5.2 Концепция "значение как употребление" и ее приложения
.5.2 Концепция "значение как употребление" и ее приложения
Рассмотрим основные аспекты концепции "значение как употребление", обсужденные в "Философских исследованиях" Витгенштейна — работе, наиболее плотно ассоциирующейся с укоренением этих представлений. Центральные аргументы в этой связи — аргументы индивидуального языка и следования правилу.
В §§ 139-242 "ФИ" Витгенштейн устанавливает невозможность "логически индивидуального языка", которому ни в коем случае нельзя научиться. Считается, что аргумент частного языка лишает ощущения и восприятия статуса сугубо индивидуальных и вследствие этого недостижимых ментальных сущностей, которые не обуславливаются никакими физическими событиями. Витгенштейн подвергает критике "августинианскую" теорию значения, согласно которой значение есть определенный предмет (образ в сознании; абстрактная сущность) и которая, соответственно, представляет собой не просто семантическую теорию, но философскую парадигму, разделяемую многими авторами, в том числе самим Витгенштейном в "Трактате". По мнению Г. Бейкера, "Витгенштейн целится в философский миф, а не в невинное повседневное представление о языке как деятельности, управляемой правилами".
Вообще говоря, в основе подобных "мифических" концепций должно лежать минимум два допущения:
i. знаку соответствует некоторая внеязыковая сущность, и
ii. эта сущность имеет ментальную природу.
В то же время Витгенштейн опровергает идею, что язык есть "исчисление правил значения". Хотя нельзя отрицать, что язык есть деятельность по правилам, но эти правила, с точки зрения Витгенштейна, принципиально нельзя систематизировать в исчисление. Поэтому он стремится показать, что нельзя говорить о неосознанном следовании языковым правилам, которое можно было бы тем или иным образом эксплицировать и дополнить им осознанное следование правилам, чтобы таким образом построить исчерпывающее исчисление языковых правил.
При этом Витгенштейн раскрывает два тезиса:
а) нет такой системы языковых правил, которая была бы полной и недвусмысленной, и
б) нет такого правила, которое независимо от нашей практики его применения определяло бы, правильно или неправильно используется выражение.
Предположим, например, что нас интересует некоторая формальная система. Когда определены аксиомы и правила вывода, мы уже думаем о них как об определении всего, что может считаться теоремой (или всего, что имеет значение для доказательства теоремы). Принимая аксиомы и правила, мы (как мы считаем) тем самым уже берем на себя обязательство к принятию определенных вещей как теорем; математическая задача состоит в том, чтобы раскрыть, каково в конкретных случаях наше обязательство. Однако, несмотря на факт, что доказательство в такой системе является механически достигаемым понятием (т.е. что мы можем эффективно запрограммировать машину, чтобы проверить любое предполагаемое доказательство), в действительности так или иначе нет никакого жесткого определения тех предложений, которые являются теоремами. В наиболее общей форме можно сказать, что в нашем понимании любого понятия нет никакого жесткого определения того, что можно считать его правильным применением.
Эта проблема, формулируемая как проблема следования правилу, может интерпретироваться таким образом, будто всегда существует бесконечно много одинаково успешных альтернативных способов, которыми можно следовать правилу в конкретных случаях. Но это, конечно, не так, поскольку мы имеем в виду правило, имеющее точный смысл. Однако есть по крайней мере один аспект, в отношении которого следование правилу может быть расценено как всегда привлекающее интерпретации. Он выражается в следующем. Любое правило, которому некто (наблюдаемый нами) следует, может применяться им на некоторой стадии таким образом, который будет одновременно и совместим с прошлым применением, и отличен от того, что мы имели в виду. Если некто внезапно делает что-то, что кажется нам ненормативным применением правила, то у него может иметься такая интерпретация полученных им инструкций, которая объясняет и использование рассматриваемых терминов, совпадавшее вплоть до данного момента с предполагавшимся (автором инструкций и/или внешним наблюдателем) использованием, и также дальнейшее ненормативное использование. Мы скажем, что такой человек извратил наши инструкции, что он следовал правилу, отличному от того, которое мы предназначали. Но, очевидно, возможно также, что ничто из того, что мы говорим или делаем, не заставит такого человека следовать правилу так, как мы хотим. Как бы много правил мы ни дали ему, он может иметь свое правило, которое обосновывает его применение наших правил: т. е. он дает такую интерпретацию того, что ему сказали делать, при которой может быть признано, что он действительно это делает.
