Фредерик Бастиа "Экономические гармонии" > II. Естественная и искусственная организация

Вполне ли верно, что социальный механизм, как и механизм небесный, и механизм тела человеческого, подчиняется общим законам? Вполне ли верно, что это одно гармонически организованное целое? Что же особенно заметно здесь, не правда ли, так это отсутствие всякой организации. Но не есть ли это именно та организация, которой домогаются теперь люди сердца и будущего, все выдающиеся публицисты, все пионеры мысли? Не представляем ли мы собой только совокупность людей, действующих вне всякой связи друг с другом и предоставленных движениям анархической свободы? Бесчисленные массы людей, с трудом перепробовав одни за другим все роды свободы, не ждут ли они, чтобы какой-нибудь великий гений сочетал их в одно гармоническое целое? Разрушив старое, не следует ли создать что-нибудь новое?

Если бы эти вопросы не имели другого значения, кроме следующего: может ли общество обойтись без писаных законов, без правил, репрессивных мер? может ли всякий безгранично пользоваться своими способностями даже тогда, когда посягает на свободу ближнего или наносит вред целой общине? должно ли смотреть на принцип laissez faire, laissez passer как на абсолютную формулу политической экономии? — если бы в этом, говорю я, заключался вопрос, то решение его было бы ясно для всякого. Экономисты не говорят, что человек может убивать, грабить, поджигать, а обществу остается только позволять делать это; напротив, они говорят, что сопротивление подобным действиям со стороны общества обнаружится фактически даже при отсутствии всякого свода законов и что, следовательно, это сопротивление есть общий закон человечества; они говорят, что гражданские и уголовные законы должны регулировать эти признаваемые ими общие законы, а не противодействовать им. От общественной организации, основанной на общих законах человечества, еще далеко до искусственной организации, вымышленной воображением, не сообразующейся с этими законами, отрицающей или презирающей их — словом, такой, какую хотят навязать многие современные школы.

Если существуют общие законы, действующие независимо от писаных законов, которые должны только регулировать действие первых, то должно изучать эти общие законы; они могут быть предметом науки, и такая наука существует, это политическая экономия. Если же, наоборот, общество есть человеческое измышление, если люди представляют собой только косную материю и, по словам Руссо, требуется великий гений, чтобы сообщить им чувство и волю, движение и жизнь, тогда нет политической экономии, а есть только бесконечное число возможных и случайных соглашений и тогда судьба народов зависит от основателя, которому случай вверит их жизнь.

Чтобы доказать, что общество подчинено общим законам, я не буду пускаться в пространные объяснения, а ограничусь только указанием на некоторые факты, которые, как они ни избиты, сохраняют, однако, свою верность.

Руссо сказал: "Требуется много философии, чтобы наблюдать факты, стоящие к нам слишком близко".

Таковы общественные явления, среди которых мы живем и действуем. Вследствие привычки мы до такой степени свыклись с этими явлениями, что не обращаем на них никакого внимания, пока не произойдет что-нибудь внезапное и анормальное, что заставит нас подвергнуть их нашему наблюдению.

Возьмем для примера человека, принадлежащего к скромному классу общества, ну хоть деревенского столяра, и рассмотрим все те услуги, какие он оказывает обществу, и те, которыми он, в свою очередь, пользуется от него; нас тотчас же поразит громадная несоразмерность их.

Этот человек проводит весь свой день в том, что строгает доски, делает столы и ящики; он жалуется на свое положение, а между тем что на самом деле получает он от общества в обмен на свой труд?

Прежде всего, ежедневно вставая, он одевается, причем сам, собственноручно, не сделал ни одного из многочисленных предметов своей одежды. Как сама по себе ни проста его одежда, но, чтобы она оказалась в его распоряжении, необходимо было затратить громадное количество предварительного труда в разных производствах, в перевозке и остроумных изобретениях. Американцы должны были произвести хлопок, индийцы — индиго, французы — шерсть и лен, бразильцы — кожу; весь этот материал надо было перевезти в разные города и там обработать, спрясть, соткать, окрасить и т.д.

Но вот он завтракает. Чтобы каждый день иметь хлеб, который ему надо есть, необходимо расчистить, огородить, вспахать, удобрить и засеять поля, заботливо охранить жатву от грабежа, а это возможно только при существовании некоторой безопасности среди громадного количества народа; необходимо, чтобы пшеница была собрана, смолота, замешена и было приготовлено из нее тесто; чтобы железо, сталь, дерево, камень с помощью труда были обращены в рабочие инструменты; чтобы одни люди воспользовались домашними животными, а другие — тяжестью падающей воды и т.д. Все это такие предметы, из которых каждый в отдельности предполагает неисчислимую массу труда, совершенного не только в пространстве, но и во времени.

