М. ЭЛИАДЕ

.

М. ЭЛИАДЕ

...Все более спорным становится вопрос о том, может ли современный человек делать историю. Напротив, чем более он становится современным**, незащищенным от ужаса истории, тем меньше у него шансов делать историю. Ибо эта история или делается сама по себе (благодаря зернам, зароненным действия­ми, имевшими место в прошлом, несколько веков или даже тыся­челетий назад: вспомним о последствиях

* Конечно, зарождение христианства сопровождается метафизическим бун­том, но его отменяет впоследствии вера в воскресение Христа и царствие божье, понятое как обещание вечной жизни.

** Уместно уточнить, что в данном контексте «современный человек» — это тот, кто хочет быть исключительно историческим, то есть прежде всего «человек» историцизма, марксизма и экзистенциализма. Излишне добавлять, что не все наши современники узнают себя в этом человеке.

открытия земледелия, металлургии, промышленной революции XVIII века и т. д.), или позволяет делать себя все более ограниченному кругу людей, кото­рые не только препятствуют массе своих современников прямо или косвенно вмешиваться в историю, которую они делают (или которую он делает), но к тому же располагают средствами заставить каждого отдельного человека переносить последствия этой истории, то есть жить непосредственно и беспрерывно в страхе перед историей. Свобода делать историю, которой хвалится современный человек, иллюзорна почти для всего человеческого рода. Ему остается в лучшем случае свобода выбирать между двумя возможностями: 1) воспротивиться истории, которую де­лает ничтожное меньшинство (и в этом случае он имеет свободу выбирать между ссылкой или самоубийством); 2) укрыться в недочеловеческом существовании или в бегстве. Свобода, которую подразумевает «историческое» существование, могла быть воз­можна — и то в определенных пределах — в начале современной эпохи, но она становится все более недоступной по мере того, как эта эпоха становится все более «исторической», мы хотим сказать — все более чуждой любым транс историческим моде­лям.

Итак, для традиционного человека современный человек не представляет ни тип свободного существа, ни тип творца истории. Напротив, человек архаических цивилизаций может гордиться своим способом существования, который позволяет ему быть сво­бодным и творить. Он свободен не быть тем, чем он был, свободен отменить свою собственную «историю» с помощью периодической отмены времени и коллективного возрождения. Человек, жела­ющий видеть себя причастным истории, никак не мог бы пре­тендовать на такую свободу по отношению к своей собственной «истории» (для современного человека не только необратимой, но еще и являющейся составной частью человеческого существо­вания). Мы знаем, что архаические и традиционные общества допускали свободу ежегодно начинать новое существование — «чистое», с новыми, нетронутыми возможностями. И речь не о том, чтобы увидеть тут имитацию природы, которая тоже периодиче­ски возрождается, «возобновляясь» каждую весну, обретая каж­дой весной все свои нетронутые силы. На самом-то деле в то время как природа повторяет себя и каждая новая весна остается той же вечной весной, повтором творения, «чистота» архаического человека после периодической отмены времени и обретения заново своих нетронутых возможностей обеспечивает ему на пороге каж­дой «новой жизни» существование, длящееся в вечности, а с ним — окончательную his et nunc (здесь и сейчас) отмену мирного вре­мени. Нетронутые «возможности» природы каждой весной и «возможности» архаического человека в преддверии каждого но­вого года не однородны. Природа обретает вновь лишь саму себя, тогда как архаический человек обретает возможность окончатель­но победить время и жить в вечности. И поскольку ему не удается это сделать, поскольку он «грешит», то есть впадает в «историческое» существование, во время,— он каждый год упу­скает эту возможность. Но по крайней мере сохраняет свободу аннулировать свои ошибки, стереть воспоминание о своем «впадении в историю» и попытаться окончательно выйти из времени *.

С другой стороны, архаический человек, конечно, вправе считать себя в большей мере творцом, чем современный человек, который объявляет лишь себя творцом истории. И действительно, каждый год он участвует в повторении космогонии, особо созида­тельного акта. Можно даже добавить, что в течение какого-то времени человек был «творцом» в плане космическом, имитируя эту периодическую космогонию (повторяемую им, впрочем, и во всех других аспектах жизни; см. с. 87 и др.) и участвуя в ней **. Следует также упомянуть о «креационистских» импликациях во­сточных философий и приемов, в частности индийских, которые также возвращаются на этот традиционный уровень. Восток единодушно отвергает идею онтологической непреодолимости су­щего, хотя и он исходит из своего рода «экзистенциализма» (а именно констатации «страдания» как ситуации, типической для любого космического состояния). Но только Восток не прини­мает судьбу человеческого существа за нечто окончательное и непреодолимое. Восток пытается прежде всего аннулировать или преодолеть рамки человеческого существования ***. В связи с чтим можно говорить не только о свободе (в позитивном смысле) или об освобождении (в негативном смысле), но о подлинном твор­честве, ибо речь идет о том, чтобы создать нового человека, причем создать его как сверхчеловека, человека-бога, такого, какого никогда не представлял себе возможным создать человек истори­ческий...

Как бы то ни было, этот диалог между архаическим человеком и человеком современным нашей проблемы не решает. Действи­тельно, кто бы из них ни был прав в вопросе о свободе и творче­ских возможностях исторического человека, верно то, что ни одна из историцистских философий не в состоянии защитить от страха перед историей. Можно было бы еще вообразить себе последнюю попытку: чтобы спасти историю и обосновать онтоло­гию истории, следует рассматривать события как ряд «ситуаций», благодаря которым человеческий разум познает такие уровни реальности, которые иначе остались бы для него недостижимыми. Эта попытка оправдания истории не лишена интереса ****, можно видеть, что подобная позиция способна защитить человека от страха перед историей лишь постольку, поскольку она посту­лирует по крайней мере существование Мирового духа. Что за утешение будет нам в том, чтобы узнать, что страдания мил­лионов людей позволили выявить некую предельную для челове­ческого существования ситуацию, если за этой предельной ситуа­цией— ничто? Подчеркнем еще раз: вопрос не в том, чтобы судить здесь об обоснованности историцистской философии, а в том, что­бы установить, в какой мере подобная философия может «заго­ворить» страх перед историей. Если для извинения историче­ских трагедий им достаточно считаться тем средством, которое позволило человеку познать предел человеческой стойкости, подобному извинению никоим образом не удастся прогнать от­чаяние.

