О. КОНТ

.

О. КОНТ

Не читателям этой книги я считал бы нужным доказывать, что идеи управляют и переворачивают мир, или, другими слова­ми, что весь социальный механизм действительно основывается на убеждениях. Они хорошо знают еще и то, что великий поли­тический и моральный кризис современного общества зависит в конце концов от умственной анархии. Наша опаснейшая болезнь состоит в глубоком разногласии умов относительно всех основных вопросов жизни, твердое отношение к которым является первым условием истинного социального порядка.

До тех пор, пока отдельные умы не примкнут единогласно к известному числу общих идей, с помощью которых можно было бы построить общую социальную доктрину, нельзя скрывать от себя, что народы останутся по необходимости в совершенно революцион­ном состоянии и, несмотря ни на какие политические паллиативы, будут вырабатывать только временные учреждения. Равным об­разом достоверно и то, что если только такое единение умов на почве общности принципов состоится, то соответствующие учреж­дения создадутся сами естественным образом, без всякого тяжело­го потрясения, так как самый главный беспорядок рассеется бла­годаря одному этому факту. На это обстоятельство и должно быть направлено главное внимание всех тех, которые понимают все значение действительно нормального положения вещей.

Теперь, с той высокой точки зрения, которой мы постепенно достигли с помощью различных соображений, высказанных в этой лекции, нам уже нетрудно сразу характеризовать опреде­ленно, во всей его глубине, современное состояние общества и установить, каким образом можно произвести в нем существен­ные изменения.

Пользуясь основным законом, провозглашенным в начале этой лекции, я считаю возможным точно резюмировать все сделанные относительно современного положения общества замечания, ска­зав просто, что существующий теперь в умах беспорядок в кон­це концов зависит от одновременного применения трех совершен­но несовместимых философий: теологической, метафизической и положительной. На самом деле ведь очевидно, что если бы одна из этих философий достигла полного и всеобщего главенства, то получился бы определенный социальный порядок, тогда как зло состоит именно в отсутствии какой бы то ни было истинной ор­ганизации. Именно это одновременное существование трех противоре­чащих друг другу философий и препятствует безусловно согла­шению по какому бы то ни было важному вопросу. Если такой взгляд правилен, то остается только узнать, какая философия по природе вещей может и должна победить, а затем всякий разумный человек, каковы бы ни были его личные мнения до ана­лиза этого вопроса, должен постараться содействовать успеху ее.

Конт О. Курс положительной филосо­фии: В 6 т. Спб, 1900. Т. I. С. 21—22

Н. П. ОГАРЕВ

Наука общественного устройства (социология) все больше и больше сознает необходимость принять за свое существенное средоточение экономические (хозяйственные) отношения общест­ва. Их действительное изучение равно приводит и к оценке истори­ческого развития, и к раскрытию ложных сочетаний современного общественного устройства, и к построению новых общественных сочетаний с преобразованием или исключением прежних.

Что касается до истории, изучение общественного экономи­ческого устройства может не только ставить перед собой частную задачу — вроде исследования различных экономических приемов какой-нибудь отдельной эпохи, но оно должно критически разъяс­нить влияние неэкономических исторических явлений на экономи­ческие отношения в жизни народов. Оно должно указать, каким образом условия, посторонние экономическому вопросу, напр. условия, административные и юридические, вытекавшие из ро­довых начал, племенных столкновений (завоеваний), религиоз­ных верований и т. д., охватывали экономическую общественную жизнь, мешали ее правильному развитию, искажали смысл об­щественных отношений.

Оно должно указать в современной общественности присут­ствие тех исторических данных, которые вносят в нее послед­ствия своих уклонений от правильного экономического уравно­вешивания человеческих существований.

Но обращается ли изучение экономического общественного устройства к разъяснению современного положения общества или предшествовавшего ему развития или к выводу новых необходи­мых изменений в общественных отношениях: во всяком случае надо иметь точку отправления, следуя от которой можно было бы приближаться к разрешению вопросов.

Такою точкой отправления может служить только: 1) явле­ние не предположительное, но вполне действительное, состав­ляющее условие, без которого никакая общественная действи­тельность немыслима, иначе все дело науки перешло бы в туман­ную шаткость воображаемых отношений и построений; 2) это явление не должно быть отвлеченностью, но постоянно прису­щим фактом, нераздельным спутником (функцией) общественной жизни; 3) будучи разлагаемо на свои составные данные или под­вергаемо следующим из него выводам возможных общественных сочетаний, оно должно представлять возможные ряды правиль­ного (разумного) развития, уклонение (аберрация) от которых оказывалось бы ошибками, производившими и производящими страдания в общественной действительности; 4) это явление должно, естественно, состоять в необходимом, постоянном отно­шении со всеми остальными явлениями экономического и неэко­номического свойства в человеческой общественности...

