4.2. От мифократии трансцендентального к смыслоутрате: деконструкция тоталитаризма и тотальность деконструкции
.4.2. От мифократии трансцендентального к смыслоутрате: деконструкция тоталитаризма и тотальность деконструкции
Собственно Российскую империю в
Главной типологической чертой сталинизма представляется его мифологическая природа. Как и любой миф, он ориентирован на универсальное осмысление действительности; на снятие фундаментальных смысложизненных антиномий человеческого существования; дает его носителям радость узнавания знакомого в еще неизвестном, стимулируя тем самым не интеллектуальное творчество и поиск, а повторение апробированного; создает видимость устойчивости в изменяющемся мире; выступает основой ритуализации социальной жизни и культуры. Как миф сталинизм стоит в одном ряду с многообразными проявлениями мифологии и мифотворчества в ХХ веке: в идеологии, политике, массовой культуре, обыденном сознании и даже науке. Его специфика заключена в том, что, как мифология, сталинизм не только исключительно целостен, но и — претендуя на научность — концептуально развит, оперируя марксистской терминологией. Однако, включаясь в содержание мифологического мировоззрения, философемы материализма, рационалистической диалектики и социалистического утопизма изменялись радикально, переходя в «собственную противоположность»: «материализм», оправдывающий любой произвол, упаковывая его в иррационально наукообразную форму, утопизм, претендующий на жизненность здесь и сейчас. Такая амбивалентность свойственна именно мифу.
Как конкретная идеология и духовный опыт сталинизм — высшая форма практического апофатизма и трансцендентализма. Он подобен вирусу или раковой клетке, уничтожающим собственную среду обитания: духовную, человеческую, природную. Воспроизводя свои мертворожденные конструкции, утопические схемы, забивая ими сознание и культуру, он лишает ее живых истоков, корней и тканей, благословляет и оправдывает прямое уничтожение живого, насилие над ним: природой, обществом, отдельной личностью.
Насилие может осуществляться только специально организованными и мобилизованными для этого людьми. Иначе говоря, рационалистический утопизм для своего проведения в жизнь предполагает создание Системы, способной реализовать сугубо бармалеевский лозунг «Через насилие сделаем всех счастливыми», висевший на воротах Соловецкого лагеря особого назначения. Бюрократизм — социальный alter ego утопического рационализма. Он не способен к творчеству. Он способен только к экспроприации и распределению не собой произведенного, прикрываясь требованием аскетического подчинения личных интересов общественным. Поэтому, в конечном счете, он выражает потребительские установки. Он ориентирован на «проведение идеи», на борьбу с отклонениями от нее, т.е. на учет и контроль, доходящие до абсурда. Администрация ГУЛАГа, например, вела четкий учет зеков. Живой человек или нет — было совершенно несущественно. Важно, чтобы з/ к был в списках — живых или мертвых, чтобы можно было отчитаться.
Наличие механически организованной системы контроля и отчетности, аппарата «ответственных работников» создают иллюзию тотальной ответственности. На самом деле возникает тотальная безответственность. Активность направлена на поиски ухода от личной ответственности в случае проверки. Человек начинает жить и действовать не от себя лично, а «от имени» некоей инстанции. Более того, эта инстанция, диктуя ему внешнее «надо», снимает, тем самым, с него ответственность за свершаемое. «Гносеологические корни» сталинизма подкреплялись, таким образом, корнями социальными — Системой, вербовавшейся из людей, вырванных из привычной устойчивой культурной среды — маргинальной и люмпенизированно части населения.
Совпадение Мифа и Системы породило феномен, который удачливый на именования М.Эпштейн назвал «мифократией». Мифологичной стала сама советская действительность. Она сама стала мифом: работа, план, зарплата, собрание, начальник, контора, лагерь и т.д. превратились в ритуалы, самодостаточные знаки самих себя, главной функцией которых является обеспечение тотального контроля над личностью. Достойно специального рассмотрения отношение мифократии к искусству. Мифократия решительно отвергла одного из своих предтеч — авангардизм ради «реалистического» искусства: соцреализм не отражает действительную абсурдную мифократическую реальность, а создает мифы, т.е. питательную среду той же мифократии.