Можно предположить, далее, что мысль Витгенштейна здесь такова: там, где мы думаем, что поняли правило, которому, как предполагается, мы следуем (другие люди полагают, что мы следуем; хотят, чтобы мы следовали); там, где мы думаем, что понимаем, как применять определенные предикаты — там возникает возможность нового применения, там для нас всегда открыто неопределенно (бесконечно?) много гипотез о том, как выражение должно применяться в новых обстоятельствах таким образом, чтобы новые применения были совместимы с прежними. При этом при оценке наших прежних применений (как адекватных) мы можем исходить не только из нашего умозрительного толкования правила, но и из наблюдений за тем, как этому правилу следуют другие. Конечно, нет никаких специальных причин на то, почему у нас непременно должны появиться эти альтернативные гипотезы. Обычно ничего подобного и не происходит; обычно наше использование выражения весьма автоматично и решительно. Однако то, что мы расцениваем как следование правилу, будет включать интерпретацию в том смысле, что мы будем (возможно, подсознательно, т.е. внерационально) выбирать одну из доступных гипотез как ту, которую, по нашему (пусть внерациональному) мнению, применяют другие носители языка.
Согласно этому предположению, замечание Витгенштейна состояло бы не в том, что одно и то же правило, четко или нечетко сформулированное, всегда допускает неограниченное количество способов адекватного применения. Скорее оно состояло бы в том, что всегда, на основе любого нормального обучения и наблюдения за тем, как другие люди применяют некоторое правило, может возникнуть неопределенно много одинаково жизнеспособных интерпретаций способа, которым мы можем следовать этому правилу. И Витгенштейн привлекает наше внимание к возможности того, что некто может дать полученным от нас инструкциям неожиданную интерпретацию и, сделав это однажды, продолжать следовать правилу именно в духе этой интерпретации, несмотря на наши усилия разъяснить ему то, чего мы от него хотим. Этого следует ожидать, если наш некто обладает некоторым альтернативным пониманием тех терминов, в которых мы пытаемся разъяснять первоначальные инструкции; тогда вполне может быть так, что, независимо от того, сколько примеров и образцов мы ему дадим, эти примеры будут совместимы с неограниченным разнообразием интерпретаций предназначенного правила.
Витгенштейн обсуждает пример выписывания числовой последовательности согласно правилу ее образования ("ФИ", § 143). Мы можем считать, что обучаемый овладел некоторым правилом, когда он перестал делать ошибки в его применении. Но, поскольку невозможно провести резкую границу между нерегулярной и систематической ошибками, то откуда мы можем знать, как много чисел последовательности он должен выписать правильно для того, чтобы считать его понявшим это правило так же, как и мы? "Усвоение (или же понимание) системы не может состоять в том, чтобы продолжить ряд до того или иного числа; это лишь применение понимания... Само же понимание — некоторое состояние, из которого вытекает правильное применение" (§ 146). Но невозможно и предположить, будто знание и понимание суть состояния сознания (Zustand der Seele): "Но в чем состоит это знание? Позволь спросить: когда ты знаешь это применение (соответствующего математического правила)? Всегда? … или когда ты действительно думаешь о законе ряда?" (§ 148). Например, В наблюдает, что А выписывает последовательность 2, 4, 6, 8, и вдруг понимает, как ее продолжить (§ 151). Является ли произошедшее пониманием? Могут ли у нас быть основания для такого утверждения? Пытаясь найти ответ на подобные вопросы, "мы пытаемcя тут проникнуть в умственный процесс понимания, который как бы скрыт за этими более грубыми и потому легко бросающимися в глаза его сопровождениями" (§ 153).
Поскольку оснований для такого проникновения не обнаруживается, Витгенштейн выдвигает требование: "Не думай вовсе о понимании как об "умственном процессе". Ибо это лишь оборот речи, который тебя сбивает с толку" (§ 154). Единственное, о чем мы можем делать значимые утверждения в этой связи — это отнюдь не понимание закона последовательности и тем более не переживание обучаемым этого понимания, но лишь "обстоятельства, при которых он испытал это переживание" (§ 155), или, точнее, обстоятельства, при которых делается заявление об этом переживании. Поэтому выражение "я понял и могу продолжить" не аналогично описанию всей ситуации и ее обстоятельств, включая процессы в сознании говорящего, а выступает некоторым "сигналом", маркирующим ситуацию. О правильности данного употребления этого выражения — и/или о его истинности, — мы судим по дальнейшему развитию этой ситуации; поэтому было бы ошибочно
a) интерпретировать подобные выражения как описания состояний сознания (§ 180).
б) полагать, будто правило независимо от нашей практики его применения может определять, правильно или неправильно используется выражение.