Вышеприведенные требования заставляют спервоначала от­казаться от некоторых любимых приемов в деле исследований, напр. выводить разрешение задачи с первобытных времен рода человеческого. Без сомнения, искомое общественное явление как явление, нераздельное со всякой общественной жизнью, должно было существовать во время Адама и должно существовать в наши времена; но тем легче его усмотреть в положительно известной нам среде, чем в сказочных преданиях о первой семье, жизнь ко­торой, как и все прошедшее, объясняется только под влиянием наших соображений — как и что, могло случиться,— принорав­ливая эти соображения к нашему пониманию человеческой жизни.

Также нельзя от физиологии индивида добиваться искомого явления, потому что оно прямо явление общественное; а до сих пор физиология отдельного человека точно так же не нашла в жиз­ненных отправлениях организма условий, необходимо производя­щих общественность, как не нашла в изучении организма му­равья необходимости стадной жизни. Стадная жизнь животных и человеческая общественность остаются простым наблюдением неотразимого факта, органически ничем не объясненного.

Путем анализа, разложением общественных явлений на их составные данные, едва ли невозможнее натолкнуться на отыска­ние их связи с жизненными условиями отдельного организма, чем, наоборот, возведением физиологических данных на указание необ­ходимости общественного склада. По крайней мере теперь физио­логия не имеет способов перешагнуть черту, с обеих сторон ме­шающую разрешению вопросов; а наука общественного устрой­ства едва пыталась воспользоваться своими путями анализа, чтобы подойти к уяснению своей естественной связи с физио­логией. Она или вращалась в заколдованном круге записывания современных отношений экономических, юридических, поли­тических, возводя их на степень законности и истины (поли­тическая экономия и пр.), или надрывалась в заколдованном круге создавания для будущего общественных отношений вообра­жаемых, которые (исключая критики, уяснявшей недостатки соб­ственно современного положения) оставались в книге и не пере­ходили в жизнь (отвлеченные социальные теории). Встреча физиологии и социологии, где бы разрешались их смежные за­дачи, представляется весьма далекою; ни с той, ни с другой сто­роны содержание не исчерпывается до его пределов, и науки ос­тавляют между собою непреодолимые промежутки или остаются при неуловимости переходов одна в другую. Вообще, мы находим больше запросов, чем разрешений; но во всяком случае та сто­рона, которая может обратиться к смежному содержанию с боль­шим числом запросов, та скорее и вызовет к разработке и раз­решению смежных задач...

Мы уже сказали, что наука общественного устройства все больше и больше приходит к необходимости принять за свое сре­доточие экономические отношения общества. Таким образом, основная задача переходит из неопределенности слишком широкой постановки в пределы, яснее очерченные. Мы сводим постанов­ку основной задачи на экономические отношения общества. Припомнив прежде высказанные нами требования от того, что можно принять за точку отправления при изучении самого эконо­мического мира, мы их дополним новым требованием, чтобы эта точка отправления заключалась в явлении, еще более определен­ном, более очерченном в своем содержании, чем то, что мы можем разуметь вообще под выражением «экономические отношения общества». Без сомнения, такое ограничение, ставя нас на почву более положительного вопроса, также не удаляет и от прежних требований, чтобы искомое явление давало нам способы идти обратно к отыскиванию сочетаний, из которых оно слагается, и идти далее к сочетаниям, вновь возникающим.

Огарев Н. П. С утра до ночи / / Из­бранные социально-политические и философские произведения: В 2 т. М., 1956. Т. 2. С. 195—199

Г. В. ПЛЕХАНОВ

...Всем известно, что французские материалисты рассматрива­ли всю психическую деятельность человека как видоизмене­ние ощущений (sensations transformees). Рассматривать психи­ческую деятельность с этой точки зрения — значит считать все представления, все понятия и чувства человека результатом воз­действия на него окружающей среды. Французские материалисты так и смотрели на этот вопрос. Они беспрестанно, очень горячо и совершенно категорически заявляли, что человек со всеми своими взглядами и чувствами есть то, что делает из него окружающая его среда, т. е., во-первых, природа, а во-вторых, общество. «L'homme est tout education» (человек целиком зависит от воспитания),— твердит Гельвеций, понимая под словом «воспитание» всю сово­купность общественного влияния. Этот взгляд на человека, как на плод окружающей среды, был главной теоретической основой но­ваторских требований французских материалистов. В самом деле, если человек зависит от окружающей его среды, если он обязан ей всеми свойствами своего характера, то он обязан ей, между прочим, и своими недостатками; следовательно, если вы хотите бороться с его недостатками, вы должны надлежащим образом видоизменить окружающую его среду, и притом именно общественную среду, потому что природа не делает человека ни злым, ни добрым. Поставьте людей в разумные общественные отношения, т. е. в такие условия, при которых инстинкт самосохранения каж­дого из них перестанет толкать его на борьбу с остальными; согла­сите интерес отдельного человека с интересами всего общества — и добродетель (vertu) явится сама собою, как сам собою падает на землю камень, лишенный подпоры. Добродетель надо не про­поведовать, а подготовлять разумным устройством общественных отношений...

Учение о том, что духовный мир человека представляет собою плод окружающей среды, нередко приводило французских мате­риалистов к выводам, неожиданным для них самих. Так, например, они говорили иногда, что взгляды человека не имеют ровно никако­го влияния на его поведение и что поэтому распространение тех или других идей в обществе не может ни на волос изменить его дальнейшую судьбу. Ниже мы покажем, в чем заключалась оши­бочность такого мнения, теперь же обратим внимание на другую сторону воззрений французских материалистов.

