В. С. СОЛОВЬЕВ

.

В. С. СОЛОВЬЕВ

Дерево, прекрасно растущее в природе, и оно же, прекрасно написанное на полотне, производят однородное эстетическое впе­чатление, подлежат одинаковой эстетической оценке, недаром и слово для ее выражения употребляется в обоих случаях одно и то же. Но если бы все ограничивалось такой видимою, поверх­ностною однородностью, то можно было бы спросить и действитель­но спрашивали: зачем это удвоение красоты? Не детская ли заба­ва повторять на картине то, что уже имеет прекрасное существо­вание в природе? Обыкновенно на это отвечают (например, Тэн в своей «Philosophic de 1'art»8), что искусство воспроизводит не са­мые предметы и явления действительности, а только то, что видит в них художник, а истинный

* Разумею здесь красоту в смысле общем и объективном, именно что наруж­ность человека способна выражать более совершенное (более идеальное) внут­реннее содержание, чем какое может быть выражено другими животными.

 художник видит в них лишь их типи­ческие, характерные черты; эстетический элемент природных яв­лений, пройдя через сознание и воображение художника, очи­щается от всех материальных случайностей и таким образом уси­ливается, выступает ярче; красота, разлитая в природе, в ее фор­мах и красках, на картине является сосредоточенною, сгущенною, подчеркнутою. Этим объяснением нельзя окончательно удовлетвориться уже по тому одному, что к целым важным отраслям ис­кусства оно вовсе неприменимо. Какие явления природы подчерк­нуты, например, в сонатах Бетховена? — Очевидно, эстетическая связь искусства и природы гораздо глубже и значительнее. Поисти­не она состоит не в повторении, а в продолжении того художест­венного дела, которое начато природой,— в дальнейшем и более полном разрешении той же эстетической задачи.

Результат природного процесса есть человек в двояком смысле: во-первых, как самое прекрасное*, а во-вторых, как самое созна­тельное природное существо. В этом последнем качестве человек сам становится из результата деятелем мирового процесса и тем совершеннее соответствует его идеальной цели — полному взаим­ному проникновению и свободной солидарности духовных и мате­риальных, идеальных и реальных, субъективных и объективных факторов и элементов вселенной. Но почему же, могут спросить, весь мировой процесс, начатый природой и продолжаемый чело­веком, представляется нам именно с эстетической стороны, как раз­решение какой-то художественной задачи? Не лучше ли признать за его цель осуществление правды и добра, торжество верховного разума и воли? Если в ответ на это мы напомним, что красота есть только воплощение в чувственных формах того самого идеального содержания, которое до такого воплощения называет­ся добром и истиною, то это вызывает новое возражение. Добро и истина, скажет строгий моралист, не нуждаются в эстетическом воплощении. Делать добро и знать истину — вот все, что нужно...

Если нравственный порядок для своей прочности должен опираться на материальную природу как на среду и средство своего существования, то для своей полноты и совершенства он должен включать в себя материальную основу бытия как само­стоятельную часть этического действия, которое здесь превра­щается в эстетическое, ибо вещественное бытие может быть вве­дено в нравственный порядок только через свое просветление, одухотворение, т. е. только в форме красоты. Итак, красота нужна для исполнения добра в материальном мире, ибо только ею про­светляется и укрощается недобрая тьма этого мира *...

По гегельянской эстетике красота есть воплощение универсаль­ной и вечной идеи в частных и преходящих явлениях, причем они так и остаются преходящими, исчезают, как отдельные волны в потоке материального процесса, лишь на минуту отражая сияние вечной идеи. Но это возможно только при безразличном, равно­душном отношении между духовным началом и материальным явлением. Подлинная же и совершенная красота, выражая пол­ную солидарность и взаимное проникновение этих двух элементов, необходимо должна делать один из них (материальный) действи­тельно причастным бессмертию другого.

Обращаясь к прекрасным явлениям физического мира, мы найдем, что они далеко не исполняют указанных требований или условий совершенной красоты. Во-первых, идеальное содержание в природной красоте недостаточно прозрачно, оно не открывает здесь всей своей таинственной глубины, а обнаруживает лишь свои общие очертания, иллюстрирует, так сказать, в частных кон­кретных явлениях самые элементарные признаки и определения абсолютной идеи.