В сущности, безнаказанно перешагнуть уровень архетипов и повторения можно лишь приняв философию свободы, которая не исключает бога. Впрочем, именно это как раз и подтвердилось, когда уровень архетипов и повторения был впервые превзойден иудео-христианством, которое ввело в религиозный опыт новую ка­тегорию — веру. Не следует забывать, что, если вера Авраама 33 определяется тем, что для бога все возможно, христианская вера провозглашает, что все возможно также и для человека. «Имейте веру Божию. Ибо истинно говорю вам: если кто скажет горе сей:

 * См.: Eliade M. Traite d'Histoire des Religions, p. 340 sq.

** He говоря уже о вполне реальных возможностях «магического творче­ства» в традиционных обществах.

*** См.: Eliade M. Techniques du Yoga.

**** Лишь с помощью аргументации такого типа можно обосновать социоло­гию познания, не приводящую к релятивизму и скептицизму. Экономические, социальные, национальные, культурные и все прочие «влияния» на «идеологии» (в том смысле, какой придает этому термину Карл Манхейм) не могли бы лишить ее объективной ценности, как и лихорадка или опьянение, вызвавшие у поэта новый творческий порыв, не умаляют достоинств его произведения. Все эти социальные, экономические и т. п. «влияния» представляли бы возможности наблю­дать духовный мир под новым углом зрения. Но само собой разумеется, что со­циология познания (изучение социологической обусловленности идеологий) сумела бы избежать релятивизма, лишь утверждая автономность духа — чего, если мы правильно поняли, Карл Манхейм утверждать не решился.

«поднимись и ввергнись в море», и не усумнится в сердце своем, но поверит, что сбудется по словам его,— будет ему, что ни скажет. Потому говорю вам: все, чего не будете просить в молитве, верьте, что получите,— и будет вам» (Марк, XI, 22—24)*. В этом контексте, как, впрочем, и во многих других, вера обозначает полное освобождение от каких бы то ни было природных «зако­нов», а следовательно, наивысшую свободу, какую только может вообразить человек: свободу влиять на сам онтологический статус Вселенной. Следовательно, она есть в высшей степени созида­тельная свобода. Иначе говоря, она представляет собой новую формулу соучастия человека в творении, первую, но также и един­ственную с того времени, как был превзойден традиционный уровень архетипов и повторения. Только такая свобода (не говоря о ее сотериологическом и, следовательно, религиозном — в пря­мом смысле слова — значении) способна защитить современного человека от ужаса истории, а именно свобода, которая берет начало и находит свою гарантию и поддержку в боге. Любая другая современная свобода — какое бы удовлетворение она ни могла доставить тому, кто ею обладает,— не в состоянии оправ­дать историю, а это для всякого человека, искреннего перед самим собой, равноценно страху перед историей.

К тому же можно сказать, что христианство — это «религия» человека современного и исторического, человека, открывшего одновременно и личную свободу, и длящееся время (взамен цикли­ческого времени). Интересно также отметить, что существование бога представлялось гораздо более необходимым для современного человека, для которого история существует как таковая, как ис­тория, а не как повторение, чем для человека архаических и тра­диционных культур, который для защиты от страха перед историей имел в своем распоряжении все мифы, обряды и правила пове­дения, упомянутые в данном очерке. К тому же, хотя идея бога и те формы религиозного опыта, которые она предполагает, существовали с очень давних времен, они могли порою заменяться другими религиозными формами (тотемизм, культ предков, вели­кие богини плодородия и т. д.), с большей готовностью отвечав­шими на религиозные запросы «первобытного» человечества. Ока­залось, что страх перед историей, появившийся на уровне архе­типов и повторения, можно было вытерпеть. Со времени «изобре­тения» веры в иудео-христианском смысле слова (для бога все возможно) человек, ушедший от уровня архетипов и повторений, отныне может защищаться от этого ужаса лишь с помощью идеи бога. Действительно, только допуская существование бога, он, с одной стороны, достигает свободы (которая ему дает автоном­ность в мире, управляемом законами, или, иначе говоря, «откры­вает» ему способ быть новым и единственным во Вселенной), а с другой стороны — уверенности, что исторические трагедии имеют трансисторическое значение, даже если это значение не всегда ему ясно в его теперешнем человеческом существовании. Любое другое положение современного человека в конечном счете ведет к отчаянию. Отчаянию, вызванному не фактом его существования как человека, а его присутствием в историческом мире, в котором подавляющее большинство человеческих существ живет, терзае­мое постоянным ужасом, пусть и не всегда осознаваемым.

С этой точки зрения христианство, бесспорно, оказывается религией «падшего человека», поскольку современный человек бесповоротно включен в историю и в прогресс, а история и прог­ресс оба представляют собой падение, влекущее за собой окон­чательную утрату рая архетипов и повторения.

 


* Поостережемся самонадеянно отмахиваться от подобных утверждений по­тому только, что они предполагают возможность чуда. Если чудеса и происходили столь редко со времени возникновения христианства, то это вина не христианства, а христиан.

Элиаде М. Космос и история// Изб­ранные работы. М., 1987. С. 139—144