Не пройдет дня, чтобы тому же столяру не понадобилось хоть немного сахара, масла, чтобы не понадобились ему какая-нибудь утварь или хозяйственные принадлежности.

Он посылает своего сына в школу учиться; хотя это ученье и очень элементарно, однако на него пошло так много предварительного изучения, изысканий, знаний, что и вообразить трудно.

Вот он выходит из дому, и перед ним вымощенная и освещенная улица.

Против него открывает кто-нибудь иск, ему приходится искать адвоката для защиты своих прав, судей для их подтверждения, судебных приставов для исполнения состоявшихся постановлений; все это предполагает много предварительных познаний, а следовательно, образования и средств к существованию.

Он идет в церковь — это удивительный памятник, а книга, которую он взял с собой, может быть, еще более удивительный памятник разума человеческого. Его учат нравственности, развивают его ум, возвышают душу, а чтобы все это было возможно, необходимо, чтобы другой человек мог посещать библиотеки, училища, черпать знания из всех источников человеческого развития для того, чтобы первый мог жить, не заботясь исключительно о своих материальных нуждах.

Если наш столяр предпримет какую-нибудь поездку, то он увидит, что для того, чтобы сберечь ему время и труд, другие люди сравняли и сгладили путь, заполнили рвы, срыли горы, перебросили мосты через реки, поставили колесные экипажи на железные рельсы, укротили лошадей, овладели паром и т.д.

Нельзя не поразиться той несоразмерностью, поистине неисчислимой, между тем, что этот человек получает от общества для удовлетворения своих потребностей, и тем, что он мог бы сам получить, если бы был предоставлен собственным силам. Я позволю себе сказать, что в один день он потребляет такое количество предметов, которое сам не смог бы произвести и в 10 столетий.

А еще более странно то, что все другие люди находятся в точно таком же положении, как и он. Все лица, составляющие общество, поглощают каждое в отдельности в миллион раз больше того, что они могут произвести, и в то же время они взаимно не обирают друг друга. Если же ближе вглядеться в дело, то заметишь, что наш столяр заплатил обществу своими услугами за все те услуги, которые сам получил от него. Если бы он вел свои счета со строгой точностью, то убедился бы, что он ничего не получил от общества, за что не уплатил бы из доходов со своего скромного промысла, и что кто бы ни был употреблен во времени и пространстве на то, чтобы оказать ему услуги, уже получил или еще получит свое вознаграждение.

Как же замысловато и умно должно быть устройство общественного механизма, если оно дает тот удивительный результат, что каждый человек, не исключая и того, которого судьба поставила в самое приниженное положение, получает в один день столько удовлетворения, сколько сам не в состоянии произвести в несколько веков.

Но это еще не все: этот общественный механизм покажется еще замысловатее, если читатель соблаговолит обернуться на самого себя.

Предположим, что он простой студент. Что он делает в Париже? Как он живет в нем? Нельзя отрицать, что общество предоставляет в его распоряжение пищу, одежду, жилище, развлечения, книги, средства к образованию, наконец, массу разных предметов; как много времени потребовалось бы для того, чтобы только объяснить, как произведены эти предметы, не говорю уже о том, сколько потребовалось бы времени для того, чтобы действительно произвести их. А какие, спрашивается, услуги оказывает этот студент обществу взамен всех этих предметов, потребовавших столько труда, усилий, усталости, физического и умственного напряжения, передвижения, изобретательности и пр.? Никаких, он только готовится оплатить их ему. Как же объяснить, что эти миллионы людей, отдавшихся положительному, действительному и производительному труду, предоставили ему воспользоваться плодами их труда? А вот объяснение: отец этого студента, бывший адвокат, врач или торговец, когда-то оказал свои услуги, может быть, даже китайскому обществу, но вместо непосредственных услуг получил тогда только право на услуги, которое мог бы предъявить со временем, где бы ни было и в какой бы то ни было форме. За эти-то отдаленные и прошлые услуги и рассчитывается теперь общество, и — удивительное дело! — если мысленно проследить весь ход бесконечных сношений, сделанных для того, чтобы достигнуть известного результата, то увидишь, что каждый получил вознаграждение за свой труд, что эти права переходили из рук в руки, то раздробляясь, то группируясь вместе, пока потребление этого студента не привело дело к равновесию. Какое, в самом деле, странное явление!