Если идеи всякого данного человека определяются окружаю­щей его средой, то идеи человечества, в их историческом развитии, определяются развитием общественной среды, историей общест­венных отношений. Следовательно, если бы мы задумали нарисо­вать картину «прогресса человеческого разума» и если бы мы не ограничились при этом вопросом — «как?» (как именно соверша­лось историческое движение разума?), а поставили себе совер­шенно естественный вопрос — «почему?» (почему же совершалось оно именно так, а не иначе?), то мы должны были бы начать с исто­рии среды, с истории развития общественных отношений. Центр тяжести исследования перенесся бы, таким образом, по крайней мере на первых порах, в сторону исследования законов обществен­ного развития. Французские материалисты вплотную подошли к этой задаче, но не сумели не только разрешить ее, а даже правиль­но поставить.

Когда у них заходила речь об историческом развитии человечества, они забывали свой сенсуалистический взгляд на «челове­ка» вообще и, подобно всем «просветителям» того времени, твер­дили, что мир (т. е. общественные отношения людей) управляется мнениями (c'est 1'opinion qui gouverne Ie monde)*. В этом заклю­чается коренное противоречие, которым страдал материализм XVIII века и которое в рассуждениях его сторонников распадалось на целый ряд второстепенных, производных противоречий, подоб­но тому как банковый билет разменивается на мелкую монету.

Положение. Человек со всеми своими мнениями есть плод среды и преимущественно общественной среды. Это неизбежный вывод из основного положения Локка: по innate principles — нет врожденных идей.

Противоположение. Среда со всеми своими свойства­ми есть плод мнений. Это неизбежный вывод из основного положе­ния исторической философии французских

материалистов: c'est l'opinion qui gouverne le monde *.

Из этого коренного противоречия вытекали, например, следую­щие производные противоречия.

Положение. Человек считает хорошим те общественные отношения, которые для него полезны; он считает дурными те от­ношения, которые для него вредны. Мнения людей определяются их интересами: «L'opinion chez un peuple est toujours determinee par un interet dominant»,— говорит Сюар («мнение данного наро­да всегда определяется господствующим в его среде интере­сом») **. Это даже не вывод из учения Локка, это простое повторе­ние его слов: «No innate practical principles... Wirtue generally approved; not because innate, but because profitable... Good and Evil... are nothing but Pleasure or Pain, or that which occasions or procures Pleasure or Rain to us». («Нет врожденных нравственных идей... Добродетель одобряется людьми не потому, что она врождена им, а потому, что она им выгодна. Добро и зло... суть не что иное, как удовольствие или страдание или то, что причиняет нам удо­вольствие или страдание».) ***

Противоположение. Данные отношения кажутся лю­дям полезными или вредными в зависимости от общей системы мнений этих людей. По словам того же Сюара, всякий народ «nе veut, n'aime, n'approuve que ce qu'il croit etre utile» (всякий народ «любит, поддерживает и оправдывает лишь то, что считает полезным»). Следовательно, в последнем счете все опять сводится к мнениям, которые управляют миром.

Положение. Очень ошибаются те, которые думают, что религиозная мораль — например, заповедь о любви к ближнему — хотя отчасти содействовала нравственному улучшению людей. Та­кого рода заповеди, как и вообще идеи, совершенно бессильны над людьми. Все дело в общественной среде, в общественных отноше­ниях ****.


Противоположение. Исторический опыт показывает нам, «que les opinions sacrees furent la source weritable des maux du genre humain»*, и это совершенно понятно, потому что, если мнения вообще управляют миром, то ошибочные мнения управ­ляют им, как кровожадные тираны.

Легко было бы удлинить список подобных противоречий фран­цузских материалистов...

Остановимся на коренном их противоречии: мнения людей определяются средою; среда определяется мнениями. О нем при­ходится сказать, как Кант говорил о своих «антиномиях»: положе­ние столь же справедливо, как и противоположение. В самом деле, не подлежит никакому сомнению, что мнения людей определяются окружающей их общественной средой. Так же несомненно и то, что ни один народ не помирится с таким общественным порядком, который противоречит всем его взглядам: он восстанет против такого порядка, он перестроит его по-своему. Стало быть, правда и то, что мнения управляют миром. Но каким же образом два поло­жения, верные сами по себе, могут противоречить друг другу? Дело объясняется очень просто. Они противоречат друг другу лишь потому, что мы рассматриваем их с неправильной точки зрения:

с этой точки зрения кажется — и непременно должно казаться,— что если верно положение, то ошибочно противоположение, и наоборот. Но раз вы найдете правильную точку зрения, противо­речие исчезнет, и каждое из смущавших вас положений примет новый вид: окажется, что оно дополняет, точнее, обусловливает собою другое положение, а вовсе не исключает его; что если бы не­верно было это положение, то неверно было бы и другое положение, казавшееся вам прежде его антагонистом. Как же найти такую правильную точку зрения?