Например, ученика учат писать последовательность, прибавляя 2 к последнему числу. Он многократно пишет последовательность четных чисел достаточно далеко и без ошибок, так что мы убеждены, что он овладел этой операцией. Но вот однажды ему случается продолжить ее до 1000, после чего он пишет: 1004, 1008, 1012 и т.д. Он не понимает нашего недовольства, потому что убежден, что делает именно то, чего от него хотят: прибавляет по двойке в первой тысяче, по две двойки во второй, по три – в третьей и т. д. В каком смысле мы можем сказать, что он следует правилу ошибочно, и в чем состоит правильное следование? Для того, чтобы делать подобные утверждения, мы, вероятно, должны быть убеждены, будто правило содержит в себе все бесконечное множество своих возможных применений, поэтому вопрос о правильном или ошибочном следовании решается сравнением реальных фактов следования правилу в тех или иных ситуациях с образцами следования, некоторым образом уже содержащимися в правиле. Можем ли мы отказаться от подобного допущения? Если да, то получается, что в ходе следования правилу каждый следующий шаг требует нового решения (§ 186). Но на каком основании мы можем тогда говорить, что тот или иной шаг является правильным или ошибочным? Здесь тоже нельзя отыскать таких значимых предпочтений, которые были бы отвлечены от конкретной ситуации.
Поэтому Витгенштейн вовсе не подвергает сомнению, что человек, давая кому-либо задание выписать последовательность четных чисел, имеет в виду, что после 1000 надо писать 1002. Витгенштейн отрицает только философское утверждение, что акт подразумевания предполагает мгновенное схватывание бесконечной последовательности (для чего не обнаруживается оснований), и философский тезис о том, что мое подразумевание того-то и того-то есть факт (моего сознания), наблюдение которого и оправдывает мое заявление, будто под знаком "+" я подразумеваю операцию с известными свойствами.
Из примеров Витгенштейна следует, что у нас нет возможности окончательно удостовериться в том, что мы разделяем наше понимание некоторого выражения с кем-то еще, что в некотором будущем случае наши соответствующие использования выражения не будут различаться настолько радикально, что нам придется расценивать те значения, которые мы приписываем этому употреблению, как различные. А раз так, то мы неявно принимаем ту гипотезу, согласно которой ситуация употребления языковых выражений имеет форму ситуации существования соглашения об их употреблении. Предметом такого соглашения был бы способ, которым говорящие на языке понимают некоторое выражение как эквивалент некоторому открытому множеству утверждений об их поведении в фактических и гипотетических обстоятельствах. С этой точки зрения, разговор об определенном способе понимания выражения допустим только в том случае, если мы обладаем некоторыми средствами проверки того, как именно оно понимается. Если мы не имеем таких средств, то у нас нет оснований говорить о факте понимания выражения некоторым определенным способом. По мнению Витгештейна, у нас этих средств и, следственно, оснований действительно нет. Возможна другая точка зрения: отталкиваясь от этого соображения, Даммит строит свою теорию значения, подразумевающую возможность обнаружения таких средств. Однако и для отрицательной, и для утвердительной гипотезы важен не столько тот факт, что теория строится для открытого множества утверждений, сколько то, что такая теория предусматривает процедуры конструирования и деконструирования (допустим, прибавления единиц к конечному множеству). Именно знание (пусть неявное) процедуры (или о процедуре, о возможных способах бытийствования подобных процедур) необходимо нам для того, чтобы утром быть уверенными, что днем все будет так же.
Эта проблема может быть сформулирована как проблема стабильности языкового значения (в определенном смысле наследующая проблемам индивидуального языка и следования правилу): какие факторы обеспечивают неизменность употребления языковых знаков в одном и том же значении? Откуда я могу знать, что в следующий раз, когда я произнесу слово "снег", мой собеседник будет знать, что я имею в виду мелкие кристаллы H2O? В силу чего у нас есть основания полагать, что в следующий раз, когда мы произнесем то или иное слово, оно будет обозначать свой предмет тем же способом, что и в прошлый раз?
Возможны два наиболее общих ответа:
Так говорят все. И я, и другие люди много раз употребляли слово "снег" для обозначения мелких кристаллов H2O, и отсюда я делаю вывод, что так будет и дальше.
Слово "снег" означает в русском языке мелкие кристаллы H2O.
Второй ответ ассоциировался бы для Витгенштейна с "августинианскими" теориями значения, которые он отбрасывает вместе с репрезентационизмом "Трактата". (Точнее, он ассоциируется вообще с любыми абсолютистскими теориями значения, а не только идеационными.) Но и первый ответ не явился бы для Витгенштейна удовлетворительным, из чего и возникает обсуждение проблемы следования правилу. Поэтому для этого обсуждения оказывается не столь важно, конечное или бесконечное множество утверждений вовлечены в рассуждение —его целью является скорее уточнение понятия процедуры, роли процедур, содержания процедур, в отличие от статичных понятий.
Интерпретация описанной проблематики, предложенная Солом Крипке, утверждает логический приоритет обсуждения следования правилу над обсуждением аргумента частного языка. Эта постановка вопроса отличается от изложенной в § 201 "Философских исследований", где Витгенштейн формулирует проблему, ставшую фокусом дискуссий, следующим образом.
Наш парадокс был таким: ни один образ действий не мог бы определяться каким-то правилом, поскольку любой образ действий можно привести в соответствие. Ответом служило: если все можно привести в соответствие с данным правилом, то все может быть приведено и в противоречие с этим правилом. Поэтому тут не было бы ни соответствия, ни противоречия.