Антигуманизм и бюрократизм, начетничество и догматизм, самозванство и вождизм, утопизм, доведенный до эсхатологизма, нетерпимость и безответственность, доведенные до амбивалентности добра и зла — этот синтез породил чрезвычайно совершенное — в плане всеобщей безответственности — обустройство государства, состоящее из трех основных подсистем. Выработка идеологии и высшая власть в центре и на местах принадлежали партийному аппарату, вербовавшемуся по принципу личной преданности, способности переступить через себя, т.е. согласно принципу принципиальной беспринципности. Партаппарат принимал решения, но не отвечал за их реализацию перед обществом (в лучшем случае — перед вышестоящими боссами). Эта функция осуществлялась госаппаратом — »приводным ремнем от партии к народу», говоря c ловами Ленина. В результате , чиновники осуществляли решения, которые не они принимали и , таким образом, также не испытывали ответственности. Система взаимной безответственности предполагала наличие третьего компонента власти — устрашающего. Таковым и был аппарат КГБ (НКВД, ГПУ) — аппарат невидимой, но главной власти, цементирующей общество насилием и страхом. Важно, что общество в целом восприняло, а часть и до сих пор воспринимает массовые репрессии как должное и необходимое. Даже самими жертвами этих репрессий, их несправедливость воспринимается через призму этой идеологии. «За что?! Ведь он никогда не участвовал ни в какой оппозиции!» — сквозная тема воспоминаний репрессированных. И ни тени сомнения в необходимости репрессий по отношению к бывшим в оппозиции — агрессивная добровольная массовая нетерпимость, обусловившая оправдание и искреннюю массовую поддержку расправ с инакомыслием, крестьянством, принятие заведомо нереальных планов, втягивание в военные и политические авантюры и т.п.
Проведенное рассмотрение несколько продвигает вперед осмысление по сравнению с простой квалификацией сталинизма как тоталитаризма. Тоталитаризм един и универсален, где бы он ни проявился: в Египте времен строительства пирамид, государстве инков, гитлеровском «новом порядке», Китае периода «культурной революции» или Камбодже «красных кхмеров». Как говорили древние, «дьявол един». Мало сказать об идее всевластия. Необходимо уяснить содержание, природу, причины и истоки, питавшие и питающие конкретную форму тоталитарного сознания. Тоталитаризм не является подобно deus ex machina в древнегреческих трагедиях. Важно понять — какие реальные потребности удовлетворяются в обществе столь патологическим образом. Что позволило Дьяволу воплотиться именно в данной социально-культурной среде? Злая воля злодея Сталина, систематически уничтожавшего «рубашовых», «детей Арбата» и собственных подручных? Или «ленинская гвардия», сами «рубашовы», раздувшие пожар Гражданской войны и грезившие мировой революцией? Или интеллигенция, породившая этих самозванных Данко? Или духовный опыт, породивший эту интеллигенцию?
Сталинизм — нечто чужеродное, искусственное, силой насаждавшееся? Или он подобен вирусу — чужеродному образованию, которое, однако, попав в благоприятную среду, способно переродить ее по своему образу и подобию, нарушив ранее живые связи и омертвив ткани ранее живого организма? Или он сам культивирован этой средой, являясь квинтэссенцией определенных черт российского миропонимания и революционно-демократической мысли? Представляется, что можно говорить о поэтапном заражении, о попадании вируса духовного СПИДа тоталитаризма в исключительно благоприятную почву российского духовного опыта — апофатичного и трансцендентального.
