректурой, поднял глаза, чтобы полюбоваться Саккаром. Ах, бандит, как он был хорош в своем увлечении! Эти гениальные бестии, опьяненные успехом, иной раз одерживают победу наперекор рассудку. И в эту минуту Жантру был на стороне Саккара, он верил в его счастливую звезду.
— Да, я и забыл,— продолжал Гюре.— Говорят, что Делькамбр, генеральный прокурор, вас ненавидит... Вы ещё, должно быть, не знаете, сегодня утром император назначил его министром юстиции.
Саккар внезапно остановился. Лицо его омрачилось.
— Нечего сказать, хорош товар!— проговорил он.— И подумать, что из такой дряни делают министров. Впрочем, какое мне до этого дело?
— Разумеется, никакого,— нарочито наивным тоном ответил Гюре,—но только если с вами случится беда,— а ведь это может случиться со всяким деловым человеком,— то ваш брат просил передать, чтобы вы не рассчитывали на его поддержку против Делькамбра.
— Какого чорта! — завопил Саккар.— Ведь я уже сказал вам, что плюю на всю эту свору — на Ругона, на Делькамбра, да и на вас в придачу!
К счастью, в эту минуту вошел Дегремон. Он никогда не заходил в редакцию, и все были так удивлены, что сразу замолчали. Чрезвычайно корректный, он с любезной светской улыбкой пожал руку всем присутствующим. Его жена устраивала вечер, на котором собиралась петь, и он зашел лично пригласить Жантру, чтобы обеспечить хвалебный отчет в газете. Но присутствие Саккара, по-видимому, тоже привело его в восторг.
— Как дела, великий человек?
— Скажите-ка, вы ещё не продали своих акций? — не отвечая, спросил тот.
— Ха-ха, пока ещё нет!
И взрыв смеха прозвучал у него вполне искренне. Нет, нет, он был более устойчив.
— Но в нашем положении никогда не следует продавать! — вскричал Саккар.
— Никогда! Именно это я и хотел сказать. Все мы действуем заодно; вы ведь знаете, на меня можно положиться.
Прищурившись, глядя куда-то в сторону, он сказал, что отвечает и за остальных членов правления — Седиля, Кольба, маркиза де Боэна, как за самого себя. Дела идут чудесно, и это истинное удовольствие действовать единодушно в такой атмосфере — атмосфере самого поразительного успеха, какой видела биржа за последние пятьдесят лет. Он для каждого нашел приятное слово и повторил, уходя, что рассчитывает видеть на своем вечере всех троих. Мунье, тенор из Оперы, будет петь дуэт с его женой. Это получится очень эффектно.
— Итак, это всё, что вы мне ответите? — спросил Гюре, тоже собираясь уходить.
— Всё! — резко заявил Саккар.
Он намеренно не вышел проводить Гюре, как делал это обычно, и, оставшись наедине с редактором, сказал:
— Это война, милейший! Хватит церемониться, отделайте хорошенько всю эту сволочь!.. Ах, наконец-то я смогу повоевать на свой лад!
— Всё-таки это слишком круто,— заключил Жантру, снова обуреваемый сомнениями.
Марсель всё ещё ждала на скамейке в коридоре. Не было ещё и четырех часов, но Дежуа уже пришел зажигать лампы — так быстро стемнело от этого тусклого и упорного дождя. Проходя мимо, он каждый раз находил для нее какую-нибудь шутку, стараясь развлечь её. Впрочем, сотрудники всё чаще сновали теперь взад и вперед, шум голосов доносился из соседней комнаты, горячка усиливалась по мере того, как готовился номер.
Подняв глаза, Марсель неожиданно увидела перед собой Жордана. Он промок до нитки и стоял с убитым видом; губы его дрожали, в глазах было то дикое выражение, какое бывает у людей, долго преследовавших какую-то цель и потерпевших неудачу. Она поняла.
— Ничего? — спросила она, бледнея.
— Ничего, дорогая, абсолютно ничего... Был везде... Ничего не вышло...
— О боже! — тихо простонала она, выразив в этой жалобе всю боль своего сердца.
В эту минуту Саккар как раз вышел из кабинета Жантру и удивился, увидев, что она всё ещё здесь.
— Как, сударыня, ваш гуляка-муж только сейчас вернулся? Вот видите, я вам говорил, чтобы вы подождали его у меня в кабинете.
Она пристально посмотрела на него; какая-то внезапная мысль мелькнула в её больших, полных отчаяния глазах. И, даже не рассуждая, она уступила порыву храбрости, толкающей женщин на решительные поступки в минуты сильного волнения.
— Господин Саккар, у меня есть к вам просьба... Если вы разрешите, то теперь я бы хотела зайти к вам...
— Разумеется, сударыня.