Так, свет в своих чувственных качествах обнару­живает всепроницаемость и невесомость идеального начала; растения своим видимым образом проявляют экспансивность жизненной идеи и общее стремление земной души к высшим формам бытия; красивые животные выражают интенсивность жиз­ненных мотивов, объединенных в сложном целом и уравновешен­ных настолько, чтобы допускать свободную игру жизненных сил, и т. д. Во всем этом несомненно воплощается идея, но лишь самым общим и поверхностным образом, с внешней своей стороны. Этой поверхностной материализации идеального начала в природ­ной красоте соответствует здесь столь же поверхностное оду­хотворение материи, откуда возможность кажущегося проти­воречия формы с содержанием: типически злой зверь может быть весьма красивым (противоречие здесь только кажущееся именно потому, что природная красота по своему поверхностному характеру вообще не способна выражать идею жизни в ее внутрен­нем, нравственном качестве, а лишь в ее внешних, физических принадлежностях, каковы сила, быстрота, свобода движения и т. п.). С этим же связано и третье существенное несовершен­ство природной красоты: так как она лишь снаружи и вообще прикрывает безобразие материального бытия, а не проникает его внутренне и всецело (во всех частях), то и сохраняется эта красота неизменною и вековечною лишь вообще, в своих общих образцах — родах и видах, каждое же отдельное прекрасное яв­ление и существо в своей собственной жизни остается под властью материального процесса, который сначала прорывает его пре­красную форму, а потом и совсем его разрушает. С точки зрения натурализма эта непрочность всех индивидуальных явлений кра­соты есть роковой, неизбежный закон. Но чтобы примириться хотя бы только теоретически с этим торжеством всеразрушающего материального процесса, должно признать (как и делают последовательные умы этого направления) красоту и вообще все идеальное в мире за субъективную иллюзию человеческого вооб­ражения. Но мы знаем, что красота имеет объективное значение, что она действует вне человеческого мира, что сама природа не равнодушна к красоте. А в таком случае, если ей не удается осу­ществить совершенную красоту в области физической жизни, то недаром же она' путем великих трудов и усилий, страшных ката­строф и безобразных, но необходимых для окончательной цели порождений поднялась из этой нашей области в сферу сознатель­ной жизни человеческой. Задача, не исполнимая средствами физической жизни, должна быть исполнима средствами челове­ческого творчества.

Отсюда троякая задача искусства вообще: 1) прямая объек­тивация тех глубочайших внутренних определений и качеств живой идеи, которые не могут быть выражены природой; 2) оду­хотворение природной красоты и чрез это 3) увековечение ее ин­дивидуальных явлений. Это есть превращение физической жизни в духовную, т. е. в такую, которая, во-первых, имеет сама в себе свое слово, или Откровение, способна непосредственно выражать­ся вовне, которая, во-вторых, способна внутренне преображать, одухотворять материю или истинно в ней воплощаться и которая, в-третьих, свободна от власти материального процесса и потому пребывает вечно. Совершенное воплощение этой духовной пол­ноты в нашей действительности, осуществление в ней абсолютной красоты или создание вселенского духовного организма есть высшая задача искусства. Ясно, что исполнение этой задачи долж­но совпадать с концом всего мирового процесса. Пока история еще продолжается, мы можем иметь только частные и отрывочные предварения (антиципации) совершенной красоты; существующие ныне искусства, в величайших своих произведениях схватывая проблески вечной красоты в нашей текущей действительности и продолжая их далее, предваряют, дают предощущать нездешнюю, грядущую для нас действительность и служат таким образом переходом и связующим звеном между красотою природы и кра­сотою будущей жизни. Понимаемое таким образом искусство пе­рестает быть пустою забавою и становится делом важным и нази­дательным, но отнюдь не в смысле дидактической проповеди, а лишь в смысле вдохновенного пророчества. Что такое высокое значение искусства не есть произвольное требование, явствует из той неразрывной связи, которая некогда действительно существо­вала между искусством и религиею. Эту первоначальную нераз­дельность религиозного и художественного дела мы не считаем, конечно, за идеал. Истинная, полная красота требует большего простора для человеческого элемента и предполагает более вы­сокое и сложное развитие социальной жизни, нежели какое могло быть достигнуто в первобытной культуре. На современное отчуждение между религией и искусством мы смотрим как на пе­реход от их древней слитности к будущему свободному синтезу. Ведь и та совершенная жизнь, предварения которой мы находим в истинном художестве, основана будет не на поглощении челове­ческого элемента божественным, а на их свободном взаимодей­ствии.