Возьмем пример. Часто говорили, особенно в XVIII веке, что государственное устройство всякого данного народа обуслов­ливается нравами этого народа. И это совершенно справедливо. Когда исчезли старые республиканские нравы римлян, республика уступила место монархии. Но, с другой стороны, не менее часто утверждали, что нравы данного народа обусловливаются его го­сударственным устройством. Это также не подлежит никакому сомнению. В самом деле откуда у римлян, например, времен Гелиогабала взялись бы республиканские нравы? Не ясно ли до очевидности, что нравы римлян времен империи должны были представлять собою нечто противоположное старым республиканс­ким нравам? А если ясно, то мы приходим к тому общему выводу, что государственное устройство обусловливается нравами, нравы же — государственным устройством. Но ведь это противоречивый вывод. Вероятно, мы пришли к нему вследствие ошибочности того или другого из наших положений. Какого же именно? Ломайте себе голову сколько хотите, вы ve откроете неправильности ни в том, ни в другом; оба они безупречны, так как действительно нравы каждого данного народа влияют на его государственное устройст­во и в этом смысле являются его причиной, а с другой стороны, они обусловливаются государственным устройством и в этом смысле оказываются его следствием. Где же выход? Обыкновенно в такого рода вопросах люди довольствуются открытием взаимодействия: нравы влияют на конституцию, конституция на нравы,— все стано­вится ясно, как божий день, а люди, не удовлетворяющиеся подобной ясностью, обнаруживают достойную всякого порицания склонность к односторонности. Так рассуждает у нас в настоящее время почти вся наша интеллигенция. Она смотрит на обществен­ную жизнь с точки зрения взаимодействия: каждая сторона жизни влияет на все остальные и в свою очередь испытывает влияние всех остальных. Только такой взгляд и достоин мыслящего «социо­лога», а кто, подобно марксистам, допытывается каких-то более глубоких причин общественного развития, тот просто не видит, до какой степени сложна общественная жизнь. Французские просве­тители тоже склонялись к этой точке зрения, когда ощущали пот­ребность привести в порядок свои взгляды на общественную жизнь, разрешить одолевавшие их противоречия. Самые систематические умы между ними (мы не говорим здесь о Руссо, у которого вообще мало общего с просветителями) не шли дальше. Так, например, такой точки зрения взаимодействия держится Монтескье в своих знаменитых сочинениях: «Grandeur et Decadence des Remains» и «De L'Esprit des lois»*. И это, конечно, справедливая точка зрения. Взаимодействие бесспорно существует между всеми сторо­нами общественной жизни. К сожалению, эта справедливая точка зрения объясняет очень и очень немногое по той простой причине, что она не дает никаких указаний насчет происхождения взаимо­действующих сил. Если государственное устройство само предпо­лагает те нравы, на которые оно влияет, то очевидно, что не ему обязаны эти нравы своим первым появлением. То же надо сказать и о нравах; если они уже предполагают то государственное устройст­во, на которое они влияют, то ясно, что не они его создали. Чтобы разделаться с этой путаницей, мы должны найти тот исторический фактор, который произвел и нравы данного народа и его государст­венное устройство, а тем создал и самую возможность их взаимо­действия. Если мы найдем такой фактор, мы откроем искомую правильную точку зрения, и тогда мы без всякого труда разрешим смущающее нас противоречие.

 В применении к коренному противоречию французского материализма это означает вот что: очень ошибались французские материалисты, когда, противореча своему обычному взгляду на историю, они говорили, что идеи не значат ничего, так как среда значит все. Не менее ошибочен и этот обычный взгляд их на исто­рию (c'est 1'opinion qui gouverne Ie monde)**, объявляющий мнения главной основной причиной существования всякой данной общественной среды. Между мнениями и средой существует несом­ненное взаимодействие. Но научное исследование не может остано­виться на признании этого взаимодействия, так как взаимодейст­вие далеко не объясняет нам общественных явлений. Чтобы понять историю человечества, т. е. в данном случае историю его мнений, с одной стороны, и историю тех общественных отношений, через которые оно прошло в своем развитии,— с другой, надо возвысить­ся над точкой зрения взаимодействия, надо открыть, если это возможно, тот фактор, который определяет собою и развитие об­щественной среды, и развитие мнений. Задача общественной науки XIX века заключалась именно в открытии этого фактора.

Мир управляется мнениями. Но ведь мнения не остаются неиз­менными. Чем обусловливаются их изменения? «Распространением просвещения»,— отвечал еще в XVII веке Ламот ле Вайе. Это — самое отвлеченное и самое поверхностное выражение мысли о гос­подстве мнений над миром. Просветители XVIII века крепко за не­го держались, дополняя его иногда меланхолическими рассужде­ниями о том, что судьба просвещения, к сожалению, вообще мало надежна. Но у наиболее талантливых из них уже заметно сознание неудовлетворительности такого взгляда. Гельвеций замечает, что развитие знаний подчиняется известным законам и что, следова­тельно, существуют какие-то скрытые, неизвестные причины, от которых оно зависит. Он делает в высшей степени интересную, до сих пор не оцененную по достоинству попытку объяснить общест­венное и умственное развитие человечества материальными его нуждами. Эта попытка окончилась, да по многим причинам и не могла не окончиться, неудачей. Но она осталась как бы завеща­нием для тех мыслителей следующего века, которые захотели бы продолжить дело французских материалистов...