Угадав её намерение, Жордан испуганно удерживал её: «Не надо! Не надо!» — порывисто бормотал он ей на ухо, испытывая болезненное смущение, которое всегда пробуждали в нем денежные вопросы. Но она пошла вперед, и ему пришлось последовать за ней.
— Господин Саккар,— сказала она, как только дверь за ними закрылась,— мой муж напрасно пробегал два часа в поисках пятисот франков и не осмеливается попросить их у вас... Так вот, я прошу об этом сама...
И с воодушевлением, с задором эта веселая и решительная молоденькая женщина описала утреннюю историю, грубое вторжение Буша, рассказала, как трое мужчин ворвались в их квартирку и как ей удалось отбить атаку, рассказала о своем обязательстве уплатить немедленно. Ах, эти денежные раны, как тяжелы они для маленьких людей; как тяжелы эти горести, причиняемые стыдом и бессилием, это существование, которое сплошь и рядом зависит от нескольких жалких пятифранковых монет!
— Буш! — повторил Саккар.— Так это старый негодяй Буш держит вас в своих лапах...
Затем, обратившись к Жордану, который стоял молча, весь бледный от невыносимого смущения, он сказал ему с очаровательной простотой:
— Ну что ж, я дам вам авансом эти пятьсот франков. Отчего вы сразу не обратились ко мне?
Он присел к столу, собираясь подписать чек, как вдруг остановился в раздумье. Он вспомнил о полученном письме, о посещении, которое откладывал со дня на день, предчувствуя неприятную темную историю. Почему бы ему не отправиться на улицу Фейдо сейчас же, воспользовавшись этим предлогом?
— Послушайте, я знаю этого мошенника насквозь... Лучше я съезжу к нему сам и расплачусь — может быть, мне удастся выкупить ваши векселя за полцены.
Глаза Марсель теперь сияли благодарностью:
— О господин Саккар, как вы добры!
И она обратилась к мужу:
— Вот видишь, дурачок, господин Саккар не съел нас!
Не в силах сдержать свой порыв, Жордан обнял и поцеловал жену, как бы благодаря её за то, что она была такой энергичной, такой ловкой в жизненных затруднениях, перед которыми он был беспомощен.
— Нет, нет,— возразил Саккар, когда молодой человек наконец-то пожал ему руку,— это мне надо благодарить вас: приятно смотреть, как вы любите друг друга... Идите и не беспокойтесь.
Ожидавшая у подъезда карета в две минуты доставила Саккара на улицу Фейдо, в самый центр грязного Парижа, где сталкивались зонтики и разлетались брызги луж. Но, поднявшись наверх, он напрасно дергал звонок у старой полинявшей двери, где на медной дощечке выделялись написанные большими черными буквами два слова — «Спорные дела». Дверь не открывалась, изнутри не доносилось ни звука. Уже совсем собравшись уходить, он с досадой сильно ударил в дверь кулаком. Тогда послышались чьи-то медленные шаги, и показался Сигизмунд.
— А, это вы!.. А я думал, что вернулся брат, что он забыл свой ключ. Я ведь никогда не отворяю на звонки... Он скоро придет. Вы можете подождать, если хотите его видеть.
С трудом передвигая ноги, он всё той же неуверенной походкой прошел вместе с посетителем в свою комнату, окна которой выходили на Биржевую площадь. Здесь, на этой высоте, над туманом, который стлался внизу, прибитый дождем, было ещё совсем светло. В комнате царила холодная пустота. Узкая железная кровать, стол, два стула и полки с книгами составляли всю мебель. Перед камином стояла маленькая железная печурка, оставленная без присмотра и погасшая.
— Садитесь, сударь. Брат сказал мне, уходя, что сейчас же вернется.
Но Саккар отказался от предложенного стула и смотрел на него, пораженный быстрой работой чахотки, разрушавшей организм этого высокого бледного молодого человека с детскими мечтательными глазами, производившими странное впечатление под энергичной и упрямой линией лба. Лицо его, обрамленное длинными вьющимися волосами, страшно исхудало и вытянулось, словно смерть уже наложила на него свою печать.
— Вы были больны? — спросил Саккар, не зная, что сказать. С видом полнейшего равнодушия Сигизмунд махнул рукой:
— Как всегда. На прошлой неделе мне было хуже из-за этой отвратительной погоды...
Но всё же я чувствую себя недурно. Я теперь совсем не сплю и могу работать, у меня небольшой жар, и это меня согревает.. Ах, сколько ещё надо сделать!
Он сел за свой стол, на котором лежала раскрытая немецкая книжка.
— Простите, что я сел,— продолжал он,— но я не спал всю ночь, читая эту книгу,— мне прислали её только вчера... Да, вот это труд! Десять лет жизни моего учителя, Карла Маркса.