Мы здесь сталкиваемся с определенным непониманием, и это видно уже из того, что по ходу рассуждения выдвигались одна за другой разные интерпретации; словно любая из них удовлетворяла нас лишь на то время, пока в голову не приходила другая, сменявшая прежнюю. А это свидетельствует о том, что существует такое понимание правила, которое является не интерпретацией, а обнаруживается в том, что мы называем "следованием правилу" и "действием вопреки" правилу в реальных случаях применения.
По мнению Крипке, "невозможность частного языка появляется как заключение скептического решения [Витгенштейном] его собственного парадокса". Сам Витгенштейн немедленно отклоняет этот парадокс в следующем же абзаце: "Мы здесь сталкиваемся с определенным непониманием..."; но Крипке использует парадокс для подробного скептического обсуждения проблемы значения.
(Крипке с самого начала оговаривается, что реконструируемая им скептическая фигура Витгенштейна не тождественна своему историческому источнику. В свою очередь, теория Крипке породила собственную интерпретативную литературу, в которой обсуждение часто продолжается в значительной степени независимо от первоначального аргумента частного языка. Витгенштейн Крипке, реальный или вымышленный, стал самостоятельным философом — "Крипкенштейном", и для многих исследователей уже не важно, насколько верно (или насколько последовательно) воспроизведены в этой версии первоначальные идеи исторического Витгенштейна относительно частного языка — важнее возможные теоретические следствия. В то же время другое возможное здесь соображение состоит в том, что хотя теория Крипке интересна и плодотворна, тем не менее она основана на недискусионном принятии автором некоторых исходных допущений, против которых приводил доводы Витгенштейн.)
Чтобы проиллюстрировать проблему, Крипке выбирает пример сложения. Каким образом мы понимаем, что именно нужно делать, чтобы сложить два числа?
Представим себе скептика, подвергающего сомнению все арифметические действия, и назовем его скептиком Крипке. Скептик Крипке складывал в своей жизни конечное число чисел и получал конечное число результатов сложения по правилу сложения; между тем это правило определяет его ответы на неопределенно большое число задач сложения, которых он никогда в прошлом не решал, и получение неопределенно большого числа новых сумм. Так, вычисляя "68 + 57", скептик Крипке (как и всякий разумный человек) обычно предполагает, что не просто необоснованно выдает какое-то число в ответ, а действует по правилу, которое предопределяет для данной задачи единственно верный ответ "125". Суть скептического аргумента может тогда быть выражена таким образом: как я могу знать, впервые вычисляя "68 + 57", что следую именно правилу "сложения", а не какому-то другому, и что знак "+" и в этом случае означает ту же функцию, какую он означал в прошлом — "плюс", а не "квус".
Вопрос, который вытекает из скептического аргумента, может быть облечен в две формы.
1. Существует ли какой-нибудь факт, который бы свидетельствовал о том, что я имел в виду "плюс", а не "квус", отвечая "125" на поставленный математический вопрос?
2. Есть ли у меня какая-нибудь причина быть уверенным, что сейчас я должен ответить на известный вопрос "125", а не "5"?
Эти вопросы связаны: я должен ответить "125", потому что уверен, что этот ответ также соответствует тому, что я раньше имел в виду (т.е. действию "плюс"). Если есть факт, свидетельствующий о том, что я имею в виду то же, что и раньше, пользуясь знаком "+", то он может быть причиной моей уверенности в ответе "125". Иначе – мой ответ случаен, т.е. не может быть подведен под какое-то определенное правило или, что то же самое, может быть подведен под любое правило.
При этом скептик не оспаривает теперешней нашей уверенности в применении того или иного правила, в легитимности того или иного ответа, он согласен, что в соответствии с нашими теперешними правилами "68 + 57" означает 125; шире — он не оспаривает теперешних правил того языка, на котором мы с ним дискутируем: он сам говорит на этом же языке; он только оспаривает, что мое теперешнее использование языка совпадает с моим прошлыми его использованием, что теперь я подтверждаю мои прошлые лингвистические намерения. Проблема не в том, "Как я знаю, что 68 плюс 57 есть 125?" — на это можно ответить, произведя вычисление, — а в том, "Как я знаю, что "68 плюс 57" в согласии с тем, что я имел в виду под "плюсом" в прошлом, должно означать 125?". Если слово "плюс", как я использовал его в прошлом, означало функцию квус, а не плюс, тогда моя прошлая интенция была такой, что на вопрос "Сколько будет 68 плюс 57?", я должен был бы ответить "5". Имея в своем прошлом конечное число вычислений, относительно которых я полагаю, что, делая их, я применял правило сложения, но ничто не мешает нам предположить, что "на самом деле" я следовал в этих случаях правилу "квожения", причем различия между применением правил сложения и квожения не были заметны в прошлом — в том, что касается произведенных в прошлом вычислений, оба этих правила совпадают, — но различие между ними может состоять как раз в том, что сложение требует ответить 125 на известный вопрос, а квожение — 5. Поскольку я не могу сказать точно, какое правило из этих двух я действительно применял в прошлом, хотя думал, что применяю правило сложения, я не могу быть уверен, что в новом случае вычисления ответ 125 предпочтительнее, чем 5; вернее, учитывая специфику скептического поведения скептика Крипке, будучи уверен, что сейчас я должен ответить 125, поскольку сейчас-то я применяю правило сложения, я никак не могу обосновать свою уверенность в том, что в прошлом я тоже применял правило сложения, а не квожения. С другой стороны, этот скептицизм является и скептицизмом в отношении теперешнего использования правил, поскольку никакого факта из моего связанного с вычислениями прошлого не подсказывает мне, что ответ на теперешний вопрос должен быть 125, а не 5 — подобно примеру Витгенштейна "Как я знаю, что этот цвет "красный"?" (Замечания по основаниям математики, ч.1, § 3) или примеру Нельсона Гудмена с применением термина "green", под которым в прошлом он мог постоянно понимать то, что соответствует термину "grue".