Отказаться, не признавать того, что общество не может представить таких сложных комбинаций, в которых гражданские и уголовные законы принимают так мало участия, не подчиняясь действию этого чудного механизма, значит отвращать глаза от света, истины. Этот механизм и есть предмет изучения политической экономии.

Тут надо отметить еще то, что в этом несчетном числе взаимных сделок, дающих возможность студенту прожить один день, нет, может быть, и миллионной доли таких, которые были бы заключены непосредственно. Предметы, которыми студент пользуется сегодня, — а их бесконечное множество — являются делом людей, большинство которых давным-давно исчезли с лица земли. Тем не менее все они получили вознаграждение, на которое рассчитывали, хотя тот, кто пользуется теперь продуктом их труда, собственно, ничего не сделал для них. Он и не знал их и никогда не узнает. Тот, кто читает эту страницу, в тот самый момент, в который ее читает, может, хотя, пожалуй, и не осознает этого, привести в движение людей всех стран, всех племен, скажу даже, всех времен, людей белых, черных, красных, желтых; он может призвать к содействию, к удовлетворению своим теперешним потребностям поколения, давно сошедшие в могилу, поколения, еще не народившиеся, и этой чрезвычайной силой он обязан тому, что отец его когда-то в былое время оказал услуги другим людям, которые, по-видимому, не имеют ничего общего с теми, которые теперь действуют своим трудом. Однако между отдельными лицами и целыми поколениями установилось, без отношения ко времени и пространству, такое равновесие, что каждый получил свое вознаграждение, получил то, что он рассчитывал получить.

В самом деле, могло ли произойти все это, могли ли совершиться такие чрезвычайные явления, если бы не существовало в обществе естественной и мудрой организации, действующей, так сказать, без нашего ведома?

В наши дни много говорят об изобретении какой-то новой организации. Но можно ли верить, чтобы какой-нибудь мыслитель, как бы он ни был гениален и какой бы авторитет ни признавали за ним, мог действительно выдумать и ввести какую-нибудь организацию, более совершенную, чем та естественная организация, которую я только что набросал?

Посмотрим, в чем состоят колеса, внутренние пружины и двигатели того нового механизма.

Эти колеса — люди, т.е. существа, способные учиться, размышлять, рассуждать, ошибаться, исправлять свои ошибки, а следовательно, и действовать на улучшение или повреждение самого механизма. Они способны испытывать радости и печали, и в этом отношении они являются не только колесами, но и внутренними пружинами механизма. Но люди являются и его основными двигателями, потому что в них содержится самый принцип деятельности. Но этого мало: они являются сами объектом и целью этой деятельности, потому что в конце концов все определяется личными удовлетворениями и страданиями.

Новые изобретатели, конечно, заметили это, и, к несчастью, не трудно было заметить, что при дальнейшем действии развития и даже прогрессе (кто допускает его) могущественного естественного механизма многие колеса неизбежно действием рока рассыпались, что для очень большого числа человеческих существ сумма незаслуженных страданий значительно превосходит сумму их радостей.

При виде такого явления многие искренние люди с умом и великодушным сердцем усомнились в состоятельности самого механизма. Они прямо отвергли его, не захотев хорошенько изучить его, напали, и подчас жестоко, на тех, кто открыл и изложил законы этого механизма, восстали против самой при роды вещей и в конце всего предложили организовать общест- во по новому плану, в котором не найдется места несправедливости, страданиям и заблуждениям.

Да сохранит меня Бог от того, чтобы восставать против замыслов, заведомо филантропических и чистых! Но я бы отказался от своих убеждений, отступил бы перед голосом своей совести, если бы не сказал, что эти люди, по моему мнению, идут по ложному пути.

Прежде всего они по существу своей пропаганды принуждены печальной необходимостью не признавать блага, которое доставляет общество, отрицать его успехи, винить его за все бедствия, разыскивать их с какой-то алчной заботливостью и при этом через меру преувеличивать их.

Когда они уверились, что открыли новую общественную организацию, совершенно отличную от той, которая является результатом естественных стремлений человечества, то поневоле должны, чтобы доставить победу своему изобретению, изобразить в самых мрачных красках последствия той организации, которую хотят уничтожить. Публицисты, которых я разумею, провозгласив с энтузиазмом, может быть, несколько приподнятым принцип совершенствования человека, впадают в странное противоречие, когда говорят, что общество портится все больше и больше. Послушать их, выходит, что люди стали в тысячу раз несчастнее, чем были в старинные времена, при господстве феодального права и рабства, что мир стал каким-то адом. Если бы возможно было оживить Париж Х в., я уверен, что подобное положение упало бы само собой.

