3. СОЦИАЛЬНАЯ ФИЛОСОФИЯ И РОССИЙСКИЙ МЕНТАЛИТЕТ.

.

3. СОЦИАЛЬНАЯ ФИЛОСОФИЯ И РОССИЙСКИЙ МЕНТАЛИТЕТ.

Российских студентов — в отличие от их американских сверстни­ков —действительно интересуют или могут заинтересовать глобальные философские «спекуляции», в результате которых история, как говорил Огюст Конт, способна лишиться «не только имен людей, но и имен народов». Но хорошо ли это? Следует ли поощрять подобный интерес? Не является ли интеллигентская склонность к «схоластическому тео­ретизированию» одним из дефектов национального менталитета, ко­торый оказывал и оказывает России недобрую услугу?

Ниже, когда мы будем рассматривать проблемы историософии России, будет рассмотрена и точка зрения, согласно которой господ­ство «социальных идей» всегда было несчастьем русской истории, страдавшей от экспансии мессианского сознания с его обыкновением жертвовать «синицей в руке ради журавля в небе» — разрушать «дур­ное» настоящее ради некоторых идеальных моделей будущего. Серьез­ный анализ этой «заезженной» публицистами темы потребует многих усилий, поскольку упирается в решение ряда сложнейших проблем социальной философии и философии истории.

Нам предстоит понять, в частности, подпадает ли Россия под признаки идеократической социальной системы и существуют ли во­обще в истории людей общества такого типа, в которых реальной осью интеграции всех сфер является автономная духовность, определяющая —в полном противоречии с утверждениями Маркса — характер той социально-экономической «надстройки», которая возвышается над «духовным базисом» (культурой как взаимосоотнесенными символи­ческими программами поведения)?

Нам нужно будет ответить на вопрос: могут ли идеи в принципе стать «материальной силой», осуществляющей «насилие» над реальной жизнью, меняющей «естественный ход» ее развития? Или же это утверждение есть иллюзия людей, не понимающих, что духовное в жизни общества при всей своей видимой активности всегда есть «инобытие» практики, ее производная, хотя зачастую и неявная, функция? Может быть, правы ученые, полагающие, что за любой «самовластной» идеей всегда стоит некий практический интерес, без которого идея мертва, не способна объективироваться и социализиро­ваться в массовом поведении людей?

Оставляя пока в стороне развернутый анализ этих и других проблем, мы можем заранее согласиться с выводом о «гипертрофии» идейного начала в российской истории, в которой практическое поведение людей в социальной, политической и даже экономической областях находи­лось под огромным влиянием идеологических схем, нередко оказыва­ясь их прямой проекцией.

Наиболее наглядным подтверждением сказанному является, конеч­но же, недавняя история страны, когда значительные массы людей — от художников масштаба Маяковского и Шолохова до пресловутых ленинских кухарок — отпав от христианства, обрели, по сути, новую религию, которая регламентировала повседневную жизнь в значитель­но большей степени, чем традиционные верования. По иронии истории этой «религией», фетишем слепого или полуслепого верования, ока­зался атеистический марксизм, задуманный своими создателями как строго научная теория, исходящая из идеи «естественноисторического хода» общественного развития, подчиненного строгим законам эконо­мической детерминации и не терпящего капризов человеческой воли.

Как бы то ни было, именно Россия оказалась страной, в которой огромные массы людей, введенные в искушение носителями «передовой философии», под аккомпанемент теоретических суждений о «бытии. определяющем сознание», принялись с энтузиазмом кромсать это бытие, вгонять его «штыками и картечью» в предустановленные философским сознанием рамки. Чтобы понять всю нестандартность происшедшего. нужно учесть, что идеологам удалось развернуть экстатичность много­миллионных масс в весьма необычном для истории направлении — ее вектором стали не приманки «великой государственности», вдохновляв­шие еще Александра Македонского, не идеи национального или религи­озного возрождения, питавшие Гарибальди и Лютера, а фантастические по сути и масштабу замыслы создания невиданного в истории планетар­ного «земного рая» — с беспрецедентной для цивилизованного мира экономикой, социальным укладом и даже своим принципиально новым «коммунистическим» человеком. Тот факт, что вожделенное «царство свободы» закономерно оказалось переизданием старого и, увы, недоброго азиатского политаризма, не отменяет грандиозных масштабов этой исто­рической мутации, вырвавшейся за рамки России и распространившейся (хотя и в ином «добровольно-принудительном» порядке) на добрую треть человечества.