Возможно следующее возражение: "я не необоснованно даю ответ 125, поскольку, прежде чем дать его, я выполняю некоторый усвоенный алгоритм – я вычисляю ответ". Однако, развивая свое сомнение, скептик может спросить, "Что свидетельствует мне о том, что прежде я считал, а не квитал – т.е. что я под правилами "счета" не мыслил на самом деле "квета", где "квитать" значит то же самое, что и считать, за исключением случая "68 + 57", где "квитать" подразумевает вместо сложения использовать квожение…" И так далее – каждое правило языка, ссылкой на которое мы пытались бы подтвердить применение того или иного правила в прошлом, само подвержено попаданию в круг скептической аргументации ad infinitum.
Количество случаев применения правила сложения потенциально бесконечно, и нетривиальные интерпретации правила — так же, как и стандартные — должны быть совместимы с любым конечным множеством применений обычного вида. Тогда, как представляется, следует предположить наличие некоторого истинностного фактора, делающего истинным мое утверждение "плюс", которым я обозначаю обычную функцию сложения, а не нечто иное. Для Крипке эта ситуация указывает на Юмову проблему, для которой, по мнению Крипке, Витгенштейн дает "скептическое" решение, причем для обоих упомянутых выше вопросов.
Главная аналогия между скептицизмом Витгенштейна и скептицизмом Юма заключается в том, что оба они считают невозможным прямое решение своей скептической проблемы и предлагают ее скептическое решение. Соответственно, Крипке дает определения прямому и скептическому решениям.
Предлагаемое решение можно считать прямым, если оно показывает, что при ближайшем рассмотрении скептицизм оказывается неоправданным; некоторый сложный аргумент может все же доказать тезис, в котором сомневался скептик. Попытку прямого решения скептического парадокса дает приведенный выше аргумент алгоритма в следующей форме: "в уме" у нас содержится что-то вроде таблицы или инструкции, определяющей применение правила для каждого из случаев. Этот аргумент, однако, может работать только для правил, действующих на конечном числе случаев, поскольку наша память не может вместить информацию о бесконечном числе случаев; большинство же правил распространяются именно на бесконечное число случаев.
Прямым решением могло бы быть диспозициональное: мыслить сложение под знаком "+" значит быть расположенным (иметь диспозицию), когда попросят суммировать любые "x + y", дать в ответ сумму x и y; мыслить сложение (квожение) под знаком "квус" значит иметь диспозицию дать в ответ на такой же вопрос квумму x и y. Сказать, что на деле я в прошлом имел в виду плюс, значит сказать, что, будучи в прошлом спрошен дать ответ на вопрос "68 + 57 = ?", я ответил бы 125. Но в прошлом я не сталкивался с таким случаем, так что моя прошлая диспозиция соответствующая "следованию правилу сложения" – не более, чем гипотеза; в прошлом я мог бы иметь диспозицию дать ответ 5 на указанный вопрос, какова была моя диспозиция в прошлом (и какому правилу она соответствовала), никак не обосновывается тем, что теперь, уж поскольку я актуально отвечаю 125, я могу приписать себе диспозицию давать ответ 125, когда передо мной стоит вопрос "68 + 57 = ?". Кроме того, диспозициональное решение не учитывает существование очень больших чисел, производить с которыми действия в уме или на бумаге (или как угодно) практически невозможно или слишком долго, чтобы на это хватило человеческой жизни: таким образом, ответом на подобные вопросы будет выражение неспособности дать на такой вопрос вообще какой бы то ни было ответ; диспозиция между тем предполагает, что ответ в соответствии с правилом сложения может быть дан на любой из бесконечного ряда вопросов о сумме двух положительных чисел, независимо от их размера.