Потом они принимаются осуждать самый принцип людских деяний, я хочу сказать, личный интерес за то, что он привел общество к такому положению. Заметим, что человек устроен так, что всегда ищет приятного и избегает страдания; я согласен, что отсюда родятся все общественные бедствия — война, рабство, монополия, привилегия, но отсюда же идет и всякое благо, так как удовлетворение потребностей и отвращение от страдания суть главные двигатели человека. Следовательно, вопрос в том, чтобы узнать, не составляет ли этот двигатель, который по своей универсальности из индивидуального сделался социальным, самого принципа прогресса.

Во всяком случае, разве не замечают изобретатели новых организаций, что этот принцип, присущий человеку, последует за ними в их организациях и что там он наделает им больше бед, чем в нашей естественной организации, где несправедливые притязания и личный интерес каждого, по крайней мере, сдерживаются сопротивлением всех? Эти предметы предполагают всегда два несообразных положения: одно — что такое общество, как они его задумали, будет управляться людьми непогрешимыми и свободными от этого двигателя, т.е. личного интереса; другие — что народные массы непременно дадут этим людям право управлять собой.

Наконец, организаторы, по-видимому, совсем не заботятся о средствах для осуществления своих проектов. Каким способом они доставят торжество своим системам? Каким способом они заставят всех людей сразу отказаться от этого принципа, который приводит их в движение, т.е. от стремления к удовлетворению потребностей и отвращения к страданиям? Тогда придется, как сказал Руссо, изменить нравственное и физическое устройство человека!

Чтобы заставить всех людей одновременно сбросить с себя, как неудобное платье, теперешний общественный порядок, в котором, однако, человечество жило и развивалось с самого начала и до наших дней, принять новую организацию, придуманную людьми, и сделаться послушным орудием другого механизма, для этого есть, как мне кажется, только два средства: сила и всеобщее согласие.

Необходимо одно из двух: или чтобы организатор располагал такой силой, которой он мог бы преодолеть все сопротивления, так что человечество представляло бы собой в его руках мягкий воск, из которого он мог бы по своей фантазии лепить все, что угодно, или чтобы он мог посредством убеждения добиться такого полного исключительного и слепого согласия, которое устраняло бы всякую надобность в употреблении внешней силы.

Я сомневаюсь, чтобы нашлось третье средство, с помощью которого могла бы восторжествовать и войти в жизнь фаланстерия или всякая другая искусственная организация обществ.

А если действительно нет других средств, кроме этих двух, и если новые организаторы докажут, что оба они одинаково непрактичны, то тем самым докажут только, что сами понапрасну теряют время и труд.

Что касается внешней материальной силы, которая могла бы подчинить им всех царей и все живущие на земле народы, то об этом даже сами мечтатели, как бы ни было сильно их воображение, никогда не думали. Король Альфонс в порыве гордости мог сказать: "Если бы при мироздании я был призван на совет Бога, то звездный мир был бы лучше устроен". Но если он и ставил собственный разум выше премудрости Творца, то все-таки не был настолько безумцем, чтобы вступать в борьбу с Божьим всемогуществом, и в истории не говорится о том, что он старался заставить звезды двигаться по законам собственного измышления. Декарт также составил маленький мир из костяных шариков и ниток, но хорошо сознавал, что он не настолько силен, чтобы двигать Вселенной. Один только Ксеркс в опьянении своим могуществом дерзнул сказать морским волнам: "Вы не пойдете далее этого". Но не волны отступили перед Ксерксом, а Ксеркс отступил перед волнами, и, не явись это оскорбительное для него, но мудрое предостережение, они поглотили бы горделивого царя.

Итак, организаторам недостает силы подвергнуть человечество своим экспериментам. Если бы им даже удалось склонить к своему делу симпатии персидского шаха, татарского хана и всех повелителей народов, властно распоряжающихся своими подданными, то и тогда они не могли бы еще располагать такой силой, чтобы разместить людей по группам и сериям и уничтожить общие законы собственности, обмена, наследственности и семейства, потому что даже в Персии и Тартарии приходится более или менее считаться с людьми. Если бы кто-нибудь их этих владык и захотел изменить нравственный и физический строй своих подданных, то весьма вероятно, что ему скоро нашелся бы наследник, который не рискнул бы продолжать начатый опыт.