Сталинизм реализовал единство двух полюсов орационализированной российской нравственности: «принципа Бармалея» и добровольного самоотречения, сознания выпоротых и ищущих кого бы еще посечь. Он придал этой первоначальной амбивалентности кротости и крутости, разведенной затем рационализмом, новую целостность. Полное самовластье на всех уровнях от Вождя-Хозяина до местных «хозяйчиков» подкреплялось одновременным героизмом и энтузиазмом, «агрессивной послушностью».
Вырождение этого лихорадочного энтузиазма было неизбежно, но было прервано Великой отечественной войной, в которой режим, фактически проигравший ее, воспользовался плодами Народной Победы.
***
Ростки духовного освобождения пробились неожиданно и в неожиданной форме авторской песни. А.Галич, А.Якушева, первыми взявшие гитару, Б.Окуджава, Н.Матвеева, особенно ценимый в кругу авторов-исполнителей Ю.Визбор, Ю.Кукин, А.Клячкин и многие другие гениально выразили свое время, его надежды, чаяния, дали нравственный импульс не одному поколению молодежи. Апогеем этого явления стало творчество В.Высоцкого, приобретшее общенародное звучание и значение. Основные темы этого дискурса типологичны российскому лиминальному духовному опыту: тема Ухода от этой скучной и унылой жизни здесь и сейчас: в леса, в горы, в моря, «в геологи», «за туманом», наконец — в себя самого, но только «от» реальности; тема единения, острая ностальгия по духовному единству, по духовной общине и общности («Возьмемся за руки друзья, возьмемся за руки, друзья, чтоб не пропасть по одиночке!»); весьма прозрачно просматривается стремление к более глубокому и интимно-сокровенному, ностальгия по другому не как личности, а слиянному со мною вместе с другими; некоторая приблатненность, что обусловлено общей глубокой уголовно-лагерной прививкой советской культуре и обыденному сознанию.
Мы сталкиваемся, таким образом, все с тем же парадоксом российско-советского духовного опыта: высокое нравственное напряжение не мобилизует человека к жизни в реальном мире. Интеллектуальные, нравственные и физические силы уходят на попытки реализации утопий, фантазий, романтику Большого Ухода — те же эскапизм и трансцендентализм, чреватые все той же безответственностью. Принципиальной новизной стали исповедальность и демонстративная неагрессивность, даже пацифизм, обращение к военной тематике не столько как героической, сколько как трагической теме, переживаемой с позиций личности.. Можно говорить о начавшейся в 1960-е эрозии мифологизма безответственной нетерпимости, снижении накала ксенофобии.
Речь идет о духовном опыте поколения «шестидесятников» — советской интеллигенции, активно проявившейся в десятилетие, последовавшее за смертью Сталина, в период хрущевской «оттепели», поиска, реформ и энтузиазма. Конструктивен ли он? Думается, что нет. Это отчаянное стремление найти и утвердить себя — не в жизни, а в уходе от нее в процесс думанья. Это опыт изощренной рефлексии: не бахтински «участное» мышление, а мышление неучастия, ухода. Несостоятельность шестидесятничества проявилась не только в крахе хрущевских реформ, но — самое главное, в крахе горбачевской «перестройки», которую возглавили представители именно этого поколения. Блестящие ораторы и публицисты они снова позвали в никуда: безответственные фантазии, либеральные прописи, то же невнимание к реальностям собственной жизни и общества. Однако в этом опыте — еще один симптом начала самостоятельной работы души, предчувствие, нащупывание в коллективистской невменяемости себя ответственного через критику и отрицание. Это опыт задумавшихся, ощутивших нравственный дискомфорт, осознавших что что-то неладно с ними в этом обществе. Это опыт усомнившихся. Уже в этом их преимущество перед не сомневавшимися «победителями» 30-х годов.