Конечно, опыт Октябрьского переворота в России не должен упрощаться нами и объясняться «внезапным помутнением ума», охва­тившим великий народ. Происшедшее, как мы надеемся показать ниже, имело множество сугубо «практических» причин, не редуциру­емых к традиционной российской «идеократии», определявших поми­мо нее столь же традиционный деспотизм, экономическую неустроенность, «неправду старого социального строя» (Н.А. Бердяев), которую предпочитают не замечать некоторые современные публици­сты.

И все же масштабы «идеократической компоненты» случившегося не следует недооценивать, преуменьшая ее реальную роль в успехе большевизма, который, по словам того же Бердяева, оказался наиболее соответствующим «некоторым исконным русским традициям и рус­ским исканиям универсальной социальной правды, понятой максима-листически... Он (большевизм. — К.М.) показал, как велика власть идеи над человеческой жизнью, если она тотальна и соответствует инстинктам масс» 5.

Неудивительно, что до сих пор, приезжая в Россию, наши западные коллеги изумляются далеким от прагматизма умонастроениям широкой российской общественности, не понимая, как можно вести в годину бедствий абстрактные споры о капитализме, социализме, коммунизме и прочих «измах», с пылом защищать или опровергать идеи «бородатого экономиста», умершего сто с лишним лет тому назад в чужой стране и «ни разу в жизни не видевшего простейшей стиральной машины».

Бывает трудно объяснить коллегам, что «истерический интерес» к отвлеченным идеям в больном, неблагополучном обществе есть резуль­тат особого образа жизни, в котором экономический развал и полити­ческая нестабильность могут быть вызваны не вторжением врага или стихийным бедствием, а расхождением теоретических взглядов на способ «наилучшего устройства» общественной жизни.

Такова реальность нашей истории, в которой реформы осуществ­лялись. как правило, не от «возможности», а от «желания», иниции­ровались людьми, мнившими себя всезнающими и всемогущими. Отсутствие самокритичности, заставляющей с опаской относиться к самым «продуманным» планам мгновенного исцеления страны, сопро­вождалось у них верой в неограниченную пластичность «социального материала», в претворимостьлюбых благих намерений, подкрепленной силой приказа и твердой решимостью принудить сограждан «стать счастливыми» — научив неумеющих и заставив нежелающих6

В результате многие «перестройки» в стране исходили и исходят не из повседневных потребностей жизни, а из пунктов очередной «кабинет­ной» программы государственного или социального переустройства, ко­торая апробировалась на «живых людях»—независимо от меры их желания участвовать в исторических опытах (связанных, как правило, с одной и той же идеологией «догоняющей модернизации» — стремлением во что бы то ни стало и непременно в кратчайшие сроки «догнать и перегнать» лидеров европейской, а ныне мировой цивилизации).

Конечно, едва ли правильно считать, что «гипертрофия идей» является исключительным и монопольным достоянием российской истории. Она вполне обнаружима и в истории западного мира, который отнюдь не всегда пребывал в фазе «сенсатного» существования (тер­минология П. Сорокина), связанного с канонами «прагматической рациональности», прекрасно охарактеризованными М. Вебером. Еще несколько веков тому назад нарождающийся культ «здравого смысла», альтернативного максималистским призывам «религиозного долга и феодальной чести», считался достоянием низших слоев общества и вызывал декларативное (хотя далеко не всегда искреннее) презрение со стороны высших сословий.