От чего зависит, чем определяется природа общественных от­ношений?

...Ни материалисты прошлого века, ни социалисты-утописты не дали удовлетворительного ответа на этот вопрос. Удалось ли разрешить его идеалистам-диалектикам?

Нет, не удалось и им, и не удалось именно потому, что они были идеалистами. Чтобы выяснить себе их взгляд, припомним... спор о том, что от чего зависит — конституция от нравов или нравы от конституции. Гегель справедливо замечал по поводу этого спора, что вопрос в нем поставлен совершенно неправильно, так как в действительности хотя нравы данного народа, несомненно, влияют на его конституцию, а конституция — на нравы данного народа, но и те и другие представляют собою результат чего-то «третьего», некоторой особой силы, которая создает и нравы, влияющие на. конституцию, и конституцию, влияющую на нравы. Но какова, по Гегелю, эта особая сила, эта последняя основа, на которой дер­жится и природа людей и природа общественных отношений? Эта сила есть «понятие» или — что то же — «идея», осуществлением которой является вся история данного народа. Каждый народ осу­ществляет свою особую идею, а каждая особая идея, идея каждого отдельного народа, представляет собою ступень в развитии абсо­лютной идеи. История оказывается, таким образом, как бы прик­ладною логикой: объяснить известную историческую эпоху— значит показать, какой стадии логического развития абсолютной идеи она соответствует. Но что же такое эта «абсолютная идея»? Не что иное, как олицетворение нашего собственного логического процесса...

Олицетворяя наш собственный мыслительный процесс в виде абсолютной идеи и ища в этой идее разгадки всех явлений, идеа­лизм тем самым заводил себя в тупой переулок, из которого выб­раться можно было, только покинув «идею», т. е. распростившись с идеализмом. Вот, например, объясняют ли вам сколько-нибудь при­роду магнетизма следующие слова Шеллинга: «Магнетизм есть об­щий акт одушевления, внедрения единства во множество, понятия в различие. То самое вторжение субъективного в объективное, ко­торое в идеальном... есть самосознание, является здесь выражен­ным в бытии». Не правда ли, эти слова ровно ничего не объясняют? Так же мало удовлетворительны подобные объяснения и в области истории. Отчего пала Греция? Оттого, что та идея, которая состав­ляла принцип греческой жизни, центр греческого духа (идея прекрасного), могла быть лишь очень непродолжительной фазой в развитии всемирного духа. Подобные ответы только повторяют вопрос в положительной, и притом напыщенной, ходульной форме. Гегель, которому принадлежит только что приведенное объяснение падения Греции, как будто и сам чувствует это и спешит дополнить свое идеалистическое объяснение ссылкой на экономическую дейст­вительность древней Греции. «Лакедемон пал главным образом вследствие неравенства имуществ»,— говорит он. И так поступает он не только там, где дело касается Греции. Это, можно сказать, его неизменный прием в философии истории: сначала несколько туманных ссылок на свойства абсолютной идеи, а затем — гораздо более пространные и, конечно, гораздо более убедительные указа­ния на характер и развитие имущественных отношений у того на­рода, о котором идет речь. Собственно в объяснениях этого послед­него рода нет уже ровно ничего идеалистического, и, прибегая к ним, Гегель, говоривший, что «идеализм оказывается истиной ма­териализма», подписывал свидетельство о бедности именно идеа­лизму, как бы молчаливо признавая, что, в сущности, дело обстоит совсем наоборот, что материализм оказывается истиной идеа­лизма.

Впрочем, материализм, к. которому подходил здесь Гегель, был совершенно неразвитый, зачаточный материализм, немедленно снова переходивший в идеализм, как только оказывалось нужным объяснить, откуда же берутся те или другие имущественные от­ношения. Правда, и тут Гегелю случалось нередко высказывать совершенно материалистические взгляды. Но, говоря вообще, иму­щественные отношения рассматриваются им как осуществление правовых понятий, которые развиваются своей собственной внут­ренней силой.

Итак, что же мы узнали об идеалистах-диалектиках?

Они покинули точку зрения человеческой природы и благодаря этому отделались от утопического взгляда на общественные явле­ния, стали рассматривать общественную жизнь как необходимый процесс, имеющий свои собственные законы. Но окольным путем олицетворения процесса нашего логического мышления (т. е. од­ной из сторон человеческой природы) они вернулись к той же не­удовлетворительной точке зрения, и потому им осталась непонят­ной истинная природа общественных отношений...