Теперь мы можем дать общее определение действительного искусства по существу: всякое ощутительное изображение какого бы то ни было предмета и явления с точки зрения его оконча­тельного состояния, или в свете будущего мира, есть художест­венное произведение...

Соловьев В. С. Общий смысл искусст­ва II

Сочинения: В 2 т. М., 1988. С. 390—391, 392, 396—399

К числу многих литературных реакций последнего времени, частью вызванных противоположными крайностями, а частью ничем положительным не вызванных, присоединилась и реакция в пользу «чистого» искусства, или «искусства для искусства» 9...

Когда, например, писатели, объявлявшие Пушкина «пошля­ком», в подтверждение этой мысли спрашивали: «Какую же поль­зу приносила и приносит поэзия Пушкина?» — а им на это с не­годованием возражали: «Пушкин — жрец чистого искусства, прекрасной формы, поэзия не должна быть полезна, поэзия выше пользы!», то такие слова не отвечают ни противнику, ни правде и в результате оставляют только взаимное непонимание и презре­ние. А между тем настоящий, справедливый ответ так прост и близок: «Нет, поэзия Пушкина, взятая в целом (ибо нужно ме­рить «доброю мерою»), приносила и приносит большую пользу, потому что совершенная красота ее формы усиливает действие того духа, который в ней воплощается, а дух этот — живой, бла­гой и возвышенный, как он сам свидетельствует в известных стихах:

И долго буду тем любезен я народу, Что чувства добрые я лирой пробуждал, Что в сей жестокий век я прославлял свободу И милость к падшим призывал...»

Такой справедливый ответ был бы уместен и убедителен даже в том случае, если бы противник в своем увлечении под пользою разумел только пользу материальную и требовал бы от поэзии «печных горшков», ибо в таком случае нетрудно было бы растол­ковать, что хотя добрые чувства сами по себе и недостаточны для снабжения всех людей необходимою домашнею утварью, од­нако без таких чувств не могло бы быть даже речи о подобном полезном предприятии за отсутствием внутренних к нему побуж­дений,— тогда возможна была бы только непрерывная война за горшки, а никак не справедливое их распределение на пользу общую.

Если бы сторонники «искусства для искусства» разумели под этим только, что художественное творчество есть особая деятель­ность человеческого духа, удовлетворяющая особенной потреб­ности и имеющая собственную область, то они, конечно, были бы правы, но тогда им нечего бы было и поднимать реакцию во имя такой истины, против которой никто не станет серьезно спорить. Но они идут гораздо дальше; они не ограничиваются справедли­вым утверждением специфической особенности искусства или са­мостоятельности тех средств, какими оно действует, а отрицают всякую существенную связь его с другими человеческими деятельностями и необходимое подчинение его общим жизненным целям человечества, считая его чем-то в себе замкнутым и безусловно самодовлеющим; вместо законной автономии для художественной области они проповедуют эстетический сепаратизм. Но хотя бы даже искусство было точно так же необходимо для всего челове­чества, как дыхание для отдельного человека, то ведь и дыхание существенно зависит от кровообращения, от деятельности нервов и мускулов, и оно подчинено жизни целого; и самые прекрас­ные легкие не оживят его, когда поражены другие существенные органы. Жизнь целого не исключает, а, напротив, требует и пред­полагает относительную самостоятельность частей и их функций, но безусловно самодовлеющею никакая частная функция в своей отдельности не бывает и быть не может.

