Ф. НИЦШЕ

.

Ф. НИЦШЕ

Постепенно для меня прояснилось, чем таким была до сих пор любая великая философия,— исповедью своего сочинителя, чем-то вроде mernoires против воли и без означения жанра, а сверх того прояснилось, что моральные (или аморальные) намерения состав­ляют живой зародыш любой философии — из него произрос весь побег. На деле: объясняя, откуда повелись самые отвлеченнейшие метафизические утверждения философа, лучше (и разумнее) всего спрашивать себя, куда все это (куда он) гнет — что за мораль он преследует своей философией? Соответственно я и не верю, будто “влечение к познанию” родило философию, а верю, что сов­сем иное влечение (как бывает всегда) воспользовалось этим самым познанием (или “обознанием”) как своим инструментом. А если рассмотреть основные влечения человека вот с какой сто­роны — в какой степени эти духи-вдохновители (духи, а то и бесы, и кобольды) уже вытворили здесь свои штучки,— то откроется, что любое влечение уже успело позаняться философией и что каждое с величайшей готовностью выдает себя за конечную цель бытия и за полноправного властелина всех прочих инстинктов. Ибо властолюбиво всякое влечение — и именно как таковое оно пытаемся философствовать... Конечно, у мужей ученых, у настоящих людей науки, должно быть, все совсем иначе и, если угодно, “лучшее”, — тут уж наверняка есть какое-нибудь особенное влечение к познанию, какой-нибудь крохотный, ни от чего не зависящий часовой механизм: стоит его завести, и вот он трудится, без сколько-нибудь заметного соучастия иных влечений ученого мужа. Поэтому подлинные “интересы” ученого — они всегда в какой-нибудь ещe сфере, например, в семье, или в политике, или в добывании денег, и почти совершенно безразлично, куда, к какому месту науки приставить его маленькую машинку и во что превратит себя “подающий надежды” юный труженик — в хорошего ли филолога, или в миколога, или в химика,— отнюдь его не характеризует чем он станет — тем ли, этим ли. Напротив, в философе нет и следа безличного, и особенно мораль его решительно и решающим образом свидетельствует о том, кто он, то есть в каком иерархическом порядке установлены друг относительно друга самые сокровенные влечения его натуры...

Берегитесь, о философы и друзья познания, и остерегайтесь мученического венца! И страдания “ради истины”! И даже собственной защиты! Ведь если, борясь с опасностью, клеветой, подозрением, выдворением и еще куда более осязательными последствиями вражды, вы решитесь выступить в роли защитников истины на земле, это отнимет у вашей совести и невинность, разборчивую нейтральность, заразит вас упрямством, сделает нетерпимым к возражениям и красным тряпкам, вы поглупеете, озвереете и остервенеете: да разве “истина” такая уж беззащитная и неловкая особа, чтобы нуждаться в адвокатах! Да еще в вас, рыцари печальнейшего из образов, пауки и разини, приставленные, к духу! В конце концов вы и сами прекрасно знаете, что реши­тельно все равно, докажете ли именно вы свою правоту, знаете, что до сих пор ни один философ не доказал еще своей правоты и что больше достойной правдивости в каждом крохотном знаке вопроса, который вы поставили бы за всяким любимым вашим словом и над каждой излюбленной вами теорией (при случае и над самими собой), чем в торжественной жестикуляции или козырях, выкладываемых перед судами и обвинителями! Лучше отойдите в сторонку! Лучше сокройтесь с глаз! И пусть на лице будет маска, будьте тоньше — и вас спутают с другими! Или чуточку страха! И не забудьте о саде — о саде с золочеными решетками! И пусть вас окружат люди — люди как сад или как музыка над водами в вечерних сумерках, когда день уже готов обратиться в воспоминание: лучше предпочесть доброе одиночество, вольное и своенравное легкое одиночество, оно дарует и вам право остаться в каком-то смысле добрыми! Если долгое время вести войну и если нельзя вести ее открыто, как же она отравляет, какое хитроумие, какие дурные характеры творит! Длительный страх, длительное и внимательное слежение за врагами, за возможными врагами — какие индивидуальности все это создает! Люди, отвергнутые обществом, долго преследовавшиеся, загнанные,— и отшельники по принуждению тоже, все эти Спинозы, все Джордано Бруно,— все они под конец, и даже в самом спиритуалистическом обличьи, может быть, и не подозревая о том, непременно становятся за­взятыми отравителями, преследователями, обуреваемыми жаж­дой мести (докопайтесь-ка до фундаментов этики и богословия Спинозы!), не говоря уж о тупом моральном негодовании, служа­щем верным признаком того, что философский юмор тайно покинул философа. Мученичество философа, когда он “жертвует собою ради правды”, заставляет выйти на поверхность все, что есть в нем от актера и агитатора, и если предположить, что до сих пор на него смотрели с эстетическим любопытством, то в отношении многих философов порой понятно опасное желание видеть их в вырожде­нии (когда они выродятся в “мучеников”, вопящих с подмостков и трибун). Только что с таким желанием в груди надо всякий раз ясно сознавать, что суждено тебе увидеть,— лишь сатирову драму, лишь фарс в завершение спектакля, лишь непрекращающееся до­казательство того, что настоящая длинная трагедия уже закон­чилась. При условии, однако, что всякая философия, пока она воз­никает, есть длинная трагедия...

Никто так просто не согласится считать некое учение прав­дивым только потому, что оно делает людей счастливыми или добродетельными,— исключением явятся разве что умильные “идеалисты”, восторгающиеся добром, истиною и красотою: это у них в пруду плавают все разновидности пестрых, неловких, добро­душных желательностей. Счастье, добродетель — не аргументы. Но даже и рассудительные умы склонны забывать, что несчастье и порочность — не контраргументы. Нечто до крайности вредное и опасное могло бы быть истинным; и могло бы случиться так, что в фундаментальной устроенности бытия заложена погибель людей от полноты его познаний, так что тогда сила ума измерялась бы тем, сколько “правды” способен он вынести или, чтобы сказать яснее, до какой степени он нуждается в том, чтобы истину раз­жижали, искажали, услащали, затуманивали, занавешивали. Но не подлежит никакому сомнению то, что для открытия истины в известных ее частях люди несчастные и недобрые находятся в особо благоприятном положении и могут скорее рассчитывать на удачу,— не говоря уж о недобрых и счастливых, таком животном виде (species), который замалчивают моралисты. Возможно, хит­рость и жестокость благоприятствуют возникновению сильного и независимого ума и философа — в большей степени, нежели по­датливое благодушие и искусство ко всему относиться легко, что так ценят, и по праву, в человеке ученом. Главное (надо об этом предупредить), не сужать понятие “философа” до пишущего книги философа — тем более такого, который в книгах излагает свою философию!..

 Ницше Ф. По ту сторону добра и зла / /

 Вопросы философии. 1989. ,№ 5. С 126—

 127, 136—137, 144