Исследование о капитале, которое он давно уже обещал нам... Вот наша Библия, вот она!
Саккар подошел к столу и с любопытством заглянул в книгу, но вид готических букв сразу отпугнул его.
— Я подожду, пока её переведут,— сказал он со смехом.
Молодой человек покачал головой, словно говоря, что даже и в переводе эту книгу смогут постигнуть только избранные. Она написана не с целью пропаганды. Но какая сила логики, какое обилие неопровержимых доказательств неизбежной гибели нашего современного общества, основанного на капиталистической системе! Поле расчищено, можно строить заново.
— Так, значит, всё долой? — тем же шутливым тоном спросил Саккар.
— В теории — именно так! — ответил Сигизмунд.— Здесь всё, что я когда-то объяснял вам, весь ход развития. Остается претворить его в жизнь... И все вы слепы, если не видите, какие значительные успехи делает эта идея с каждым часом. Да взять хотя бы вас, вас самих с вашим Всемирным банком! За три года вы привели в движение и сосредоточили у себя сотни миллионов, но вы и не подозреваете, что ведете нас прямо к коллективизму... Я с увлечением следил за вашим предприятием-. Да, да, из этой тихой, всеми забытой комнатки я изучал его развитие изо дня в день и знаю его не хуже, чем вы сами. Так вот, я заявляю, что вы даете нам замечательный урок, ибо государству, основанному на принципах коллективизма, остается сделать лишь то, что делаете вы,— экспроприировать всё оптом, после того как вы закончите экспроприацию отдельных мелких собственников, осуществите мечту вашего непримиримого честолюбия,— а вы ведь стремитесь поглотить капиталы всего мира, сделаться единственным банком, средоточием общественного достояния, не так ли?.. О, что касается меня, то я просто восхищаюсь вами! Будь то в моей власти, я предоставил бы вам полную свободу действий, потому что вы, как гениальный предтеча, начинаете наше дело.
И он улыбнулся своей бледной, больной улыбкой, заметив глубокое внимание собеседника, весьма удивленного его знакомством с текущими делами и вместе с тем польщенного его тонкой похвалой.
— Но только,— продолжал Сигизмунд,— в то прекрасное утро, когда мы экспроприируем вас для блага нации, заменив частные интересы общими, превратив вашу огромную машину, выкачивающую чужое золото, в регулятор общественного богатства, мы прежде всего уничтожим вот это.
Среди бумаг, лежавших на столе, он нашел су и высоко поднял его двумя пальцами, словно обреченную жертву.
— Деньги! — вскричал Саккар.— Уничтожить деньги! Какое безумие!
— Мы уничтожим монету... Поймите же, металлические деньги не могут иметь никакого места, никакого смысла в государстве, основанном на принципе коллективизма. Мы заменим их бонами, которые будут служить вознаграждением за труд, а если вы смотрите на деньги как на мерило ценности, то у нас есть другое мерило, которое отлично заменит их, то, которое мы получим, установив среднюю норму рабочего дня в наших мастерских... Необходимо уничтожить их, эти деньги,— они маскируют эксплоатацию рабочего и способствуют ей, позволяя обкрадывать его, сводя его заработок к минимальной сумме, позволяющей ему только не умереть с голода. Разве не ужасно это право распоряжаться деньгами, которое увеличивает частные состояния, преграждает путь плодотворному обращению ценностей, создает позорную власть, неограниченно господствующую над финансовым рынком и общественным производством? В этом причина наших кризисов, всей нашей анархии!.. Надо убить, убить деньги!
Но Саккар начал сердиться. Как? Не будет денег, не будет золота, не будет этих сияющих звезд, озарявших его существование? Богатство всегда воплощалось для него в ослепительном сверкании новеньких монет, льющихся как весенний дождь, пронизанный солнцем, градом сыплющихся на землю,— в грудах денег, в грудах золота, которое можно загребать лопатой, наслаждаясь его блеском, его музыкой. И вот кто-то хочет уничтожить эту радость, этот стимул жизни и борьбы!
— Эго нелепо! Просто нелепо!.. Этого не будет никогда, слышите, никогда!
— Почему никогда? Почему нелепо?.. Разве члены одной семьи платят друг другу деньги за взаимные услуги? Вы видите там лишь общие усилия и обмен... Так для чего нам нужны будут деньги, когда общество превратится в одну большую семью, основанную на принципе самоуправления?
— А я говорю вам, что это безумие!.. Уничтожить деньги! Да ведь деньги — это сама жизнь! Тогда не останется ничего, решительно ничего!