Более того, со времен кончины средневекового идеационализма западный мир пережил и «жизнетворчество» якобинцев (включавшее в себя введение новой системы летоисчисления, на которое не реши­лись большевики), и ослепление национальной идеей, доведшее Гер­манию до фашизма, и достаточно мощное коммунистическое движение в Европе, и многое другое. И все же, не будет ли правильным признать, что буйство отвлеченных идеологом, опьянение абстрактными, не фундированными в социальной реальности замыслами, которому под­даются как руководители, так и народные массы, редко достигало в Европе привычных нам российских масштабов, способных повлиять на долгосрочные судьбы страны?

Сейчас не время отвечать на этот вопрос, равно как и обсуждать реальные причины деструктивной экспансии «идей» в российской истории. Ниже мы постараемся дать ответ на вопрос является ли она следствием практического неустройства общественной жизни, которое лишает людей твердых жизненных ориентиров и делает падкими на соблазн красивых, пусть и несбыточных обещаний? Или же она восходит к глубинам национального менталитета с его особым инте­ресом к экзистенциальным основам бытия, который соединен с мак­сималистским отношением к повседневной жизни, или (как выражается английский публицист М. Скэммел) своеобразным «ком­плексом Христа»—привычкой судить реальный мир абсолютными критериями идела? Достаточно ли подобных ссылок на «генотип духовности» для понимания российской истории, и если да, то как объяснить серьезные типологические сходства в жизни большевист­ской России и, скажем, коммунистического Китая с иным типом доминирующего менталитета?

Пока же вернемся к проблеме «полезности» социальной филосо­фии. Допустим, что в национальном характере действительно присут­ствует иммунодефицит к соблазну отвлеченных «мудрствовании», столь чуждых прагматичной культуре Запада. Но означает ли это, что мы должны, руководствуясь канонами прагматизма, держать российских студентов подальше от философии общества, согласиться с людьми, которые рассматривают ее как ненужную трату умственных сил и даже «искушение от лукавого», провоцирующее людей на безответственные исторические действия?

Едва ли мы можем принять такую точку зрения, ибо достоинства прагматической рациональности, доминирующей в западном мире, на который нам предлагают безоговорочно равняться, отнюдь не бесспор­ны.

Если бы речь шла лишь о призыве к человеческому разуму соблю­дать осторожность, не переоценивать свои возможности «планирова­ния и переустройства» общественной жизни, помнить о вероятной цене «кабинетных ошибок»—едва ли у прагматизма нашлось бы много противников среди трезвых, умудренных жизненным опытом людей (как не вспомнить в этой связи о «прагматизме» Екатерины Великой, которая в полемике с отцами Просвещения, упрекавшими ее за нерешительность реформ, заметила, что в отличие от своих оппонентов пишет не на бумаге, а на человеческих судьбах).

Однако все обстоит сложнее. Дело в том, что «осторожное отно­шение» к поискам человеческого разума, стремление «дисциплиниро­вать» его соображениями видимой пользы, присущее современной цивилизации Запада, представляет собой «гносеологическое следствие» системы жизненных установок, особого отношения к ценностям че­ловеческого бытия, которое описано Питиримом Сорокиным как целостная система «сенсатного менталитета». Речь идет о типе культу­ры, в котором прагматические установки органически связаны с «экстернальным (т. е. направленным во вне человеческой души) акти-визмом», гипертрофией самоинициирующегося и самоподдерживаю­щегося материального производства, культом потребительства, эмпирически и натуралистически ориентированным познанием, гедо­низмом в искусстве, «ситуативной» этикой «договорных принципов» и т. д. и т. п.

Не обсуждая пока точность такой культурологической типологии. подчеркнем, что в данном понимании прагматизм есть нечто большее. чем ценностно нейтральная жизненная рациональность, стремление и умение добиться любых поставленных целей наиболее экономными, подходящими для этого средствами (независимо от того, идет ли речь о перепродаже ширпотреба или приобщении к философской мудрости Платона). Напротив, прагматизм представляет собой совершенно оп­ределенное предпочтение одних жизненных целей другим — говоря конкретнее, выбор в пользу «материальных благ» существования, про­тивопоставляемых его «духовным, идеальным» ценностям.