Обыкновенному русскому читателю историческая теория Марк­са кажется каким-то гнусным пасквилем на человеческий род. У Г. И. Успенского — если не ошибаемся, в «Разорении» — есть старуха чиновница, которая даже в предсмертном бреду упорно повторяет гнусное правило всей своей жизни: «В карман норови, в карман!» Русская интеллигенция наивно думает, будто Маркс приписывает это гнусное правило всему человечеству; будто он утверждает, что, чем бы ни занимались сыны человеческие, они всегда, исключительно сознательно, «норовили в карман». Беско­рыстному русскому «интеллигенту» подобный взгляд, естественно, столь же «несимпатичен», как «несимпатична» теория Дарвина какой-нибудь титулярной советнице, которая думает, что весь смысл этой теории сводится к тому возмутительному поло­жению, что вот, дескать, она, почтенная чиновница, представляет собою не более как наряженную в чепчик обезьяну. В действитель­ности Маркс так же мало клевещет на «интеллигентов», как Дар­вин — на титулярных советниц.

Чтобы понять исторические взгляды Маркса, нужно припом­нить, к каким результатам пришла философия и общественно-историческая наука в период, непосредственно предшествовавший его появлению. Французские историки времен реставрации приш­ли, как мы знаем, к тому убеждению, что «гражданский быт» — «имущественные отношения» составляют коренную основу всего общественного строя. Мы знаем также, что к тому же выводу приш­ла, в лице Гегеля, и идеалистическая немецкая философия — пришла против воли, вопреки своему духу, просто в силу недоста­точности, несостоятельности идеалистического объяснения исто­рии. Маркс, усвоивший себе все результаты научного знания и философской мысли своего времени, вполне сходится относительно указанного вывода с французскими историками и с Гегелем. Я убе­дился, говорит он, что «правовые отношения и государственные формы не объясняются ни своей собственной природой, ни так

называемым общим развитием человеческого духа, но коренятся в материальных жизненных отношениях, совокупность которых Гегель, по примеру англичан и французов XVIII века, называл «гражданским обществом», анатомию же гражданского общества надо искать в его экономии».

Но от чего же зависит экономия данного общества? Ни фран­цузские историки, ни социалисты-утописты, ни Гегель не могли ответить на это сколько-нибудь удовлетворительно. Они — прямо или косвенно — все ссылались на человеческую природу. Великая научная заслуга Маркса заключается в том, что он подошел к вопросу с диаметрально противоположной стороны, что он на самую природу человека взглянул как на вечно изменяющийся результат исторического движения, причина которого лежит вне человека. Чтобы существовать, человек должен поддерживать свой организм, заимствуя необходимые для него вещества из окру­жающей его внешней природы. Это заимствование предполагает известное действие человека на эту внешнюю природу. Но, «дейст­вуя на внешнюю природу, человек изменяет свою собственную природу». В этих немногих словах содержится сущность всей исто­рической теории Маркса, хотя, разумеется, взятые сами по себе, они не дают о ней надлежащего понятия и нуждаются в поясне­ниях.

Франклин назвал человека «животным, делающим орудия». Употребление и производство орудий, действительно, составляет отличительную черту человека. Дарвин оспаривает то мнение, по которому только человек и способен к употреблению орудий: он приводит много примеров, показывающих, что в зачаточном виде употребление их свойственно многим млекопитающим. И он, разу­меется, совершенно прав с своей точки зрения, т. е. в том смысле, что в пресловутой «природе человека» нет ни одной черты, которая не встречалась бы у того или другого вида животных, и что поэтому нет решительно никакого основания считать человека каким-то особенным существом, выделять его в особое «царство». Но не на­до забывать, что количественные различия переходят в качествен­ные. То, что существует как зачаток у одного животного вида, может стать отличительным признаком другого вида животных. Это в особенности приходится сказать об употреблении орудий. Слон ломает ветви и отмахивается ими от мух. Это интересно и поучительно. Но в истории развития вида «слон» употребление веток в борьбе с мухами, наверное, не играло никакой существен­ной роли: слоны не потому стали слонами, что их более или менее слоноподобные предки обмахивались ветками. Не то с человеком*.

Все существование австралийского дикаря зависит от его бу­меранга, как все существование современной Англии зависит от ее машин. Отнимите от австралийца его бумеранг, сделайте его зем­ледельцем, и он по необходимости изменит весь свой образ жизни, все свои привычки, весь свой образ мыслей, всю свою «природу».

Мы сказали: сделайте земледельцем. На примере земледелия ясно видно, что процесс производительного воздействия человека на природу предполагает не одни только орудия труда. Орудия труда составляют только часть средств, необходимых для произ­водства. Вот почему точнее будет говорить не о развитии орудий труда, а вообще о развитии средств производства, производи­тельных сил, хотя совершенно несомненно, что самая важная роль в этом развитии принадлежит или, по крайней мере, принадлежала до сих пор (до появления важных химических производств) именно орудиям труда.

В орудиях труда человек приобретает как бы новые органы, изменяющие его анатомическое строение. С того времени как он возвысился до их употребления, он придает совершенно новый вид истории своего развития: прежде она, как у всех остальных жи­вотных, сводилась к видоизменениям его естественных органов;

теперь она становится прежде всего историей усовершенствования его искусственных органов, роста его производительных сил...

Здесь мы должны остановиться, чтобы рассмотреть некоторые, на первый взгляд довольно убедительные, возражения.