Последовавшие затем 1968-1985-е годы — период стагнации и начинающегося разложения («застоя») мифологического сознания и мифократии породили духовный опыт поколения, вступившего в активную жизнь в самом конце хрущевской «оттепели», давшего ростки альтернативного поиска, и, подобно озимым, накрытых снегами застоя до лучших времен. И этот опыт был опытом ухода: в кочегарки и в дворники, в эмиграцию и жизнь «в отказе», просто в себя... Типологию проявлений этого сознания «барачной этики в отдельных квартирах» по представительности и открываемой новизне не уступающую чеховской можно найти в творчестве В. Маканина. Для «озимого» сознания специфично именно безысходное осознание собственной чуждости, стремление и невозможность уйти от самого себя. Это больное сознание больного общества, осознавшего свою болезнь и ее источник — неправедность и ложь.
Масла в огонь подлил постмодернизм, рост популярности которого приходится на конец 1970-х годов. Такие его особенности как демонстративная неангажированность и внеидеологичность, имидж технологичности, мастерства и эрудиции, стилистика эпатажа, яркая и загадочная терминология, отгораживающая посвященных от всех прочих, своеобразная культура культур, демонстративная эклектика, оправданность использования любых средств и необязательности, спонтанность, бессознательность творчества и понимания, поведения в целом — оказались удивительно созвучны российскому, советскому и постсоветскому духовному опыту с его особым сочетанием эскапизма, утопизма и эсхатологизма, пониманием свободы как воли, идеалом иночества, особой поэтикой странничества и нигилизма, аморализмом, оправданием любого произвола, освобождающее от ответственности при условии следования некоему идеалу.
Российско-советская имперски собирательная культура культур, ее наиболее интенсивное выражение — официозная марксистско-ленинская философия — с ее катехизичностью, цитатничеством, обилием словесных формул, отсутствием концептуального единства, доходящим до прямых противоречий квазирационалистическим наукообразием, гиперреальность прочих явлений советской культуры с ее отрицанием и элиминацией личности и свободы, негативным отношением к модерну, идеологией и эстетикой эскапизма, цитатничеством, стремлением стереть различия между элитарной и массовой культурой, систематическим порождением симулякров от потемкинских деревень до советских «реалий», общая устремленность в постисторию и реализацию утопии — во всех этих своих качествах российско-советская культура выглядит удивительно постмодернистично.
Как постмодерн, так и российско-советская цивилизация восходят к апофатической религиозной интуиции пустоты, всего как ничто и ничто как всего. Современная Россия являет ярчайший пример лиминальности. Российский духовный опыт, как опыт перманентной лиминальности, акцентированно апеллирует к институционализации communitas . Эгалитаризм и эсхатологизм российско-советского духовного опыта, «коллективизм» (парадоксальный в своей нетерпимости друг к другу) не самодостаточны, а суть следствия и проявления более фундаментальной особенности — лиминальности. Более того, именно потенциал перманентно лиминального маргинализированного опыта определяет не только нерациональность, неопределенность, амбивалентность, но и неизбывный мощный творческий потенциал российского духовного опыта и дискурса. Но потенциал амбивалентный. Культурнический, образованщинский калейдоскоп, культура, переполненная культурой, культурой не освоенной и не усвоенной, оказывается антигуманной.
Художник, как и политик, оказывающийся по ту сторону добра и зла, оказывается и по ту сторону человека. Он подвергается искушению самозванством в такой степени, в какой не подвергался еще в истории. Он не творит новую реальность, а разрушает ее сущность, не просто лишает человека дома души, а разрушает этот мир, лишая его какого бы то ни было основания кроме постоянно ускользающего и вненаходимого «Я», которого также по сути дела нет. Самозванство, суперменство и человекобожие всегда идут рука об руку не только с насилием, но и смертобожием — и все общие темы постмодерна и постсоветской культуры.
Зло суть большее добро, указывая на его присутствие и необходимость поиска. Так и в этом итоги постмодерна и российско-советского опыта также совпадают. А может и правда Россия, ускоренно пройдя Новое время, раньше других вошла в постмодерн? Но тогда она и раньше должна исчерпать его потенциал?!