Так как сила находится совершенно вне распоряжения наших многочисленных организаторов, то им и не остается никакого другого средства, как заручиться всеобщим согласием на их преобразования.

Для этого существуют два способа: убеждение и клевета.

Убеждение! Никогда не было видано, чтобы два умных человека были вполне согласны по всем пунктам какой-нибудь одной науки. Каким же образом все люди разных племен, языков и нравов, рассеянные на поверхности земного шара, из которых большинство не умеет даже читать и умрет, никогда ничего не слыхав ни о каком реформаторе, единогласно примут всемирную науку?

Но в чем дело? В том, чтобы изменить характер труда, торговли, домашних, гражданских и религиозных отношений — одним словом, физический и нравственный строй человека — и надеяться убеждением соединить в одно все человечество!

Какая чересчур тяжелая задача!

Когда говорят своим ближним: "Уже пять тысяч лет существует недоразумение между Богом и человечеством";

"С Адама и до наших дней род человеческий идет по ложному пути; если он поверит мне, то я выведу его на истинный путь";

"Бог хотел, чтобы человечество шло иным путем, но оно само не захотело этого, и вот почему зло водворилось в мире. Пусть человечество все разом откликнется на мой призыв и пойдет в обратном направлении, и тогда всеобщее счастье озарит всех".

Когда, говорю я, начинают таким образом, то хорошо, если уверуют в них пять-шесть сторонников; но отсюда до миллиарда людей еще далеко, очень далеко, так далеко, как неизмеримо самое расстояние между ними.

Подумайте еще и о том, что число социальных изобретений так же безгранично, как и область воображения, что нет ни одного публициста, который бы, уединившись на несколько часов в своем кабинете, не мог выйти из него с каким-нибудь планом искусственной организации в руках, что изобретения Фурье, С.-Симона, Оуэна, Кабета, Блана и других совсем не походят друг на друга; что не проходит дня без того, чтобы не появились какие-нибудь планы, что человечество поистине до некоторой степени право, если хочет собраться с мыслями и продумать, прежде чем отбросить данную ему Богом социальную организацию и сделать решительный и бесповоротный выбор из такого множества социальных изобретений. И в самом деле, что произошло бы, если бы общество выбрало себе один из этих планов, а потом представился ему другой, лучший? Может ли оно каждый день устанавливать все разные основания для собственности, семьи, труда, торговли? Должно ли оно быть готово каждое утро менять свою организацию?

"Итак, — говорит Руссо, — законодатель, не имея возможности употребить ни силу, ни убеждение, по необходимости прибегает к авторитету иного порядка, который бы мог увлечь без насилия и убедить без принуждения".

Что же это за авторитет?

Руссо не смеет произнести это слово, но, следуя своему всегдашнему обыкновению в подобных случаях, он ставит его сзади прозрачной завесы такой красноречивой тирады:

"Вот что во все времена, — говорит он, — заставляло вождей народов прибегать к помощи неба и делать богов причастными собственной мудрости, дабы народы, подчиняясь законам государства так же, как и законам природы, и признавая одну и ту же силу в образовании как человека, так и общества, повиновались свободно, без принуждения и покорно несли ярмо общественного благополучия. Решения этого высшего разума, возвышающего этих вождей над обычным уровнем людей, законодатель влагает в уста бессмертных, чтобы увлечь силой божественного авторитета тех, которых нельзя взять силой человеческого убеждения. Но не всякий человек может заставить говорить богов..."

Я не обвиняю современных вождей народов в том, что они прибегают к такому недостойному плутовству, однако не следует скрывать от себя и того, что если стать на их точку зрения, то будет понятно, что они так легко увлекаются вследствие своего желания добиться успеха. Когда искренний человек, преисполненный человеколюбия, вполне убежден, что обладает социальной тайной, при помощи которой все ближние его могли бы пользоваться безграничным счастьем в этом мире, когда он ясно видит, что не может доставить торжества своей идее ни силой, ни убеждением и что плутовство дает ему единственное к тому средство, то он должен испытывать сильное искушение. Известно, что даже служители церкви, которые должны бы чувствовать сильнейшее отвращение от лжи, и те не отступали от благочестивых обманов; и можно видеть на примере такого строгого писателя, как Руссо, поставившего в заголовке всех своих сочинений: Vitam impendere vero (жизнь посвятить правде), что гордая философия сама поддается соблазнительному действию правила цель оправдывает средства. Что же удивительного, что современные организаторы мечтают также сделать богов участниками собственной мудрости, вложить свои решения в уста бессмертных, увлечь народы без насилия и убедить их без принуждения ?