Считая такое отношение одной из «естественных» форм жизненной ориентации человека в мире, мы вслед за П. Сорокиным отнюдь не склонны провозглашать его абсолютным злом, подлежащим непремен­ному искоренению. В то же время мы согласны с решительной критикой гипертрофии прагматического менталитета до степеней. когда он перестает быть адекватным средством ориентации в действи­тельности, приобретает явно разрушительный, опасный для человече­ского существования характер (именно с этим обстоятельством Сорокин связывал «системный кризис» человечества в XX веке, кото­рый рассматривал как фазу циклического перехода от изжившей себя сенсатности к вновь приходящей к доминации идеациональной форме социокультурной организации человечества).

Оставляя пока в стороне столь глобальные проблемы социальной динамики, подчеркнем, что прагматизм — как и многие другие систе­мы ценностных ориентации — имеет свои сильные и свои слабые стороны, подходит для одних и не подходит для других ситуаций в бесконечно богатой на сюрпризы человеческой истории. Его абсолю­тизация, превращение в «истину на все времена и для всех народов» не менее опасна, чем абсолютизация «прометеевских порывов разума», парящего, подобно горьковскому Соколу, над повседневностями че­ловеческого бытия и презирающего их с ничем не оправданным высокомерием.

Конечно, детальный анализ прагматического менталитета не входит в данный момент в число наших задач. Скажем лишь несколько слов о ситуации в России, которая оказалась ныне на духовном перепутье, столкнувшись с широкомасштабной экспансией прагматизма, воспри­нимаемой одними представителями интеллигенции как долгожданное возвращение в «лоно мировой цивилизации», а другими — как драма­тическая потеря культурной идентичности страны, ее превращение в «интеллектуальную колонию» Запада.

Действительно, следует признать, что высокая культура российско­го гуманизма, прославившая нашу страну во всем мире, несла в себе достаточно выраженный антипрагматический заряд, плохо сочеталась с канонами сенсатной рациональности, не умела и не хотела служить одновременно «и Богу и Мамоне» (емким выражением такой установки можно считать прекрасное четверостишие Велемира Хлебникова, под которым подписались бы многие российские интеллектуалы:

Сегодня снова я пойду

Туда, на жизнь, на торг, на рынок,

И войско песен поведу

С прибоем рынка в поединок!).

Возможно, подобные традиции отечественной культуры действи­тельно связаны с особенностями национального менталитета, с его «стремлением к абсолютным ценностям бытия» и «чисто русской жаждой совершенства, пленяющей европейцев» (М. Скэммел) 7. Воз­можно, антипрагматизм в культуре связан также с предполагаемой многими исследователями «созерцательностью» русского духа, в коем, как отмечал еще А. Чехов, присутствует поэтическое любование чело­веческой энергией, но не хватает собственной практической действен­ности, присущей более активным англосаксам.

Для полноты картины мы все же прибавили бы к этим и подобным духовным причинам специфические особенности «общественного бы­тия» страны, культура которой складывалась во многом как острая гуманистическая реакция на неустроенность и «свинцовые мерзости» практической жизни, немало отягощавшие (если верить не только Горькому, но и Гоголю, Достоевскому, Чехову) наших прадедов8.

Как бы то ни было, мы должны согласиться с мнением о сильней­ших импульсах «антибуржуазности» в российской культуре, соединив­шей высокий идеализм интеллигенции с общинными установлёниями народа, не успевшего вкусить реальных благ развитого капитализма, зато хлебнувшего полной мерой все тяготы азиатской формы его становления.9

У нас нет сомнений в огромной привлекательности такого непрагматического менталитета, который придает российской культуре неот­разимое обаяние, признанное во всем мире. Именно он заставляет многих иностранцев уезжать из страны с чувством глубокого сожаления о «романтических алогизмах бытия», связанных с человеческой глуби­ной, теплотой и открытостью, которую не может или не хочет позволить себе сухая, рационалистическая — «пластмассовая», по убеждению ностальгирующих русских эмигрантов, — цивилизация Запада (хотя, заметим в скобках, тотальное отрицание западной культуры, стремле ние решать проблему «подлинного и неподлинного» в духовной жизни людей в плоскости «Восток—Запад», забывая о том, что культура последнего не сводится к поп-музыке и голливудским вестернам, нам представляется далеким от объективности).