«Покаяние» — последний фильм трилогии Т.Абуладзе открыл и во многом озаглавил духовные искания середины 1980-х, начала «перестройки», когда переосмыслению было подвергнуто все и вся. Дореволюционное прошлое... Гражданская война — потомки красных комиссаров, чекистов и стукачей с надрывом поют про «поручика Голицына», искренне сопереживая и ему и «корнету Оболенскому», не чувствуя трагикомизма ситуации. Коллективизация и индустриализация. В Великой Отечественной войне поменялись роли участников — оказывается это СССР развязал мировую войну, спровоцировал Гитлера, который на считанные недели опередил вероломного Сталина, готовившегося к «освобождению» Европы. Генерал Власов оказывается героем, восставшим против сталинского режима. Берия и Маленков предстают несостоявшимися реформаторами и «демократизаторами». Не менее бурно осмыслялось и переосмыслялось настоящее. Афганская война, национальные проблемы, кооперация и индивидуальная трудовая деятельность, молодежные проблемы, проституция. Накал и ход дискуссий напоминали сон Родиона Раскольников в конце «Преступления и наказания». Тем и кончилось.
Распад сталинистской мифологии и мифократии в широком масштабе предстал профессиональной, политической, а то и личностной смыслоутратой. У шестидесятников еще сохранялась иллюзия, что верные идеи осуществляются неверными методами. Несмотря на осознанную неправильность политики, сохранялась вера в правильность лозунгов. История дала им шанс в виде «перестройки». И оказалось, что «социализм с человеческим лицом», «больше социализма», «возврат к ленинским принципам», «вся власть Советам» и т.п. — не более чем несостоятельные версии все той же мифологии.
Пораженный смыслоутратой, жаждущий понимания разум подобен царю Мидасу, наказанному богами в Аиде — все, к чему он ни коснется, превращается в нечто неудобоваримое. У Мидаса — в золото. А тут — в ... просто собственную противоположность. Демократия — в игру самозванческих амбиций, кооперация из средства преодоления монополии, насыщения рынка товарами и, как следствие, снижения цен — в усиление монополизации и мощный механизм инфляции, акции из источника дохода — в форму изъятия средств у граждан, аренда — средство закабаления, правовое государство из гаранта защиты от произвола власти, ее подчинения закону — в гонку законотворчества на все случаи жизни, чехардой законов, принимаемых властными временщиками. Не буду множить очевидные примеры — симптомы болезни обессмысливания разумного.
Глубокий распад мифократии можно было бы расценивать как безоговорочно положительный процесс, как основу и источник рационального осмысления, социального диалога, терпимости, утверждения человеческого достоинства. «Перестройка» могла бы стать духовным обновлением, несущим ценности свободы, личностной ответственности и инициативы. Однако, приходится употреблять сослагательное наклонение.
Оказалось, что нужно перестраивать не только то, что сложилось в 30-40-е годы, но и то, что наслоилось в 60-80-е. Оказалось, мало заменить административно-командный распределительный механизм «хозрасчетным» — коррупция, казнокрадство, уравниловка и выводиловка приобрели новые формы. В политической жизни оказались недостаточными провозглашение демократизации, устранение монополии коммунистической партии, принятие новой конституции — остались самовластье местной и ведомственной бюрократии, расширились и закрепились клановые связи, организованная преступность. Более того, экономическая реформа и приватизация дали новые возможности и импульсы безответственности.
Печально и то, что сталинский геноцид сделал свое дело. Российское общество не может сравниваться не то, что с обществами восточно-европейских стран или Китая, но даже с Прибалтикой, в которых еще сохранились поколения, знающие, что такое ответственный труд и политическая культура. В России же у четырех поколений людей вместе с почками отбили желание и умение совместно конструктивно трудиться.