Известно, что у Фурье по примеру Моисея книга Бытия предшествовала Второзаконию. С.-Симон и его ученики в своих проповеднических стремлениях пошли еще дальше. Другие, более отважные, связывают себя с самой распространенной религией, которую под именем нового христианства видоизменяют согласно своим воззрениям, и не найдется никого, кто бы не был поражен тем напыщенно-мистическим тоном, с которым современные реформаторы обращаются в своих проповедях.

Но все усилия, употреблявшиеся в этом смысле, доказали справедливость только одного, правда, имеющего свое значение, положения, что в наши дни не может быть пророком всякий, кто хочет им быть. Сколько ни провозглашай себя Богом, никто не поверит тебе — ни общество, ни твои доброжелатели, да и сам себе не поверишь.

Так как я уже говорил о Руссо, то позволю себе привести здесь несколько размышлений об этом организаторе, тем более что они помогут разъяснению разницы между искусственной и естественной организациями. К тому же это отступление не будет совсем неуместно, так как с некоторого времени на "Социальный договор" (Contrat social) смотрят как на оракула будущего.

Руссо был убежден, что одиночество есть естественное состояние человека и что, следовательно, общество выдумано людьми. "Социальный порядок, — говорит он, — в самом начале идет не от природы и основывается, стало быть, на договорах".

Кроме того, хотя этот философ страстно любил свободу, однако имел печальное мнение о людях. Он считал их совсем неспособными дать себе хорошее устройство. А потому было безусловно необходимо вмешательство какого-нибудь основателя, законодателя, вождя народов.

"Народ, подчиняясь законам, — говорит он, — сам должен быть их творцом. Установить условия для существования общества должны те, которые соединяются в общество, но как они установят их? Совершится ли это по взаимному соглашению или вдруг по внезапному внушению? Каким образом слепая масса, которая часто сама не знает, чего хочет, потому что она редко знает, в чем ее благо, исполнит сама такое большое и трудное дело, как законодательная система?.. Частные люди видят благо, которое отвергают, общество хочет блага, которого не видит, для всех одинаково нужны руководители... Вот откуда возникает надобность в законодателе".

Этот законодатель, как мы видели, "не может действовать ни силой, ни убеждением и по необходимости прибегает к авторитету другого порядка", т.е., выражаясь точнее, к плутовству.

Нельзя представить себе, на какую недосягаемую высоту сравнительно с другими людьми ставит Руссо своего законодателя:

"Нужны боги, чтобы давать законы людям... Кто отваживается заняться устройством народа, должен чувствовать себя в состоянии изменить, так сказать, человеческую природу... Переделать организм человека, чтобы сделать его более сильным... Надо отнять у человека его собственные силы, чтобы взамен их наделить его другими, чуждыми ему... Во всем этом законодатель является чрезвычайным человеком в государстве, назначение его совершенно особенное, высшее, не имеющее ничего общего с дарованной человеку властью... Если справедливо, что великий правитель редкость, то что же сказать о великом законодателе? Первому приходится только следовать по образцу, представленному последним. Один является механиком, изобретающим машину, а другой — простым рабочим, который собирает ее и пускает в ход".

Что же такое человечество во всем этом?

Презренная материя, из которой составлена эта машина.

В самом деле, разве это не гордость, доведенная до безумия? Люди образуют собой только материал машины, которую правитель заставляет двигаться по модели, предложенной законодателем, а философ руководит законодателем, становясь, таким образом, на неизмеримое расстояние от народа, правителя и самого законодателя; он, так сказать, парит над человечеством, приводит его в движение, переделывает, "заквашивает" его или, скорее, обучает вождей народов, как надо браться за дело.

Однако устроитель народа должен же иметь какую-нибудь цель перед глазами. Хотя это только материя, с которой он имеет дело, но надо же направить ее к какому-нибудь концу. Так как люди лишены инициативы и все зависит от законодателя, то он один решает, должен ли народ заниматься торговлей, земледелием или оставаться в варварском состоянии, ихтиофагом и т.д.; но при этом желательно, чтобы законодатель не ошибся и не очень насиловал природу вещей.

Люди, сговорившись соединиться вместе или, вернее, соединяясь в общество по воле законодателя, имеют весьма определенную цель. "В силу этого, — говорит Руссо, — евреи и в Новое время арабы сделали своим главным предметом религию; афиняне — словесность; Карфаген и Тир — торговлю; Родос — мореходство; Спарта — войну и Рим — воинскую доблесть".