И вот на наших глазах в России происходит явная духовная подвижка от идеационализма к сенсатности. В студенческих и иных аудиториях уже не пользуется былой популярностью критика некогда ненавистного российской интеллигенции волошинского «хама», «про­дешевившего дух за радости комфорта и мещанства». Поутихли фи­липпики в адрес «убогой философии лавочников», приносящих культуру с ее «духовными ценностями-целями» в жертву цивилизации как совокупности второстепенных «ценностей-средств», основанных на технократизме, культе копеечного расчета и гнусной диктатуре рынка, «овеществляющей» гуманистические начала общественной жизни. Молодое поколение все более решительно выбирает не только пепси и прочие внешние атрибуты западного образа жизни, но и более фундированные социокультурные ценности, казалось бы, не подлежа­щие трансмиссии, легко усваивает стереотипы мышления и чувство­вания, еще недавно проходившие в советской печати под уничижительной рубрикой «Их нравы».

Смешно полагать, как это делают некоторые радикальные публи­цисты, что причиной подобных подвижек общественного сознания являются происки идеологических диверсантов, целенаправленно ка­нализирующих «зловредное влияние Запада». Очевидно, что это вли­яние не возымело бы никакого успеха, если бы массы людей не были объективно предрасположены к его восприятию (как не имела реаль­ного успеха пропаганда коммунистических идей, активно шедшая в стране уже после того, как «реальный социализм» перешел из своей «экстатической фазы» в фазу застоя и последующей «перестройки»).

В действительности, однако, все обстоит и проще, и сложнее. «Системный кризис» антипрагматической духовности есть результат элементарного «взросления» нации, плод горького исторического опы­та народа. Все большее количество людей на собственном примере убеждается в том, что «прометеевское» стремление отменить экономи­ческую рациональность «чистогана» и связанные с ней неравенство и отчуждение между людьми, романтическое намерение перепрыгнуть из «царства материальной необходимости» в «царство экзистенциаль­ной свободы», попытки подавить «нечистый инстинкт» собственности — все эти благие пожелания приводят на практике к такой дегумани­зации общественной жизни, к такому расцвету аморализма, который и не снился «бездушному и бездуховному Запалу».

Выясняется, что романтической альтернативы «быть или иметь» применительно к поведению широких масс (а не аскетичных подвиж­ников духовности) просто не существует, ибо в долгосрочной перспек­тиве второе является естественным условием первого. Становится ясным, что «гуманистический выбор» в пользу «очеловечивания» об­щественных отношений может стать практически реальным лишь для богатых людей, ибо шанс отказаться от фетишизации собственности имеет только собственник, а никак не люмпен, страдающий от ее отсутствия и потому яростно отрицающий предмет своих тайных вожделений. Такова, увы, исторически инвариантная «родовая приро­да» человека, которую легкомысленно отрицал марксизм, рассматри­вавший живых людей как интериоризацию общественных отношений, функцию социально-экономических связей, легко меняющую свое содержание вслед за революционным усовершенствованием послед­них.

Все эти утверждения нам предстоит обосновать ниже. Пока же отметим, что историческая необходимость «прагматизации» россий­ского общества отнюдь не оправдывает восторженное отношение к прагматизму, которое пытается укрепиться в нем. Безусловно, печаль­ный опыт развития страны, которая пыталась обогнать свою историю и вынужденно возвращается на «круги своя», заставляет нас осваивать единственно рациональную в современных исторических условиях рыночную организацию экономики — со всеми «прилагающимися» к ней началами прагматического менталитета (включая сюда уважение к частной собственности и идеологию коммерческого успеха). Конеч­но, интеллигенция должна — если всерьез озабочена благом народа, почти никогда не евшего досыта, — приветствовать социально-эконо­мические следствия такой «капиталистической рациональности».