Первое состоит вот в чем.

Никто не оспаривает важного значения орудий труда, огромной роли производительных сил в историческом движении человечест­ва,— говорят нередко марксистам,— но орудия труда изобре­таются и употребляются в дело человеком. Вы сами признаете, что пользование ими предполагает сравнительно очень высокую сте­пень умственного развития. Каждый новый шаг в усовершенство­вании орудий труда требует новых усилий человеческого ума. Усилия ума — причина, развитие производительных сил — следст­вие. Значит, ум есть главный двигатель исторического прогресса, значит, правы были люди, утверждавшие, что миром правят мне­ния, т. е. правит человеческий разум.

Нет ничего естественнее такого замечания, но это не мешает ему быть неосновательным.

Бесспорно, употребление орудий труда предполагает высокое развитие ума в животном-человеке. Но посмотрите, какими при­чинами объясняет это развитие современное естествознание.

«Человек никогда не достиг бы господствующего положения в мире без употребления рук, этих орудий, столь удивительно пос­лушных его воле»; — говорит Дарвин*. Это не новая мысль, ее высказал уже Гельвеций. Но Гельвеций, не умевший стать твердой ногой на точку зрения развития, не умел придать сколько-нибудь вероятный вид своей собственной мысли. Дарвин выдвинул на ее защиту целый арсенал доводов, и хотя все они, разумеется, имеют лишь гипотетический характер, но в своей совокупности они достаточно убедительны. Что же говорит Дарвин? Откуда взялись у quasi-человека его нынешние, совершенно человеческие руки, имевшие столь замечательное влияние на успехи его «разума»? Вероятно, они образовались в силу некоторых особенностей геогра­фической среды, сделавших полезным физиологическое разделение труда между передними и задними конечностями. Успехи «разума» явились отдаленным следствием этого разделения и — опять-таки при благоприятных внешних условиях — стали в свою очередь бли­жайшей причиной появления у человека искусственных органов употребления орудий. Эти новые искусственные органы оказали его умственному развитию новые услуги, а успехи «разума» опять отразились на органах. Тут перед нами длинный процесс, в котором причина и следствие постоянно меняются местами. Но ошибочно было бы рассматривать этот процесс с точки зрения простого взаи­модействия. Чтобы человек мог воспользоваться уже достигнуты­ми успехами своего «разума» для усовершенствования своих ис­кусственных орудий, т. е. для увеличения своей власти над приро­дой он должен был находиться в известной географической среде, способной доставить ему: 1) материалы, необходимые для усовер­шенствования; 2) предметы, обработка которых предполагала бы усовершенствованные орудия. Там, где не было металлов, собст­венный разум общественного человека ни в каком случае не мог вывести его за пределы «периода шлифованного камня»; точно так же для перехода к пастушескому и земледельческому быту нужны были известная фауна и флора, без наличности которых «разум» остался бы неподвижным. Но и это не все. Умственное развитие первобытных обществ должно было идти тем скорее, чем больше было взаимных сношений между ними, а эти сношения были, конеч­но, тем чаще, чем разнообразнее были географические условия обитаемых ими местностей, т. е., следовательно, чем менее были сходны продукты, произведенные в одной местности, с продук­тами, производимыми в другой*. Наконец, всем известно, как важ­ны в этом отношении естественные пути сообщения; уже Гегель говорил, что горы разделяют людей, реки и моря их сближают.

Географическая среда оказывает не менее решительное влияние и на судьбу более крупных обществ, на судьбу государств, возни­кающих на развалинах первобытных родовых организаций. «Не абсолютное плодородие почвы, а ее дифференцирование, разнооб­разие ее естественных произведений составляет естественную ос­нову общественного разделения труда и заставляет человека, в силу разнообразия окружающих его естественных условий, разнообразить свои собственные потребности, способности, средства и способы производства. Необходимость установить обществен­ный контроль над известной силой природы для ее эксплуатации в больших размерах, для ее подчинения человеку посредством ор­ганизованных человеческих усилий играет самую решительную роль в истории промышленности. Таково было значение регулиро­вания воды в Египте, в Ломбардии, в Голландии или в Персии и в Индии, где орошение посредством искусственных каналов приносит земле не только необходимую воду, но в то же время в ее иле ми­неральное удобрение с гор. Тайна промышленного процветания Ис­пании и Сицилии при арабах заключается в канализации»**.

Таким образом, только благодаря некоторым особенным свой­ствам географической среды наши антропоморфные предки могли подняться на ту высоту умственного развития, которая была необ­ходима для превращения их в toolmaking animals 3. И точно так же только некоторые особенности той же среды могли дать простор для употребления в дело и постоянного усовершенствования этой новой способности «делания орудий». В историческом процессе развития производительных сил способность человека к «деланию орудий» приходится рассматривать прежде всего как величину постоянную, а окружающие внешние условия употребления в дело ^той собственности — как величину постоянно изменяющуюся.