Что же именно заставит нас, французов, выйти из нашего одиночества, или из естественного состояния, чтобы образовать общество, или, скорее (ведь мы просто косная материя, служим только материалом для машины), к какой цели направит нас великий устроитель?

По идеям Руссо, тут не может быть ни науки, ни торговли, ни мореходства. Война — цель более благородная, а добродетель еще благороднее. Но есть еще одна цель, выше всех других — завершением всякой законодательной системы должны быть свобода и равенство.

Но надо знать, что разумеет Руссо под именем свобода. Пользоваться свободой, по его мнению, не значит быть свободным, а значит подать свой голос даже в том случае, когда "будешь принужден к этому без насилия и уговорен против своего убеждения", ибо тогда "повинуешься свободно, без принуждения и покорно несешь ярмо общественного благополучия".

"В Греции, — говорит он, — народ делал сам все, что нужно было ему; он постоянно собирался на площади, жил в мягком климате, не был жаден, рабы исполняли за него все работы, его же великим делом была свобода".

"Английский народ, — говорит он в другом месте, — думает, что он свободен; он сильно ошибается; он бывает свободен только во время выборов членов парламента; но лишь только они избраны, он — раб, он — ничто".

Следовательно, народ, если он хочет быть свободным, должен делать сам все, что касается общественных обязанностей, так как в этом только и состоит свобода. Он должен постоянно избирать, всегда находиться на площади, и горе ему, если он вздумает работать для того, чтобы жить.

Лишь только кто-нибудь из граждан отважится заняться собственными делами, тотчас же (любимое выражение Руссо) все пропадает.

Да, затруднение немалое. Как быть, в самом деле? Чтобы упражняться в добродетели, даже изловчиться в свободе, надо прежде всего существовать чем-нибудь.

Сейчас видно было, за какой оболочкой красноречия скрыл Руссо слово плутовство. Теперь же видно будет, каким потоком красноречия воспользовался он, чтобы прийти к общему выводу своей книги — к рабству.

"Ваши суровые климаты создают ваши нужды, в течение шести месяцев в году площадь остается пуста; ваши глухие голоса не могут быть слышны на открытом воздухе, и вы меньше боитесь рабства, чем нищеты.

Вы хорошо видите, что не можете быть свободны. Как? Свобода может сохраняться, только опираясь на рабство? Может быть".

Если бы Руссо остановился на этом странном слове, читатель возмутился бы. И вот он прибегает к внушительной декламации; у Руссо нет никогда недостатка в ней.

"Все, что не в природе (говорится об обществе), имеет свои неудобства, а гражданское общество более, чем что-нибудь другое. Бывают такие несчастные положения, при которых нельзя сохранить свою свободу иначе как за счет своего ближнего и при которых гражданин не может быть вполне свободен без того, чтобы раб не сделался еще более рабом. Вы, современные народы, у вас нет рабов, но вы сами рабы; вы собой оплачиваете их свободу... Как вы ни хвастаетесь этим преимуществом, но я нахожу в нем более низкого малодушия, чем человеколюбия".

Хотел бы я знать, не надо ли понимать эту рацею так: современные народы, вы сделали бы лучше, если бы сами перестали быть рабами, а сделали рабами других?

Да извинит меня читатель за это длинное отступление, я думал, что оно небесполезно. С некоторых пор нам представляют Руссо и последователей его "Социального договора" апостолами братства. Люди — как бездушный материал, правитель — как механик, разум народов — как изобретатели машины, философ — как нечто, стоящее выше всех, плутовство — как средство, рабство — как результат всего. И вот в чем состоит братство, которое нам обещают?

Мне казалось также, что изучение "Социального договора" может показать, что именно содержится характерного в искусственных социальных организациях. Отправляться от той мысли, что общество противно природе вещей; искать всякие комбинации, в которые можно было бы уложить человечество; терять из виду, что оно само содержит в себе двигающую его силу; смотреть на людей как на бездушный материал; заботиться о том, чтобы сообщить им движение и волю, чувство и жизнь, и таким образом поставить себя неизмеримо выше всего человечества — вот черты, общие всем изобретателям общественных организаций. Системы их различны между собой, но сами изобретатели похожи друг на друга,

В числе новых устроений, к которым приглашают слабых смертных, есть одно, изображаемое в таких выражениях, которые делают его достойным внимания. Формула эта такова: прогрессивная и добровольная ассоциация.