Итак, прямое решение не проходит, и в этом заключается параллельность скептических ситуаций Витгенштейна и Юма. Априорное оправдание индуктивного рассуждения и анализ каузального отношения как подлинной необходимой связи между парами событий был бы прямым решением поставленных Юмом скептических проблем — индукции и каузальности, соответственно. Скептическое решение скептической философской проблемы начинается, напротив, с признания скептических негативных утверждений нерешаемыми (безответными). Тем не менее, наша повседневная практика или вера оправдана постольку, поскольку она, как показал скептик, не нуждается в том, чтобы требовать оправдания. И ценность скептического аргумента во многом состоит именно в том факте, что он показывает: повседневная практика, если она вообще нуждается в защите, не может быть защищена прямым путем. Скептическое решение может также включать в себя скептический анализ или описание повседневных полаганий с тем, чтобы опровергнуть их prima facie кажущуюся референциальную связь с метафизической абсурдностью.
Скептическое решение Юма таково: если А и В суть два типа событий, которые мы видим постоянно соединенными вместе, то мы обусловлены ожидать, что событие типа В будет сопутствовать событию типа А. Сказать о частном событии а, что оно вызвано другим событием в значит подвести эти два события под два типа А и В, которые, как мы ожидаем, будут и в будущем так же соединены друг с другом, как они были соединены в прошлом. Только когда частные события а и в мыслятся как относящиеся к двум типам событий А и В, соотнесенных посредством генерализации – за всеми событиями типа А следуют события типа В, – можно сказать, что а "влечет за собой" (является причиной) в. Когда события а и в мыслятся отдельно сами по себе, к ним нельзя применить никаких каузальных отношений. Это заключение Юма Крипке предлагает называть невозможностью индивидуальной каузальности.
Так же, как с Юмовым скептическим решением его скептического парадокса коррелирует заключение о невозможности индивидуальной каузальности, так и невозможность индивидуального языка — это заключение Витгенштейна, коррелирующее с его скептическим решением его собственного скептического парадокса.
Скептическое решение Витгенштейна основывается на отрицании существования какого-либо "превосходного факта", который бы свидетельствовал философам (служил бы критерием) о следовании тому, а не иному правилу. Витгенштейн в "ФИ" критикует ту позицию, которую он сам занимал в "Трактате". Там значение декларативного предложения обеспечивалось наличием у него условий истинности (его соответствием фактам). Теперь Витгенштейн замещает вопрос "В каком случае данное предложение может быть истинным?" двумя другими: первый — "При каких условиях эта словесная фигура может соответствующим образом утверждаться (или отрицаться)?"; второй, предполагающий ответ на первый вопрос — "Каковы в нашей жизненной практике роль и применение утверждения (или отрицания) словесной фигуры при этих условиях?". Правильнее говоря, нельзя говорить об условиях "утверждения", но скорее, в более общем виде, об условиях, при которых должен быть сделан тот или иной ход (форма лингвистического выражения) в "языковой игре".
Все, что необходимо для легитимации утверждений о том, что некто имеет в виду нечто — это наличие приблизительно специфицируемых обстоятельств, при которых эти утверждения легитимно утверждаемы, и то обстоятельство, что игра в высказывание таких утверждений при этих условиях имеет место в нашей жизни (жизни языкового сообщества). Никакого предположения, что этим утверждениям "соответствуют факты", не нужно. Тогда, если Витгенштейн прав, мы не можем начать решать скептический парадокс, пока мы остаемся во власти предпосылки о том, что осмысленные декларативные предложения должны иметь целью (подразумевать) соответствие фактам. Если наши рассуждения основаны на этом, то мы можем только заключить, что предложения, приписывающие значение и интенцию другим, сами бессмысленны.
Если мы теперь вернемся к исходному вопросу — существует ли какой-нибудь факт, который бы свидетельствовал о том, что я имел в виду "плюс", а не "квус", отвечая "125" на поставленный математический вопрос? — то мы должны будем ответить на него так: "не имеется никаких фактов относительно меня, которые отличают мое обозначение определенной функции как "плюс" ... и вообще мое обозначение чего бы то ни было". Отсутствие таких фактов, в представлении Крипке, приводит Витгенштейна к тому, чтобы отказаться от объяснения значений утверждений, подобных "Знаком 'плюс' я обозначаю сложение" в терминах условий истинности, и заменять это объяснением в терминах условий утверждаемости (assertibility), которые отсылают к фактически действующей (а не просто потенциальной) конвенции конкретного языкового сообщества. Под последним в таком случае будет пониматься множество людей, использующих примененную в рассматриваемом утверждении знаковую систему — или, более строго, все примененные в рассматриваемом утверждении знаковые системы. Это соглашение, по теории Крипке, узаконивает возможность нашего обозначения операции сложения знаком "плюс" несмотря на то, что для этого отсутствуют фактические основания. Поэтому такое (предполагаемое) решение парадокса Витгенштейном Крипке называет скептическим: оно не опровергает собственно скептического тезиса об отсутствии условий истинности для утверждений описанного вида.