Он шагал из угла в угол в крайнем возбуждении. И оказавшись перед окном, он даже взглянул на площадь, как бы желая убедиться, что биржа по-прежнему стоит на своем месте,— ведь, чего доброго, этот опасный человек уничтожит и её одним дуновением. Нет, она всё ещё стояла там, но силуэт её, окутанный саваном дождя, был едва заметен в наступившей темноте — бледный призрак биржи, готовый растаять в серой дымке.
— Впрочем, как глупо с моей стороны, что я спорю. Это невозможно... Ну что ж, уничтожайте деньги, посмотрим, что из этого выйдет.
— Да! — проговорил Сигизмунд.— Всё уничтожается, всё меняет свою форму и исчезает... Ведь мы уже видели однажды, как изменилась форма богатства, когда земельная, удельная собственность — поля и леса — отступила на задний план перед собственностью движимой, промышленной, перед рентами и акциями, а теперь и они тоже преждевременно одряхлели, быстро обесценились, так как процент всё падает — это несомненно, и нормальные пять процентов стали недостижимы. Следовательно, ценность денег понижается—так почему же они не могут исчезнуть совсем, почему новая форма богатства не сможет организовать общественные отношения? Вот эту-то будущую форму богатства и принесут с собой наши трудовые боны.
Он погрузился в созерцание монеты, словно в его руке было последнее су минувших столетий, случайно пережившее старое, давно умершее общество. Сколько радостей и сколько слез видел этот жалкий кусочек металла! И при мысли о вечном, о неутолимом человеческом вожделении его охватила грусть.
— Да, вы правы,— тихо продолжал он,— мы этого не увидим. Нужны годы и годы... И потом, кто знает, достаточно ли сильна будет любовь к ближнему, чтобы занять место эгоизма в организации общества... А ведь я надеялся на более близкое торжество, мне так хотелось увидеть эту зарю справедливости!
Горькая мысль о мучившей его болезни на секунду прервала его слова. Этот человек, отрицавший смерть, старавшийся её не замечать, внезапно протянул руку, словно отгоняя её.
Но сейчас же покорился неизбежному.
— Я выполнил свою задачу. Если даже я не успею закончить труд о переустройстве общества, о котором всегда мечтал, после меня останутся мои заметки. Общество будущего должно быть зрелым плодом цивилизации; если не сохранить того хорошего, что есть в соревновании и контроле, всё рухнет... Ах, как ясно я вижу теперь это общество, уже созданное, завершенное, такое, каким я воздвиг его в долгие бессонные ночи! Всё предусмотрено, всё решено. Вот, наконец, высшая справедливость, полное счастье. Оно здесь, на бумаге, вычисленное с математической точностью, раз и навсегда.
И, перебирая своими длинными худыми пальцами разбросанные по столу бумаги, он с восторгом мечтал об этих отвоеванных миллиардах, поровну разделенных между всеми, о радости и здоровье, которые он одним росчерком пера возвращал страждущему человечеству,- он, этот человек, который уже не ел и не спал и медленно умирал в голых стенах своей комнаты, не имея никаких потребностей.
— Что вы тут делаете? — раздался вдруг чей-то резкий голос, и Саккар вздрогнул.
Это был Буш. Войдя в комнату, он неприязненно, словно ревнивый любовник, взглянул на посетителя: его терзал постоянный страх, как бы лишний разговор не вызвал у больного приступа кашля. Впрочем, он не стал ждать ответа и, огорченный, начал материнским тоном ворчать на Сигизмунда:
— Как! У тебя опять потухла печка! Ну, скажи сам, благоразумно ли это в такую слякоть!
Несмотря на свою тучность, он присел на корточки и, наколов щепок, развел огонь. Потом принес веник, прибрал комнату, спросил, принял ли больной микстуру, которую ему полагалось принимать каждые два часа, и успокоился лишь тогда, когда уговорил его лечь в постель и отдохнуть.
— Господин Саккар! Не угодно ли вам пройти в мой кабинет?
В кабинете на единственном имевшемся там стуле сидела госпожа Мешен. Они с Бушем только что ходили по одному важному делу и были в полном восторге от успеха своего предприятия. Наконец-то, после долгого, почти безнадежного ожидания, была пущена в ход одна афера, особенно их интересовавшая. Целых три года Мешен бегала по всему городу в поисках Леони Крон, той самой девицы, которую соблазнил граф де Бовилье, выдав ей после этого обязательство на десять тысяч франков, подлежащих уплате в день её совершеннолетия.