Но политическая экономия и основывается на том именно положении, что общество есть не что иное, как ассоциация, ассоциация несовершенная сначала, потому что сам человек несовершенен, но совершенствующаяся вместе с ним, т.е. прогрессивная. Понимают ли ее в более тесном смысле, как союз между трудом, капиталом и талантом, союз, результатом которого должно получиться для членов человеческой семьи большее количество благ и лучшее их распределение? Если эти ассоциации добровольны, если никакая сила и принуждение не вмешиваются в них, если члены такого союза не обнаруживают притязаний на то, чтобы расходы, связанные с его устройством, возложить на тех, кто отказывается вступить в их среду, в чем же такая ассоциация была бы противна политической экономии? Разве политическая экономия как наука не занимается изучением различных форм, в которых люди соединяются вместе, чтобы распределить между собой занятия ради большего благосостояния и его наилучшего распределения? Разве торговля не представляет нам то и дело примеров как двое, трое, четверо составляют между собой ассоциации? Разве участие не есть в своем роде простая, если хотите, форма ассоциации капитала и труда? Разве мы не видали, как в последнее время составлялись компании на акциях, при которых самый ничтожный капитал получает возможность участвовать в самых обширных предприятиях? Разве в нашей стране не найдется нескольких фабрик, в которых стараются сделать всех работающих на них участниками в результатах производства? Разве политическая экономия осуждает такие попытки людей — извлечь наибольшую выгоду из своих сил? Разве она утверждала когда-нибудь, что человечество сказало свое последнее слово? Совсем наоборот, и я уверен, что никакая другая наука не доказывала так ясно, что общество находится еще в младенчестве.

Но какие бы надежды ни возлагали на будущее, какие бы представления ни составляли о формах, в которых человечество могло бы достигнуть наилучшего устройства своих отношений, всеобщего распространения благоденствия, знаний и нравственности, а надо все-таки признать, что общество представляет собой такую организацию, основанием которой служит разумное нравственное существо, одаренное свободой, волей и способное к совершенствованию. Если вы отнимете у него свободу, то общество превратится в печальный и грубый механизм.

Свободу! Как будто ее не хотят больше в наши дни. Во Франции, в этом привилегированном царстве моды, свобода как будто вышла из употребления. А я говорю: кто отвергает свободу, тот не верит в человечество. Некоторые же утверждают, что недавно сделано прискорбное открытие, будто свобода роковым образом ведет к монополии. Нет, такого чудовищного, противоестественного сочетания не существует, это воображаемый результат заблуждения, которое тотчас же рассеивается при свете политической экономии. Свобода порождает монополию! Притеснение — естественное порождение свободы! Но будьте осторожны: утверждать это — значит утверждать, что стремления человечества дурны в самом корне, дурны сами в себе, дурны по самому существу своему, значит доказывать, что человек по самой природе своей стремится к ухудшению, а разум его неудержимо идет к заблуждению. К чему же ведут тогда наши школы, наше ученье, наши исследования, наши обсуждения как не к тому, чтобы дать нам сильнейший толчок к низвержению по этой роковой наклонной плоскости, ибо научиться выбирать наилучшее значило бы для человечества научиться самоистреблению? Если стремления человечества по существу своему нечестивы, то в чем же наши организаторы, желающие изменить их, будут искать точку опоры? Согласно их посылкам, эта точка опоры должна находиться вне человечества. Найдут ли они ее в самих себе, в своем разуме, в своем сердце? Но ведь они еще не боги, они тоже люди, а следовательно, тоже стремятся со всем человечеством к роковой пропасти. Но может быть, будут взывать к вмешательству государства? Но и государство состоит из людей, пришлось бы доказывать, что они составляют какой-то особый класс людей и что не для них существуют общие социальные законы, если на них возлагают труд создать эти законы. Без такого доказательства трудность решения вопроса нисколько не устраняется.

Не будем обрекать на смерть человечество, пока не изучим законов, сил, энергии и стремлений его. Ньютон, с тех пор как открыл закон тяготения, произносил всегда имя Божье с непокрытой головой. Насколько разум выше материи, настолько и социальный мир выше того материального мира, которым так восхищался Ньютон, так как небесный механизм повинуется законам, не сознавая их. Во сколько раз больше оснований имеем мы преклониться перед Вечной Мудростью, созерцая социальный механизм, в котором также живет вечная идея "разум правит материей" (mens agitat molem), раскрывающая нам, что этот механизм представляет собой чрезвычайное явление, потому что каждый атом его есть существо живое, мыслящее, одаренное той изумительной энергией, тем принципом нравственности, личного достоинства и прогресса, которые составляют исключительную принадлежность человека, — Свободой!