Аналогия между скептицизмом Витгенштейна и Юма прослеживается также и в том, что проблема следования правилу может быть рассмотрена как одна из возможных интерпретаций одной из наиболее традиционных философских проблем — проблемы тождества: как можно установить, что два нумерически разных предмета принадлежат к одному виду? Эта трудность была воспроизведена Юмом: описывая причинную связь, как устойчивую зависимость между явлениями одного и того же типа, он обратил внимание на то, что наша способность идентифицировать явления как одни и те же не имеет под собой никакой реальной основы и может быть, в лучшем случае, лишь делом привычки. Иными словами, такая идентификация всегда остается случайной.
Основное различие между проблемой следования правилу и проблемой тождества состоит в том, что последняя традиционно анализируется в категориях признаков или свойств. Если для каждого свойства F предмет x обладает F ттт предмет y обладает F, то x идентичен y:
(F)(Fx <—> Fy) —> x=y.
Как могли бы эти соображения прояснить употребление выражений вида "если некто следует правилу, то он должен получить то-то и то-то" и т.д.? Возможно, под вопросом оказывается наша способность делать определенные утверждения о правиле. Есть ли основания полагать, что существует общее понимание правила? Если бы изменения в температуре комнаты были достаточно локализованы, то не имело смысла бы говорить о температуре комнаты. Но та возможность, к которой привлек внимание Витгенштейн, вероятно, есть именно возможность того, что изменения в понимании локализованы таким образом ("кластеризованы"?) Если мы не можем рационально исключить эту возможность, то мы не можем говорить об определенном значении выражения, так как значение выражения — это только способ, которым это выражение обычно понимается.
Это означает, по сути, предположить, что в основе комментариев Витгенштейна находится некоторый вид индуктивного скептицизма. Предположение могло бы быть усилено следующим образом. Витгенштейн очевидно отклоняет идею о том, что значение выражения — это нечто (что бы то ни было), что может быть легитимно рассмотрено как некоторое ограничение дальнейшего использования этого выражения. Один из способов поддержки этого представления состоял бы в том, чтобы предположить, что адекватная теория значения выражения должна на любой стадии являться теорией прошлых использований этого выражения. В этом случае каждое новое использование выражения было бы независимо от теории, данной ранее, и требовало бы уточнения и расширения этой теории. Конечно, решающим возражением на такое представление значения выражения был бы его конфликт со стандартными критериями того, что значит неправильно истолковать значение. Неправильно используя выражение, некто показывает, что он не понимает его, каким бы точным ни было знание этим человеком истории использования этого выражения. Знание значения есть знание о том, как сделать нечто: мы, как предполагается, знаем, как вообще должно использоваться это выражение.
Здесь следует заметить, что шаг от теории прошлого использования выражения к утверждению его общего использования является индуктивным. Знание, которое мы получаем, когда мы изучаем первый язык, скорее всего является не чем иным как индуктивно обоснованными заключениями о том, как выражения должны вообще использоваться, и эти заключения выведены из нашего опыта того, как эти выражения использовались ранее. Таким образом, чтобы обладать тем же самым пониманием выражения, что и кто-то еще, надо сформировать, на основе соответствующего обучения, ту же самую индуктивную гипотезу о правильном использования этого выражения. Но есть ли свидетельства в пользу того, что широкое семантическое разнообразие является действительной практической возможностью? Скорее напротив, все свидетельства очевидно указывают на то, что все мы имеем одни и те же индуктивные гипотезы. Добавляет ли Витгенштейн что-либо к индуктивному скептицизму относительно общих заключений о том, как выражение должно использоваться, на основании образцов его использования?
Ответ должен быть утвердительным. Дело в том, что если бы Витгенштейн этим ограничивался, то этот скептицизм не имел бы никакого отношения к теории значения. Наиболее важна здесь предполагаемая равная валидность неопределенного числа несовместимых гипотез, каждая из которых удовлетворяет (фактическим) данным о прошлом использовании некоторого выражения. Любое количество таких гипотез может ожидать своего часа Ч в лингвистическом сообществе. Но, как показали Юм и Гудмен, такова ситуация с любым индуктивным выводом. Таким образом, может показаться, что адекватное возражение представлениям Витгенштейна (в их текущей интерпретации) будет состоять в том, чтобы решить проблему индукции, чтобы показать, что не всегда доступно неопределенно много гипотез, которые на основе некоторой очевидности могут быть приняты с одинаковой рациональностью. Можно предположить, что при попытке простой индукции мы сталкиваемся с бесконечным количеством возможных гипотез, однако лишь с конечным количеством вероятных гипотез — таких, принятие которых на основе общедоступной очевидности было бы рационально. Такой тезис опровергает как индуктивный скептицизм вообще, так и специфический индуктивный скептицизм относительно значения. В последнем случае можно ожидать, если язык используется последовательно, что все разумные существа рано или поздно придут к одной и той же гипотезе (в результате некоторого "идеального" или "рационального" исследования — например, по Патнэму).