Тщетно обращалась Мешен к своему родственнику Фейё, сборщику рент в Вандоме, купившему для Буша это обязательство вместе с целой партией старых векселей, оставшихся после некоего Шарпье, торговца зерном и ростовщика. Фейё ничего не знал; он написал, что девица Леони Крон должна находиться в услужении у одного судебного пристава в Париже, что она уже больше десяти лет назад выехала из Вандома, куда ни разу с тех пор не возвращалась, и что спросить о ней некого, так как все её родственники умерли. Мешен, правда, разыскала этого пристава; ей удалось проследить судьбу Леони и дальше — девушка служила у мясника, потом у одной особы легкого поведения, потом у зубного врача,— но на зубном враче нить внезапно обрывалась, след терялся: Леони, как иголка в стоге сена, исчезла в трясине огромного Парижа. Мешен безрезультатно обегала все конторы по найму прислуги, обошла все меблированные комнаты сомнительной репутации, все притоны; она постоянно была настороже, оборачивалась, расспрашивала всякий раз, как имя Леони доходило до её ушей. И вот сегодня, совершенно случайно, она, наконец, поймала её: эта девушка, которую она искала бог знает где, оказалась здесь, по соседству, на улице Фейдо, в публичном доме, куда Мешен зашла, преследуя одну из прежних жилиц Неаполитанского городка, задолжавшую ей три франка. Её гениальный нюх помог ей узнать девушку под аристократическим именем Леониды, когда хозяйка заведения пронзительным голосом пригласила её сойти в зал. Сейчас же предупредив Буша, она вернулась вместе с ним в этот дом для переговоров. В первую минуту вид толстой девицы с челкой жестких черных волос, падавших на лоб до самых бровей, с плоским, обрюзгшим, отталкивающим лицом удивил его. Но потом он понял, что именно могло нравиться в ней мужчинам, особенно до того, как на нее наложили свой отпечаток десять лет проституции, и даже обрадовался тому, что она пала так низко, чудовищно низко. Он предложил ей тысячу франков за право на документ. Непроходимо тупая, она с ребяческим восторгом согласилась на эту сделку. Наконец-то можно было начать травлю графини де Бовилье; желанное оружие было в их руках, оружие, настолько уродливое, несущее такой позор, какого они не ожидали и сами.
— Я вас ожидал, господин Саккар. Нам надо поговорить... Вы ведь получили мое письмо?
В тесной, заваленной бумагами комнате было уже темно, и только небольшая коптящая лампочка скудно освещала её; на единственном стуле всё ещё неподвижно и безмолвно сидела Мешен, и не собираясь вставать с места. Чтобы не подумали, будто он пришел, испугавшись угрозы, Саккар сразу же, стоя, жестким и презрительным тоном заговорил о деле Жордана:
— Прошу прощения, я зашел по поводу долга одного из моих сотрудников — Жордана, милейшего молодого человека: вы пристали к нему как с ножом к горлу, ваша жестокость просто возмутительна. Я слышал, что ещё сегодня утром вы вели себя с его женой так, как постыдился бы вести себя порядочный человек...
Неожиданно подвергшись нападению в ту минуту, когда собирался атаковать он сам, Буш растерялся, забыл о втором деле и разбушевался по поводу первого:
— Жорданы! Так вы пришли насчет Жорданов. В делах не существует ни женщин, ни порядочных людей. Кто должен, тот платит,— и больше я ничего не желаю знать... Мошенники, которые издеваются надо мной уже несколько лет! Я с невероятным трудом вырвал у них четыреста франков, вытягивая их буквально по одному су!.. Да, чорт побери, я продам всё их имущество, я завтра же утром выброшу их на улицу, если сегодня вечером здесь, на моем столе, не будут лежать триста тридцать франков и пятнадцать сантимов, которых они мне ещё недодали.
И когда Саккар умышленно, чтобы окончательно вывести Буша из себя, сказал, что стоимость векселя оплачена ему уже сорок раз, так как, по всей вероятности, он не стоил ему и десяти франков, Буш в самом деле чуть не задохнулся от гнева:
— Вот, вот! Все вы повторяете одно и то же... Вы ещё, может быть, вспомните о начислениях? Долг в триста франков вырос до семисот с лишним... Но при чем тут я? Мне не платят, я преследую по закону. Правосудие стоит дорого? Тем хуже — я в этом не виноват.
Итак, если я купил вексель за десять франков, я должен, по-вашему, отдать его за десять франков и поставить точку? Ну, а мой риск, моя беготня, работа моего мозга,— да, да, работа моего ума? Кстати, поговорите-ка с сидящей здесь дамой! Она как раз занималась делом Жордана. И сколько было у нее хождений, сколько хлопот, сколько обуви она износила, обивая пороги всех тех редакций, откуда её гнали, как нищенку, не давая нужного адреса. Да ведь мы вынашивали это дело целые месяцы, мы мечтали о нем, мы работали над ним, как над одним из лучших наших творений; оно стоит мне бешеных денег, даже если считать всего по десять су за час работы.