Но отдавая должное этой необходимости, нужно хотя бы «из приличия» пожалеть о тех несомненных потерях, которые станут следствием внедрения подобных ценностных установок на российскую почву, и, не ограничиваясь сожалениями, продумать возможные спо­собы минимизации ущерба.

В чисто философском плане мы должны хотя бы осознать всю нелепость наивной идеализации «западного благополучия», понять, что его «плюсы» нельзя купить отдельно от его «минусов», а также отказаться от тотальной, по сути холопской критики «российской неуст­роенности», без всяких «скидок» на высокое духовное измерение образа жизни, альтернативного прагматизму.

Это не означает, конечно же, что мы призываем морить людей голодом и бить их плетьми для того, чтобы художники и философы обрели значимые импульсы творчества. Мы выступаем лишь за разъ­яснение подлинной диалектики истории, которая, с одной стороны, не позволяет людям лишь обретать, не теряя ничто из того, что терять не хотелось бы, а с другой стороны, способна неожиданно востребовать «потерянное» на новом витке своего развития и, вопреки всему, строго спросить с людей за его несохранность.

Однако наряду с глубоким философским отношением к происхо­дящему мы должны продумать сугубо практические способы самоза­щиты от худшей, наиболее примитивной формы прагматизма, пытающейся ныне решить сложнейшие проблемы социально-эконо­мической и политической модернизации страны за счет «семенного фонда» отечественной истории — все еще живой, несмотря на все перипетии XX века российской духовности.

Речь идет о фактическом разрушении основ культуры — в масш­табах невозможных на «бездуховном» Западе, который при всем своем прагматизме (а во многом и благодаря ему) достаточно осторожен, чтобы усилиями государства и меценатов создавать «экологическую нишу» для «чудаков», занимающихся непопулярными в «обществе потребления» и потому неприбыльными исканиями в сфере духа.

Увы, российское государство и нарождающийся «новый класс» предпочитают пока занимать позицию своеобразного культурдарвинизма, считающего, что все «экономически нежизнеспособное» в духовной сфере должно быть обречено на «немедленную и справедли­вую гибель». При всех реальных сложностях кризисной экономики и вполне понятной посттоталитарной атрофии государственной власти такая позиция самоубийственна для страны и грозит ей многими бедами, включая действительную утрату культурной идентичности, с чем следует бороться, не жалея сил10 .

Уже сейчас на самой начальной стадии «вестернализации» мы видим, как рыночный расчет, будучи реальным инструментом рацио­нализации общества, в своем российском варианте просто презирает суверенность духовной жизни, стремится подогнать и ее под собствен­ные мерки. С бесцеремонностью коммерческой рекламы он проникает в самые заповедные уголки национальной культуры, явно не готовой к вторжению подобной силы в подобных масштабах.

В самом деле, заглянув в нынешние афиши московских кинотеат­ров, мы можем благодарить Бога и бывшее Госкино за то, что, несмотря на все цензурные мытарства, успели увидеть «Андрея Рублева» до того, как на экран под разными порядковыми номерами ворвались Рембо, Терминаторы и прочие чемпионы коммерческого кинопроката, спо­собные нокаутировать Тарковского на первой секунде «честной эко­номической» схватки.

Художники первыми обнаружили, что диктатура рынка, которой так пугали их адепты социалистического реализма, действительно способна деформировать культуру значительно сильнее, чем полити­ческая цензура, которую в отличие от рынка можно было хоть как-то обмануть.

Ныне это печальное открытие совершают ученые, занятые в фундаментальных отраслях науки, которых младенец-капитализм не может защитить от безжалостных законов спроса-предложения. Но если естественные науки имеют хотя бы перспективу такой защиты, то многие гуманитарные разработки, существовавшие в докоммерческую эру, могут погибнуть безвозвратно, поскольку в своей сути не отвечают канонам «экономии мышления», присущим прагматической рацио­нальности.

Казалось бы логичным включить в эту «группу риска», в своеоб­разную «Красную книгу» культуры и социальную философию, в прак­тической бесполезности которой уверены адепты прагматизма. Однако едва ли она нуждается в такой защите.