Бесполезно для сторонников эстетического сепаратизма и следующее тонкое различие, делаемое некоторыми. Допустим, говорят они, что в общей жизни искусство связано с другими деятельностями и все они вместе подчинены окончательной цели ис­торического развития; но эта связь и эта цель, находясь за пре­делами нашего сознания, осуществляются сами собой, помимо нас, и, следовательно, не могут определять наше отношение к той или другой человеческой деятельности; отсюда заключение: пускай художник будет только художником, думает только об эстетиче­ски прекрасном, о красоте формы, пусть для него, кроме этой формы, не существует ничего важного на свете.

Подобное рассуждение, имеющее в виду превознести искус­ство, на самом деле глубоко его унижает — оно делает его похо­жим на ту работу фабричного, который всю жизнь должен вы­делывать только известные колесики часового механизма, а до целого механизма ему нет никакого дела. Конечно, служение псевдохудожественной форме гораздо приятнее фабричной рабо­ты, но для разумного сознания одной приятности мало.

И на чем же основывается это убеждение в роковой бес­сознательности исторического процесса, в безусловной непозна­ваемости его цели? Если требовать определенного и адекватного представления об окончательном состоянии человечества, пред­ставления конкретного и реального, то, конечно, оно никому не­доступно — и не столько по ограниченности ума человеческого, сколько потому, что самое понятие абсолютно окончательного со­стояния как заключения временного процесса содержит в себе ло­гические трудности едва ли устранимые. Но ведь такое невозмож­ное представление о немыслимом предмете ни к чему и не нужно. Для сознательного участия в историческом процессе совершенно достаточно общего понятия о его направлении, достаточно иметь идеальное представление о той, говоря математически, предельной величине, к которой несомненно и непрерывно приближаются переменные величины человеческого прогресса, хотя по природе вещей никогда не могут совпадать с нею. А об этом идеальном пределе, к которому реально двигается история, всякий, не исклю­чая и эстетического сепаратиста, может получить совершенно ясное понятие, если только он обратится за указаниями не к пред­взятым мнениям и дурным инстинктам, а к тем выводам из ис­торических фактов, за которые ручается разум и свидетельствует совесть.

Несмотря на все колебания и зигзаги прогресса, несмотря на нынешнее обострение милитаризма, национализма, антисемитизма, динамитизма и проч., и проч., все-таки остается несомнен­ным, что равнодействующая истории идет от людоедства к че­ловеколюбию, от бесправия к справедливости и от враждебного разобщения частных групп к всеобщей солидарности. Доказы­вать это значило бы излагать сравнительный курс всеобщей исто­рии. Но для добросовестных пессимистов, смущаемых ретроград­ными явлениями настоящей эпохи, достаточно будет напомнить, что самые эти явления ясно показывают бесповоротную силу об­щего исторического движения...

Итак, у истории (а следовательно, и у всего мирового процес­са) есть цель, которую мы, несомненно, знаем,— цель всеобъем­лющая и вместе с тем достаточно определенная для того, чтобы мы могли сознательно участвовать в ее достижении, ибо относи­тельно всякой идеи, всякого чувства и всякого дела человеческого всегда можно по разуму и совести решить, согласно ли оно с иде­алом всеобщей солидарности или

противоречит ему, направлено ли оно к осуществлению истинного всеединства * или противодей­ствует ему. А если так, то где же право для какой-нибудь челове­ческой деятельности отделяться от общего движения, замыкаться в себе, объявлять себя своею собственною и единственною целью? И в частности, где права эстетического сепаратизма? Нет, искусство не для искусства, а для осуществления той полноты жизни, которая необходимо включает в себе и особый элемент искусства — красоту, но включает не как что-нибудь отдельное и самодовлеющее, а в существенной и внутренней связи со всем остальным содержанием жизни.

Отвергнуть фантастическое отчуждение красоты и искусства от общего движения мировой жизни, признать, что художест­венная деятельность не имеет в себе самой какого-то особого высшего предмета, а лишь по-своему, своими средствами служит общей жизненной цели человечества,— вот первый шаг к истин­ной, положительной эстетике.

Соловьев В. С. Первый шаг к положи­тельной эстетике //

Сочинения: В 2 т. М., 1988. Т. 2. С. 548—551, 552—553