Он воспламенился. Широким жестом он показал на пачки бумаг, заполнявшие комнату:
— У меня здесь больше чем на двадцать миллионов векселей, старых и новых, мелких и колоссальных,— из всех кругов общества... Хотите, я отдам их вам за миллион? Подумайте, ведь у меня есть должники, которых я выслеживаю уже четверть века! И для того чтобы получить с них какие-нибудь жалкие сотни франков, а иногда и того меньше, я терпеливо жду целые годы, жду, чтобы им повезло в делах или чтобы они получили наследство... А там, вон в том углу, почивают не разысканные,— и таких большинство. Взгляните на эту громадную кучу! Это мертвый или, вернее, сырой материал, из которого я должен извлечь жизнь, я хочу сказать — мою жизнь — и после бог весть каких поисков, трудов и ухищрений!.. И вы хотите, чтобы, поймав, наконец, одного из таких должников, который в состоянии заплатить,— вы хотите, чтобы я не выкачал из него всех своих денег? Ну нет, вы сами сочли бы меня дураком, вы сами не поступили бы так — нет, ни за что на свете!
Не желая терять времени на дальнейшие объяснения, Саккар вынул бумажник.
— Я дам вам двести франков, и вы вернете мне вексель Жордана с распиской в том, что деньги получены сполна.
Буш подскочил от негодования:
— Двести франков! Да никогда в жизни!. Триста тридцать франков пятнадцать сантимов! Я не уступлю ни сантима!
Не повышая голоса, со спокойной уверенностью человека, знающего могущество денег, наличных, выложенных на стол денег, Саккар повторил во второй, в третий раз:
— Я дам вам двести франков...
И, сознавая в глубине души, что благоразумнее уступить, Буш в конце концов сдался, со слезами на глазах, яростно восклицая:
— Я слишком слаб... Какое гнусное ремесло!. Честное слово, меня обирают, меня грабят. Что ж, раз так, не стесняйтесь, берите и другие векселя, берите, ройтесь в куче, берите всё за ваши двести франков!
Написав расписку и несколько строк судебному исполнителю, которому он уже передал дело Жордана, Буш на секунду задержался у своей конторки, тяжело дыша. Он был до того взволнован, что, пожалуй, так и отпустил бы Саккара, если бы не Мешен, которая до сих пор не вмешивалась ни словом, ни жестом.
— А то дело?—подсказала она.
И тогда он вспомнил, что сейчас сможет отыграться. Однако всё, что он подготовил заранее,— рассказ, вопросы, искусное ведение беседы,— всё сразу вылетело у него из головы: слишком уж ему не терпелось поскорее перейти к фактам.
— Ах да, то дело!.. Господин Саккар, я вам писал. Сейчас нам надо будет свести с вами кое-какие счеты...
Протянув руку, он достал дело Сикардо и раскрыл его перед посетителем:
— В тысяча восемьсот пятьдесят втором году вы поселились в меблированных комнатах на улице Лагарп и выдали там двенадцать векселей по пятьдесят франков на имя девицы Розали Шавайль, шестнадцати лет, которую вы однажды вечером изнасиловали на лестнице... Вот эти векселя. Вы не произвели уплаты ни по одному из них, так как уехали, не оставив адреса, до истечения срока первого векселя. И хуже всего то, что они подписаны фальшивым именем Сикардо, именем вашей первой жены...
Саккар сильно побледнел к слушал, не шевелясь. Он был глубоко потрясен: всё его прошлое внезапно всплыло наружу, и у него было такое ощущение, будто над ним нависло что- то огромное и бесформенное, будто сейчас оно обрушится и раздавит его. В первую минуту он потерял голову от страха и пробормотал:
— Каким образом вы узнали?.. Откуда у вас эти бумаги?
Затем дрожащими руками он ещё раз торопливо вынул бумажник, желая только одного — поскорее заплатить, поскорее получить обратно эти компрометирующие документы.
— Судебных издержек не было, не так ли?.. Стало быть, шестьсот франков... О, я мог бы многое возразить, но предпочитаю заплатить без лишних споров.
И он протянул Бушу шесть банковых билетов.
— Постойте! — крикнул Буш, отталкивая деньги.— Я ещё не кончил... Дама, которую вы здесь видите,— родственница Розали, и векселя принадлежат ей, а я действую только от её имени... Бедная Розали осталась калекой после вашего насилия. Она испытала много горя и умерла в страшной нищете у этой дамы, которая её приютила... Эта дама могла бы многое рассказать вам, если бы захотела...
— Много ужасного! — многозначительно пропищала Мешен, прерывая свое молчание. Саккар, который совсем забыл об этой женщине, забившейся в угол и напоминавшей наполовину опорожненный бурдюк, растерянно оглянулся. Его всегда тревожила подозрительная деятельность этой хищной птицы, набрасывавшейся на обесцененные акции, словно на падаль, а теперь она оказалась замешанной и в эту неприятную историю.