Однако стоит заметить, что неправильно было бы отождествлять проблему представления взглядов Витгенштейна (в этой интерпретации) и проблему традиционных эпистемологических трудностей с индукцией. Если бы позиция Витгенштейна в вопросе о значении была позицией индуктивного скептика, то имелось бы важное различие между его позицией и индуктивным скептицизмом вообще. Ведь как мы можем знать, какие из гипотез являются рациональными, каким образом они (рационально) совместимы с данными, которыми мы располагаем, и какие мы можем рационально устранить? Если вообще было бы правомерно допустить, что на любой стадии процесса усвоения любого понятия мы сталкиваемся с неограниченным количеством возможных гипотез о его правильном применении, то такое же допущение должно быть сделана относительно понятия рациональности, в особенности относительно понятия рационального индуктивного вывода. И теперь наша рациональность не может быть применена (во всяком случае эмпириком) для сокращения числа возможных вариантов, так как самое рациональность остается для нас непроясненной.
Итак, возможно такое решение проблемы индукции, которое показывало бы, что всегда можно продвигаться, имея адекватные данные, к ситуации, где является рациональным принять на основе этих данных только одну специфическую гипотезу. Но такое решение не могло бы эффективно опровергнуть общий индуктивный скептицизм относительно идентичности определенных понятий у различных людей, и в особенности относительно наших понятий правильного использования определенных выражений. Допустим, что мы полагаем проблему состоящей в объяснении идентичности понимания определенного выражения различными людьми и определяем эту идентичность как использование (намерение использования) в соответствии с одной и той же индуктивно достигнутой управляющей гипотезой. Но в этом случае у нас все еще не будет достаточных оснований предположить, что такова будет ситуация в каждом случае, когда мы достигли наших соответствующих гипотез вполне рациональными методами на основе достаточно широкого опыта. Этот ответ просто свел бы затруднение обратно к необходимости обоснования предположения о том, что мы действуем в соответствии с одним и тем же понятием рационального индуктивного вывода. Если мы представляем индуктивный скептицизм вообще как вопрос по существу: "Как мы можем рационально выбрать некоторую из неопределенного числа гипотез, которые могут быть использованы для объяснения определенного конечного множества данных?", то особенность его применения Витгенштейном (в настоящей интерпретации) такова, что к нему не применимо приведенное выше решение — которое было бы валидно для любого другого применения. У нас не будет оснований предположить, что все мы достигли одного и того же понимания некоторого выражения потому, что все наши заключения рациональны (если только у нас нет дополнительных причин считать их таковыми).
Парадоксальность взглядов Витгенштейна на эту проблему в привлечении внимания к возможности, которую в силу обычных критериев мы имеем основания исключить. Количество успешной лингвистической коммуникации и разнообразие ситуаций, в которых она имеет место, составляют по любым обычным стандартам кардинально мощные индуктивные основания для того, чтобы предположить, что мы разделяем общее понимание большинства выражений на нашем языке. Кроме успешности нашего использования языка, есть и независимые практические причины, чтобы предположить, что это, скорее всего, именно так.
Справедливость — или, скорее, полнота — такой интерпретации Витгенштейна вызывает следующее возражение: требование о наличии соглашения сообщества для возможности обозначения очевидно содержит в себе непосредственно отрицание возможности частного языка, делая таким образом аргумент, изложенный в §§ 256-271 "Философских исследований", избыточным. Эта первая формулировка скептической проблемы опирается на предположение Крипке о том, что мы располагаем некоторыми представлениями о фактах независимо от истинности тех или иных фактических утверждений. Но одной из главных идей "Философских исследований" является именно учение о невозможности подобных представлений и о том, что единственный путь к идентификации фактов лежит через анализ использования выражений, заключающих об этих фактах, и анализ условий их истинности.
И действительно, настоящая интерпретация идей Витгенштейна о следовании правилу находится в противоречии с его более поздним подходом к традиционным эпистемологическим проблемам. Некоторые из фрагментов "ФИ" можно считать прямо направленными против скептицизма. Но обсуждение парадокса следования правилу тем не менее позволяет все детальнее формулировать вопросы, возникающие в связи с проблемой значения.
Таким образом, анализ аргументов концепции "значение как употребление" показывает, что Витгенштейн не противопоставляет условия утверждаемости условиям истинности (на чем настаивает, например, Крипке). Скорее, обоснование Витгенштейном условий утверждаемости следует рассматривать как обоснование условий истинности, учитывающее обстоятельства употребления знака.
Понятно, что принятие последнего положения требует раскрытия используемой концепции истинности, равно как и условий обоснования.
.