Различие результатов (ступеней культурного развития), до­стигнутых различными, человеческими обществами, объясняется именно тем, что окружающие условия не позволили различным человеческим племенам в одинаковой мере употребить в дело свою способность «изобретать». Есть школа антропологов, приурочивающая различие названных результатов к различным свойствам человеческих рас. Но взгляд этой школы не выдерживает критики: он представляет собою лишь новую вариацию старого приема объяснения исторических явлений ссылками на «человеческую при­роду» (т. е. здесь ссылками на природу расы} и по своей научной глубине не далеко ушел от взглядов мольеровского доктора, глу­бокомысленно изрекшего: опий усыпляет потому, что имеет свойство усыплять (раса отстала потому, что имела свойство отста­вать).

Действуя на природу вне его, человек изменяет свою собствен­ную природу. Он развивает все свои способности, а между ними и способность к «деланию орудий». Но в каждое данное время мера этой способности определяется мерой уже достигнутого развития производительных сил.

Раз орудие труда становится предметом производства, самая возможность, равно как большая или меньшая степень совер­шенства его изготовления, целиком зависит от тех орудий труда, с помощью которых оно выделывается. Это понятно всякому и без всяких пояснений. Но вот что, например, может показаться на первый взгляд совсем непонятным: Плутарх, упомянув об изобре­тениях, сделанных Архимедом во время осады Сиракуз римлянами, находит нужным извинить изобретателя: философу, конечно, не­прилично заниматься такого рода вещами, рассуждает он, но Архимеда оправдывает крайность, в которой находилось его оте­чество. Мы спрашиваем: кому придет теперь в голову искать обстоятельств, смягчающих вину Эдисона? Мы не считаем теперь постыдным — совсем напротив! — употребление человеком в дело его способности к механическим изобретениям, а греки (или, если хотите, римляне), как видите, смотрели на это совсем иначе. Оттого ход механических открытий и изобретений должен был совершать­ся у них — и действительно совершался — несравненно медленнее, чем у нас. Тут как будто опять выходит, что мнения правят миром. Но откуда взялось у греков такое странное «мнение»? Происхож­дения его нельзя объяснить свойствами человеческого «разума». Остается припомнить их общественные отношения. Греческие и римские общества были, как известно, обществами рабовладель­цев. В таких обществах весь физический труд, все дело производст­ва достается на долю рабов. Свободный человек стыдится такого труда, и потому, естественно, устанавливается презрительное отно­шение даже к важнейшим изобретениям, касающимся производи­тельных процессов, и, между прочим, к изобретениям механиче­ским. Вот почему Плутарх смотрел на Архимеда не так, как мы смотрим теперь на Эдисона... Но почему же в Греции установилось рабство? Не потому ли, что греки в силу некоторых промахов свое­го «разума» считали рабский строй наилучшим? Нет, не потому. Было время, когда и у греков не было рабства, и тогда они вовсе не считали рабовладельческого общественного строя естественным и неизбежным. Потом возникло у греков рабство и. постепенно стало играть все более и более важную роль в их жизни. Тогда изменился и взгляд на него греческих граждан: они стали отстаивать его как совершенно естественное и безусловно необходимое учреждение. Но почему же возникло и развилось у греков рабство? Вероятно, по той же самой причине, по какой возникало и развивалось оно и в других странах на известной стадии их общественного развития. А эта причина известна: она заключается в состоянии производи­тельных сил. В самом деле, для того, чтобы мне из побежденного неприятеля выгоднее было сделать раба, чем жаркое, нужно, чтобы продуктом его подневольного труда могло поддерживаться не только его собственное, а, по крайней мере отчасти, и мое сущест­вование,— другими словами, нужна известная степень развития находящихся в моем распоряжении производительных сил. Именно через эту дверь и входит рабство в историю. Рабский труд мало благоприятствует развитию производительных сил; при нем оно подвигается крайне медленно, но все-таки оно подвигается, и наступает, наконец, такой момент, когда эксплуатация рабского труда оказывается менее выгодной, чем эксплуатация труда сво­бодного. Тогда рабство отменяется или постепенно отмирает. Ему указывает на дверь то самое развитие производительных сил, ко­торое ввело его в историю... Таким образом, мы, возвращаясь к Плутарху, видим, что его взгляд на изобретения Архимеда был

обусловлен состоянием производительных сил в его время. А так как взгляды такого рода, несомненно, имеют огромное влияние на дальнейший ход открытий и изобретений, то мы тем более можем сказать, что у каждого данного народа, в каждый данный период его истории дальнейшее развитие его производительных сил опре­деляется состоянием их в рассматриваемый период.

Само собою разумеется, что всюду, где мы имеем дело с откры­тиями и изобретениями, мы имеем дело и с «разумом». Без разума открытия и изобретения были бы так же невозможны, как невоз­можны они были до появления на земле человека. Излагаемое нами учение вовсе не упускает из виду роли разума; оно только старает­ся объяснить, почему разум в каждое данное время действовал так, а не иначе; оно не пренебрегает успехами разума, а только ста­рается найти для них достаточную причину.

Плеханов Г. В. К вопросу о развитии монистического взгляда на историю / / Избранные философские произведения:

В 5 т. М., 1956. Т. I. С. 513—516, 519—521. 596—597, 598—599, 607— 610. 64—617