— Несчастная! Разумеется, всё это очень грустно…— пробормотал он.— Но если она умерла, то я, право, не понимаю... Так или иначе, вот эти шестьсот франков.
И опять Буш не принял денег:
— Простите, вы ещё не всё знаете. Дело в том, что у нее родился ребенок... Да, ребенок, которому сейчас идет четырнадцатый год и который так похож на вас, что вы не можете от него отречься.
— Ребенок... ребенок... — несколько раз повторил Саккар, совершенно ошеломленный.
И вдруг, неожиданно обретя всю свою самоуверенность и разом повеселев, он вложил свои шесть банковых билетов обратно в бумажник.
— Ах, так! Да вы что же, смеетесь надо мной? Раз есть ребенок, я не дам вам ни гроша...
Мальчик является наследником своей матери, мальчик и получит деньги — деньги и всё остальное, что ему понадобится сверх денег... Ребенок, да ведь это очень мило, это очень естественно... Чем же плохо иметь ребенка? Напротив, это мне очень приятно, это как-то молодит меня, честное слово!.. Где он? Я хочу его видеть. Почему вы сразу не привели его ко мне?
На этот раз был огорошен Буш. Он вспомнил свои длительные колебания, бесконечные предосторожности Каролины, не решавшейся сообщить Саккару о существовании Виктора, его сына. Сбитый с толку, он пустился в самые горячие, самые пространные объяснения, разом выложил всё: долг в шесть тысяч франков и расходы на содержание мальчика, возмещения которых требовала Мешен; две тысячи франков задатка, полученные от Каролины; чудовищные наклонности Виктора и его поступление в Дом Трудолюбия. Саккар со своей стороны тоже подскакивал от негодования при каждой новой подробности. Шесть тысяч франков! Да кто ему докажет, что, напротив, мальчишка не был обворован? Задаток в две тысячи франков! Осмелиться выманить у его знакомой дамы две тысячи франков! Да это грабеж, это вымогательство! Мальчик? Чорт возьми! Его дурно воспитали, а теперь ещё требуют, чтобы он, Саккар, заплатил тем, кто ответствен за это дурное воспитание! Должно быть, они принимают его за дурака.
— Ни одного су! — крикнул он.— Слышите, не рассчитывайте вытянуть из моего кармана ни одного су!
Буш, сильно побледнев, поднялся со стула:
— Посмотрим. Я притяну вас к суду.
— Не говорите глупостей. Вы отлично знаете, что суд не занимается подобными вещами... А если вы надеетесь на шантаж, то это ещё глупее, потому что мне плевать на вас.
Ребенок! Да говорю вам, что это даже льстит мне.
Мешен загораживала дверь, и ему пришлось её оттолкнуть, почти перешагнуть через нее, чтобы выйти на лестницу. Задыхаясь от бешенства, она крикнула ему вдогонку своим тоненьким голоском:
— Бессердечный негодяй!
— Вы ещё услышите о нас! — прорычал Буш, захлопывая дверь.
Саккар был в таком возбужденном состоянии, что приказал кучеру ехать прямо на улицу Сен-Лазар. Ему не терпелось увидеть Каролину. Он без всякого стеснения заговорил с ней об этом деле и прежде всего пожурил за то, что она дала Бушу две тысячи франков:
— Дорогая моя, разве можно так бросать деньги... Почему же, чорт возьми, вы предварительно не посоветовались со мной?
Потрясенная тем, что он узнал, наконец, эту историю, она молчала. Значит, почерк, который показался ей тогда знакомым, действительно принадлежал Бушу, и теперь ей больше нечего было скрывать: её избавили от необходимости неприятного сообщения. И всё-таки она колебалась, ей было неловко за этого человека, который расспрашивал её с таким спокойствием.
— Мне хотелось избавить вас от огорчения... Этот несчастный ребенок был в таком ужасном состоянии!.. Я бы давно уже рассказала вам всё, если бы не чувство...
— Какое чувство?.. Признаюсь, я просто не понимаю вас.
Она не стала больше объяснять, не стала оправдываться. Обычно такая мужественная, она вдруг поддалась унынию, почувствовала страшную усталость. А он, восхищенный и в самом деле помолодевший, всё ещё восклицал:
— Бедный мальчик! Я буду очень его любить — уверяю вас... Вы прекрасно сделали, что отдали его в Дом Трудолюбия, чтобы его немного пообтесали. Но мы возьмем его оттуда, наймем ему учителей... Я завтра же навещу его, да, завтра,— если только не буду слишком занят.
Но на следующий день было заседание совета, и прошло два дня, потом неделя, а Саккар так и не нашел свободной минутки. Он часто заговаривал о ребенке, но откладывал свое посещение, захваченный уносившим его бурным потоком. В первых числах декабря курс дошел до двух тысяч семисот франков в атмосфере неслыханного болезненного возбуждения, продолжавшего переворачивать вверх дном всю биржу. Хуже всего было то, что тревожные слухи усиливались, и курс упрямо повышался посреди всё возраставшего нестерпимого беспокойства: теперь уже вслух предсказывали неизбежную катастрофу, и всё-таки курс шел в гору, непрерывно, в силу упорного, необъяснимого увлечения, которое отказывалось верить очевидности. Саккар жил в ослеплении своего призрачного триумфа, окруженный ореолом золотого дождя, которым он поливал Париж; но он был всё же достаточно проницателен и чувствовал, что почва под ногами колеблется, что она дала трещину и того и гляди обрушится под его ногами. Поэтому, хотя он и оставался победителем после каждой ликвидации, понижатели, потери которых, по всей вероятности, были ужасны, по-прежнему вызывали его негодование. Почему так свирепствуют эти евреи? Неужели в конце концов ему не удастся их уничтожить? И его особенно бесило то, что рядом с Гундерманом, не прекращавшим игры на понижение, он чуял и других продавцов, быть может даже солдат армии Всемирного — изменников, которые поколебались в своей вере и перебегали к неприятелю, торопясь реализовать свои акции.
Как-то раз, когда Саккар изливал свое недовольство перед Каролиной, она сочла своим долгом рассказать ему всё:
— Вы знаете, друг мой, ведь я тоже продала... Я только что продала последнюю тысячу наших акций по курсу в две тысячи семьсот.
Он был уничтожен: это была для него самая черная измена.
— Вы продали, вы, вы!.. О боже!
Искренне огорченная, она ласково пожимала ему руки, напоминая, что и она и её брат предупреждали его об этом. Гамлен, всё ещё находившийся в Риме, писал письма, полные смертельного беспокойства по поводу этого неумеренного, необъяснимого повышения, которое нужно было затормозить во что бы то ни стало, чтобы предупредить всеобщую гибель.
Накануне она опять получила от него письмо с формальным приказанием продать. И она продала.
— Вы, вы! — повторял Саккар.— Так это вы шли против меня, это вас я чувствовал в тени, это ваши акции я должен был выкупать!
Против обыкновения он не горячился, и она ещё сильнее страдала от его подавленности, ей так хотелось образумить его, убедить бросить эту беспощадную борьбу, которая могла закончиться только разгромом.
— Друг мой, выслушайте меня... Подумайте только, наши три тысячи акций дали нам более семи с половиной миллионов. Ведь это нежданная, невероятная прибыль! Все эти деньги ужасают меня, мне просто не верится, что они действительно мои... Впрочем, дело не только в наших личных интересах. Подумайте об интересах всех тех, кто отдал в ваши руки свое состояние, о всех этих бесчисленных миллионах, которые вы ставите на карту. К чему поддерживать это безрассудное повышение, к чему подгонять его? Мне со всех сторон твердят, что катастрофа близка, что она неизбежна... Вы не можете повышать бесконечно, и не будет ничего постыдного, если акции вернутся к своей номинальной стоимости. В этом залог прочности фирмы, в этом её спасение.
Но он порывисто вскочил со стула:
— Я хочу, чтобы курс дошел до трех тысяч... Я покупал и буду покупать, хотя бы мне пришлось лопнуть... Да, пусть пропаду я и пусть всё пропадет вместе со мной, но я добьюсь курса в три тысячи и буду поддерживать его!
После ликвидации 15 декабря курс дошел до двух тысяч восьмисот, потом до двух тысяч девятисот франков. И 21-го, посреди бешеного возбуждения толпы, на бирже был объявлен курс в три тысячи двадцать франков. Исчезла истина, исчезла логика, понятие о ценности извратилось до такой степени, что утратило всякий реальный смысл. Ходили слухи, будто Гундерман, потеряв свою обычную осторожность, зашел очень далеко и рисковал огромными суммами. Вот уже несколько месяцев, как он финансировал понижение, и его потери росли каждые две недели вместе с повышением колоссальными скачками. Начали поговаривать, что он может свернуть себе шею. Все головы пошли кругом; ожидали чуда.
В эту великую минуту, стоя на вершине, чувствуя, как дрожит под ним земля, и испытывая тайный страх перед падением, Саккар был королем. Когда карета его подъезжала к Всемирному банку — этому триумфальному дворцу на Лондонской улице,— навстречу выбегал лакей, расстилал ковер, закрывавший весь тротуар от самых ступенек подъезда, и лишь тогда Саккар благоволил выйти из кареты, торжественно ступая, как монарх, которого оберегают от грубых булыжников мостовой.